Адвокат, оторвавшись от своих невеселых мыслей, подтверждает, что ты говоришь все это не для красного словца, что ты прекрасный отец, и будь здесь твоя дочь, она бы… Она здесь! Зал несколько шокирован ее вихляющей походкой, проносится шепоток: «Ах, какая пикантная!» — ты же настороженно опускаешься на свою скамью. Настороженно, хотя, видит бог, у дочери нет оснований упрекнуть тебя в чем-либо.
Еще чуть-чуть, и давно назревшая родительская беседа переросла бы в бабью перебранку.
— Подождите, — терпеливо остановил ты обеих. — Не надо шуметь. Разумеется, нет ничего хорошего в том, что ты возвращаешься домой во втором часу ночи… Злата! — урезонил ты готовую взорваться дочь. — Я повторяю: нет ничего хорошего. Но и особо страшного в этом я тоже не вижу. — Тут уж взъерошилась Натали, но ты предостерегающе поднял руку. — Пожалуйста, имейте терпение выслушать до конца… Дело ведь не в том, во сколько ты приходишь домой. И не в том, что ты ненавидишь, как ты утверждаешь, этот город…
— Ненавижу.
— Понятно, — мирно согласился ты. — И этот город, и нас, своих родителей, которые, вероятно, поступают не всегда сообразно твоим представлениям.
— Дело не в представлениях…
— Я понимаю. — Ты встал и чинно, как полагается главе семейства, прошелся по ковру. А у самого аж во рту пересохло: дочь не сочла нужным даже для приличия опровергнуть эти беспощадные слова: «Нас, своих родителей…» Ты прогнал эти мысли. Пусть как угодно относится к вам, вы выдержите, ты выдержишь, а уж с Натали сладишь как-нибудь, только бы стороной обошли шторма утлое суденышко, которое ты имел отвагу пустить в океан. Ты продолжал: — Надо держаться. Надо оставаться человеком даже в трудных условиях — суть и мужество в этом. Ибо быть на высоте, когда это не стоит особого труда, — штука нехитрая. — Ты верил, что твои слова попадают в добрую почву. Ведь дочь твоя не пустышка — иначе с чего бы ненавидеть ей город, где у нее есть все? Она не жадничает, она не говорит, что ей мало, вовсе не стяжательница она по своей сути, просто ей хочется иного — качественно иного, ты же властен лишь над количеством. Именно здесь причины всех эксцессов — здесь, а не в избалованности капризного дитяти, как это может показаться поверхностному взгляду.
Тебя перебивают: подсудимый, дескать, пытается задобрить свидетельницу, а это противоречит процессуальному кодексу.
Почему — задобрить? Свидетельница не посторонний человек, и видеть корысть там, где всего лишь естественное отцовское чувство… Но вот что странно, однако: дочь уклоняется от ответа на прямо поставленный вопрос: подтверждает ли она наличие в тебе родительской ответственности?
— Почему ты молчишь, Злата? — подняв голову, спрашивает старая женщина за столом с гнутыми ножками.
Твоя дочь поводит костлявыми плечами.
Наверняка она увидела тебя первой: когда твой взгляд, рассеянно скользя из-за очков, споткнулся и замер на ней, ее уже был устремлен на тебя. Сидела она с краю, рядом — смуглолицая девица, которую ты уже видел однажды, возможно даже, в своем доме, а возле нее, с другой стороны, — лохматый парнишка в джинсах. Девица… Тогда твой искушенный слух не остановила эта лингвистическая частность. Кем была для тебя твоя длинная и худая, но уже вполне созревшая семнадцатилетняя дочь? Девочкой, не более. В иные минуты, когда на глаза тебе попадается вдруг ее ключица или тоненькое запястье, у тебя щемит сердце — такой слабой и беспомощной перед лицом жизни кажется тебе твоя дочь. Ты же — единственный человек на земле, единственный сильный человек, способный поддержать ее… Девочка, да. А вот сидящую рядом с ней ее ровесницу ты воспринял как искушенную девицу, их же кавалер, явно одних лет с ними, явился тебе не столько юношей, сколько мальчиком. Так избирательна пресловутая акселерация!
Однако это одно из занятных наблюдений, которыми ты любил поразмять свой ум в мертвые часы бессезонья…
Прокурор подымает руку, фиксируя внимание суда на твоих последних словах. Что такое? Разминка интеллекта — это инкриминируется тебе? Но иначе ведь закиснешь или свихнешься за время почти полугодовой зимней спячки. Хотя, строго говоря, в эти глухие месяцы ты живешь куда более интенсивно и содержательно, нежели летом. Лишь раз в неделю, по субботам, позволяешь себе рассеяться в преферансе, а все остальное время — сосредоточенное чтение, поездки, серьезная художественная и даже экспериментальная работа с камерой.
Лишь в легком челноке искусства
От скуки мира уплывешь.
На губах седой дамы проступает недоверчивая улыбка.
— Интересно, что было бы, — произносит она, — случись эта смерть не в октябре, а, скажем, в марте?
Даже бледнолицый судья в плавках, который всей пятерней рассеянно почесывает то белую грудь, то щеку, с любопытством поворачивается к обвинительной стороне.
