Победитель. Апология — страница 79 из 80

Рябову родным братом: борода, «хемингуэевский» свитер, туманные разговоры про тайны искусства, конфетные обертки на полу грязной квартиры — душа рыхлая, неопределенная, ненадежная… А ты для него, конечно же, филистер. Бюргер. Обыватель всех времен и народов. «Работа, дом, режим… Красивая жена. Дети… Дубленка жене… Замшевые сапожки со шнуровкой — вторых таких нет в городе». Он — мечтатель, художник. А ты — реалист…

Впрочем, и в традиционные реалисты Р. Киреева тоже не вдруг запишешь. В письме Киреева нет той плотной последовательной психологической развертки действия, вся сила и прелесть которой — во влюбленном рассматривании реальности как таковой. Киреев словно боится вязкой власти эмпирики, он дробит и перемешивает подробности; при своей лактионовской зоркости он решительно отказывается прописывать средние планы и дает мозаику реальных деталей, которую можно было бы назвать сюрреалистической, если бы она передавала фантастическое понимание мира. Но Киреев понимает мир реально; его перемежающиеся куски, взятые из разных сюжетных линий, иные читатели называют «лапшой», причем беззлобно; дескать, можно и так. Я, честно сказать, не большой любитель головоломок и кое-где разгадывал киреевские «перебивки» не без нетерпения; сама по себе эта манера не кажется мне достижением, как не кажется и препятствием. Сохранит ее писатель — ладно, откажется от нее — тоже ладно; суть не в манере, а в реальности художественного мышления. Оно у Киреева реально, и поэтому я спокойно принимаю его небесспорную манеру. Дело в том, что под композиционными киреевскими головоломками лежит железная и трезвая логика: «поток сознания» героя вихрится и рвется неожиданными скачками, и объяснений никаких, но вы уже уловили, что тут прочерчены три-четыре реальные сюжетные борозды, и игла никуда деться не может, хотя в эти бороздки попадает вроде бы «произвольно». И если мы, скажем, знаем, что Станислав Рябов только что вернулся из туристской поездки, где познакомился с девушкой, и теперь хочет съездить к ней в Жаброво; а кроме того, он женат; у него родители; у него, как мы уже знаем, брат-художник; у него пиковая (впрочем, нет, пикантная) ситуация на службе в институте; если все это мы держим в памяти, то, плывя в потоке «непредсказуемых ассоциаций», мы почти везде легко (ну, за редкими исключениями, когда эти ребусы утомительны) разгадываем, какая реплика относится к Жаброву, какая деталь — к отцу, похожему на дряхлеющего льва диктору местного радио, какая — к строгой, измотанной делами матери, директору местной фабрики; что́ всплыло из детства, а что относится к нынешней служебной интриге… Любопытно все-таки: оставаясь трезвейшим реалистом, Руслан Киреев не хочет писать «маслом»; влюбленный контакт с «поверхностями» претит ему не менее, чем прекраснодушные парения братца-художника.

Эта проза развернута таким образом на два фронта: против современного «мифологизма» и еще против «вкусной» гурманской натуральности письма, против традиционной изобразительной сочности. Если хотите, против «ползучего натурализма», бессильно распластывающегося на вещах. Недаром же появляется на пути Станислава Рябова некто Минаев, лицо эпизодическое, но важное, потому что черты этого Минаева отзываются и в начальственном директоре института, где служит Станислав, и во всей цепочке служебной иерархии. Это такой принятый ныне стиль демократического барства. Заходи, старик, заходи! Ты не гляди, что я теперь большой человек, я старую дружбу помню! Что тебе устроить, кооперативную квартиру? Ты только попроси! Да ты ешь, ешь! Цыплятки табака, конечно, могли быть и лучше, но надо уметь жить со вкусом в предлагаемых обстоятельствах… У героя шевелится мысль: «Мразь ты, Минаев…» А другой голос иронически подначивает: «Почему?.. Вон как он любит жизнь — во всех ее проявлениях. Курит, не дурак выпить. Высоко ценит женский пол, и при этом не без взаимности. Эмоционально развит…»

Р. Киреев ищет противовес смачному потребительству такого Минаева и одновременно противостоит надмирному эстетству брата-художника. Между этими полюсами хочет определить свою позицию герой романа. Молодой ученый-экономист. Точный работник, блестящий лектор, спортсмен, пловец, боксер. Элегантный молодой человек в «прекрасно сшитом, спортивного покроя костюме».