— В этом случае, — невесело поясняет та, — суд, вероятно, просто не состоялся бы. За неявкой обвиняемого. Летом ведь столько работы…
Спеша подтвердить это, на свидетельское место самозванно выскакивает скоморох в красно-синем костюме и колпаке с кисточкой. Ты отводишь взгляд. Что подразумевает прокурор? Что все это фарс? («Трагедия, — хихикает шут. — Античная».) Но почему? — ведь ты не прячешься от боли, наоборот — подставляешь самые уязвимые места: бейте, режьте, колите («Лишь претерпевший до конца обретет свет», — беснуется паяц). Как бы ни был виновен человек, он имеет право на наказание. На боль… На трагедию, если угодно, а вы подсовываете этого мерзкого клоуна, который превращает все в балаган. «Случись эта смерть не в октябре…» Ложь! Грязная инсинуация! Да, ты помнишь слова Марка Лукана, что праздность порождает в душе неуверенность — именно праздность, а летом у тебя на счету каждая минута, но вы забываете, что существует ночь, когда человек наедине с собой.
Ведь даже если мы разумны днем,
Нас ночь пугает нехорошим сном, —
это во-первых, а во-вторых, рано или поздно наступило б осеннее затишье. Так что никуда не ушел бы ты от этого суда, да ты и не бежишь от него, напротив, кто больше тебя заинтересован в нем? — и вот доказательство: ты честен даже в мелочах. Педантичен. Отмечая, например, вышеозначенную лингвистическую тонкость, ты специально оговорился, что в тот момент проморгал ее, ибо все твое внимание было приковано к другому… К чему? — молчаливо вопрошает заинтригованный зал, и ты отвечаешь без утайки:
— К сигарете в руке моей дочери.
…И смуглолицей девицы тоже. А вот джинсовый парень не курил — во всяком случае, в эту минуту.
Ты приближался. Дочь сидела с высоко поднятой головой — при ее-то шее! Вызов… Демонстративно не прятала сигареты, хотя и не затянулась при тебе ни разу — какое виртуозное балансирование в смысле чувства меры!
Ты подошел и поздоровался первым, как и подобает мужчине. Смуглолицая девица, узнав тебя, неуловимым движением спрятала сигарету в домик ладони, твоя же дочь открыто держала ее двумя вытянутыми пальцами с малиновым маникюром.
— Курите? — произнес ты и обвел всех троих взглядом, задержав его на лохматом юнце, который единственный-то и смутился. Что ни говори, а эта набившая оскомину акселерация в первую очередь обласкала слабый пол.
Прям и дерзок был взгляд твоей дочери, вот только голос прозвучал несколько хрипло.
— Да так, балуемся.
Ты изобразил улыбку.
— И чем же, позвольте узнать, вы балуетесь?
Это не было игрой в демократизм — другое: ты просто не мог, не умел вести себя иначе. Сказав, что из всех участников этой сцены хуже всех чувствовал себя джинсовый парень, ты не был точен, ибо не учел себя.
— «Аполлон» — «Союз», — последовал ответ.
Хоть бы один мускул дрогнул на ее лице!
— Недурственный вкус, — произнес ты и, поклонившись, прошествовал мимо. Твои туфли скрипели — ты вдруг так отчетливо услышал это.
— А кто ближе всех ей в этом ненавистном городе? — задает седая дама риторический вопрос, и ты понимаешь, опустив глаза: ты. Ни слова не вымолвит дочь в твою защиту — ни слова, хотя, что бы ни случилось, ты всегда держал ее сторону. Натали так и не узнала о встрече в сквере, а уж она бы постаралась вышибить из дочери это раннее пристрастие к никотину… Ломкой походкой, в юбке-миди из джинсового материала, направляется ко второму свидетельскому ярусу, потому что первый забит до отказа, и все — свидетелями обвинения. У другой стороны — ничего, да и вовсе не сторона это, а одинокая старуха, восьмидесятилетняя и полуслепая. Неужели никто не поможет ей? Внимательным взором обводишь ярусы, но лишь кривляющийся шут попадается на глаза. Поспешно отдергиваешь взгляд к резной дверце. Она медленно отворяется, но никто не входит, она опять задержалась за своим пасьянсом.
Сколько раз ты просил ее сходить к глазнику, чтобы он уточнил диоптрии и измерил расстояние, — у тебя прекрасные отношения с оптиком и ты мог бы достать, сообразуясь с ее возрастом, любую оправу, но мама не в силах расстаться с допотопными очками, одна дужка которых подвязана ниткой, как не может расстаться с засаленным халатом, хотя в довоенном, еще дедовском гардеробе, непоколебимо стоящем в ее комнате, висит ни разу не надеванный — твой подарок ко дню рождения. Мама пренебрегает им.
— Тебе надо отдохнуть, — говоришь ты. — Не здесь, в санатории. Я возьму тебе путевку. В Ялту хочешь? Или в Подмосковье. Там не так жарко летом.
Встревожась, подымаются над ломберным столом руки. В серых жидких волосах — перхоть, ты хорошо видишь ее сверху.
И весь притихший амфитеатр, кажется тебе, тоже видит. Не без величавости несет она через зал свое дородное тело в обветшалом халате. Глаза щурятся… Былая форма все еще угадывается в ней, но теперь это лишь пустая оболочка. Зал недоумевает. Неужто эта опустившаяся старуха — мать респектабельного мужчины, дело которого слушается сегодня? Но ведь не ты сделал ее такой! Не ты — смерть отца. А может быть даже, не столько смерть, сколько жизнь… Да, жизнь…