Пытаясь утвердить эту фигуру между Сциллой и Харибдой эстетства и потребительства, Р. Киреев отдает себе трезвый отчет в своеобразной ограниченности своего победительного героя. Во всяком случае, он  х о ч е т  смотреть на него с предельной трезвостью. Не то, что Станислав Рябов сух или узок. Но он сам все время говорит о себе, что сух и узок. Это авторская тема, навязанная герою, и не без оснований. И имя Комитаса, и, конечно, музыку его, только что впервые услышал. И рядом с братцем-художником («разрушителем» и «транжиром») все время профилактически шепчет себе: «Ах, я филистер, ах, я бюргер…» И мимолетный роман с девушкой из Жаброва (на котором в общем-то держится внешний контур сюжета)… в конце концов оказывается чем-то вроде острой приправы к той трезвой деловитости, которую знает за собой этот человек, вернее, знает за ним его автор. В отношении Р. Киреева к своему герою вообще есть скептическая нотка, как бы встречно нейтрализующая ту иронию, которая заложена в этом «технаре». Безусловно, положительные поступки героя неуловимо снижены: он бросается в воду спасать утопающего, но выясняется, что тот вовсе не тонет, а наш герой в носках и дурацких цивильных трусиках, смешной и мокрый, предстает пред очами Дульсинеи из Жаброва. Однако, снижая пафос в обрисовке поступков, всячески осторожничая на сюжетных «пиках», все-таки в общем нравственном и эмоциональном балансе он отдает герою должное. Он не строит иллюзий: сквозь прозу Р. Киреева проходит тревога, страх перед жестокостью делового человека, перед его возможным бездушием. И он неодинок в этой тревоге — вся наша литература охвачена ею. И, как вся наша литература, Р. Киреев все-таки делает шаг к этому герою. Он сомневается в нем настолько серьезно, что я готов обнаружить иронические кавычки около слова «победитель», во всяком случае, интонация этого слова у Киреева сложна и неоднозначна; я легко представляю себе этого самого Рябова и в ситуации, когда он пойдет на компромисс, и в ситуации, когда под знаком бескомпромиссности может слабого не пожалеть. Но что нам строить гипотетические ситуации, когда у нас есть реальные? Нам бы дело сделать — Рябов это умеет. И хочет. Для «идеального героя» маловато, но для реального, который в нашей конкретности может делу помочь, — пожалуй, то, что надо. И хоть не без оговорок и сомнений, но я скажу об этом человеке: между никчемными «декораторами» жизни, тешащими себя иллюзиями красоты и эстетики, и наглыми потребителями, хватающими от жизни все, что можно, этот суховатый, ироничный, точный работник есть тот тип, на которого можно опереться. Вот опора, вот надежда — этот парень двадцати восьми лет, этот трезвый практик, которого не купишь ни прекраснодушными «художествами», ни «жизненными благами», — человек, который сегодня может сделать дело.

Повторяю: Руслан Киреев предлагает нам этот вариант не без внутренних колебаний. У него вообще так: четкий, точный, суховато-бесстрастный работник сопоставляется с человеком душевным, добрым, нерасчетливо щедрым и, увы, не очень надежным. И всей душой, сотканной по основе великой русской классики, Р. Киреев с теми или иными оговорками оказывается на стороне человека «душевного» — против «прагматика». На стороне забулдыги отчима, пропивающего свое горе в деревне, — против делающего в городе успехи его пасынка. На стороне скандального пенсионера, воюющего за «правду-матку», — против неуязвимого юриста, у которого все по полочкам. На стороне неудачника, торгующего пивом в ларьке и читающего по ночам Шекспира, — против чистенького администратора, брезгующего этим ларьком. Только… каждый раз, отдавая предпочтение одному перед другим, Р. Киреев еще и еще раз взвешивает все и колеблется. Вопрос для него решается не в духовных абстракциях и не в эмоциональных дебрях, а на почве четкого знания современной реальности, а реальность современную Р. Киреев хочет знать досконально и именно в социальном срезе, в точных пропорциях момента. Он отлично понимает, что энергичный современный «менеджер» нужен нашей промышленности как воздух; что мрачный и требовательный директор техникума, от которого стонут «душевные» сотрудники, — прав; что виртуозный экономист вытащит дело из болота, хотя экономист одет щегольски и брата-художника презирает…

Конечно, победителей не судят: сопоставляя своего четкого героя с апологетом рыхлой и беспредметной «духовности», Р. Киреев не жалеет о выборе, но… свои тревожные сомнения он собирает в другом романе, где снимает с героя венок победителя и начинает его судить. Этот суд, внутреннее самообвинение и самооправдание современного «человека середины» составляет смысл романа «Апология»: нащупанный Р. Киреевым герой освещен тут как бы с другой стороны.

Да, здесь тот же трезвый тип мироориентации, хотя научный сотрудник и преподаватель вуза (бьюсь об заклад — будущий декан или ректор!) Станислав Рябов вроде бы и непохож на бойкого пляжного фотографа Иннокентия Мальгинова. Так учтем, что Мальгинов этот не просто фотограф, он, между прочим, специалист по французской филологии, спустившийся, так сказать, в сферы обслуги. Социальная зоркость Р. Киреева и здесь помогает ему подметить новый тип адаптации, совершенно немыслимый для «романтика» предыдущего поколения, — тот тип адаптации, когда, скажем, дипломированный математик идет работать истопником, чтобы освободить себе голову для размышлений о причине космоса или… для писания стихов. Вместо традиционных твердых лестниц престижа — гибко бегающие эскалаторы; нынешний человек, массово усредненный и уравненный со всеми другими в смысле внешних возможностей, ищет путей, чтобы отстоять свою внутреннюю независимость; внешняя, номинальная престижность его уже не обманывает; пожалуйста: в истопники… или в пляжные фотографы. Согласен быть «как все» — усредниться по внешности. Так что если искать Мальгинову место на той шкале, где мы расположили братьев Рябовых, то он окажется где-то «между» высоким и неопределенным «художеством» (Кеша великолепный художественный фотограф) и низменным практицизмом (Кеша лихо отшивает конкурентов). Он — тот самый «средний человек», тот шарнир, на котором все крутится, он между крайностями, он… как сказали бы милые его сердцу французы, — entre chien et loup — между собакой и волком, между Бодлером в подлиннике и модным пляжем — этим гульбищем потребительских страстей, социологию которого так внимательно прописывает Р. Киреев.