Это тот самый средний, средненравственный человек, который непричастен к крайностям зла и становится плохим или хорошим в зависимости от обстоятельств. Он, мальчик в коротких штанишках, помогает ловить на базаре верзилу, укравшего у женщины шапку, а потом в толпе бьет его ногами вместе с другими остервеневшими от ярости людьми. Он стоит и наблюдает, как садисты голубятники истязают птиц… Нет, он ни в коем случае не причастен прямо к этой жуткой операции, когда малый по имени Хлюпа петлей душит в воздухе голубя, — он-то, мальчик в коротких штанишках, стоит в стороне и наблюдает, и запоминает все очень хорошо. Но… не этот ли самый негодяй по имени Хлюпа унижал когда-то в школе и маленького Стасика Рябова? У нас ведь не возникло внутреннего протеста, когда Стасик Рябов, научившись боксу, раз и навсегда отбил у такого Хлюпы вкус к издевательствам. Отчего же мы так обеспокоены, когда от этого Хлюпы защищается Кеша Мальгинов, защищается чем может — дипломом вуза, железной квалификацией, жесткой и безжалостной жизненной хваткой? Потому что это тот самый средний случай, тот самый «среднестатистический вариант», тот самый «нормальный тип», человек «как все», и повернуться он может в любую сторону.
Берясь судить его, Р. Киреев понимает тонкость задачи. Очень зримо и пластично вылепливая в жизни своего героя «бытовой» и душевный планы, он очерчивает своеобразный вакуум там, где должны действовать духовные, ценностные мотивировки. Принимая ванну, растираясь душистым полотенцем, облачаясь в мягкий теплый халат, Кеша Мальгинов великолепно ощущает себя как особь — не хуже, чем Станислав Рябов, созерцающий на себе мохеровую шапочку. Они и в любви реализуют себя как полнокровные индивиды — со вкусом и очень искренне. Интересно: оба героя «гуляют» от эффектных, красивых жен и влюбляются в некрасивых любовниц — это одновременно и эмоциональный комфорт для них, и какая-то трудно объяснимая компенсация, необходимая потому, что в этом душевном комфорте есть оттенок самообмана. Нужна катастрофическая ситуация или какой-нибудь высший уровень нравственного отсчета, чтобы в душевной всезащищенности современного среднего человека обнаружился изъян.
А вот высший уровень отсчета, пожалуй, изъят из жизни киреевских героев. В «Апологии» есть фигура, которая, подобно лакмусовой бумажке, проявляет это зияние. На первый взгляд фигура второстепенная и даже не очень нужная — поэт Гирькин. Но, вдумываясь в это символическое обозначение незаурядности, таланта, величия — одним словом, того, что в XVIII веке (когда за этим понятием еще не таили количественной оценки) обозначалось словом г е н и й, — видишь: на месте гения у Руслана Киреева зияет странный вакуум. Знаменитый поэт, являющийся на страницы «Апологии» в ореоле всесоюзной славы, оказывается какой-то белесой, бессловесной фигурой, вся загадочность которой означена как бы от противного: вы видите, что к о л и ч е с т в е н н о этот Гирькин преуспел, как сто Мальгиновых, но вы не чувствуете в нем «дыхания божества», вы не ощущаете за ним д у х о в н о й проблематики. Вы и в жизни Станислава Рябова ее не чувствуете Следя за спором Станислава с братом, думаешь: что ж это за рок над нами, что всякая душевность, сопоставляемая у нас с деловитостью, приобретает облик рыхлого, беспомощного и никчемного эстетства? Почему брат-художник («брат мой — враг мой»), пытаясь решать, в сущности, моральные проблемы, закапывается с головой в колеры Тулуз-Лотрека и мазки Ван-Гога, так что достаточно назвать его мазилой и профессиональным неудачником, опустившимся до реклам Аэрофлота, — и вся тема духовности, символизированная этим бородачом в свитере, оказывается скомпрометированной по профессиональному признаку?
И все же в «Победителе» человек далеко не дошел до крайности. А вот Кеша Мальгинов дошел. Фаина-то из-за него умирает… Ей-то б о л ь н о. Хотя Мальгинов, как и Рябов, никому зла не хочет, он только защищается, чтобы не сели на голову. А вышло — что доводит до гибели любимую женщину.
Героя «Апологии» Киреев осуждает, героя «Победителя» оправдывает. А ведь это не просто — различить исходы вариантов столь близкого типа. Станислав-то Рябов, сложись соответствующие обстоятельства… мог бы угробить свою жабровскую пассию с таким же скорбным чувством объективной необходимости, как Кеша Мальгинов — Фаину. Однако в первом случае автор вместе со своим героем грозится «перерезать горло» его рыхлолицему братцу, если этот «пузатый гений с утонченной душой» будет путаться под ногами у четких и волевых людей. В другом случае автор устраивает такому волевому человеку нравственный суд и судит его именем той самой душевности.
— Человек ведь! Человек, не деревяшка! — встает посреди рынка инвалид с культей и не дает толпе добивать распростертого в пыли верзилу.
Но ведь верзила украл, он бежал с чужой шапкой, он — преступник…
Р. Киреев попадает здесь в старую колею вековых «русских споров». Надо пожалеть. Верзила не пожалел женщину, у которой украл шапку, а е г о надо пожалеть. Хлюпа голубей не жалеет, а Хлюпу пожалеть надо. И бедного Тимошу пожалеть надо — каким-то странным видением проходит на третьем плане романа фигура этого юродивого; он тут из другой оперы; он — знак какой-то совсем иной реальности, далекой от четких эмоций фотографа с дипломом иняза…
Это вообще характерно для киреевского письма. Четко расчерченная, напряженная, натянутая до звона конструкция, а где-то в «уголке картины» какая-нибудь странная, не от мира сего, фигура. Тимоша. Или тот самый «бедолага Шатун», что тихо помирает на задворках романа «Победитель». Никуда не прорастает такой сюжетный «излишек», ни с чем не связывается. Но наличествует. А деловые люди при мысли об этом ощущают легкое, необъяснимое беспокойство.
Так, пьяница Шатун помер от цирроза печени, и его не жалко. Вернее, жалко, но ему поделом. А синеглазого Тимошу жалко, впрочем, тоже не без оговорок. «В с е - т а к и… он имеет право на существование. Д а ж е о н», — человеколюбиво признает герой «Апологии».
А п о л о г и я, между прочим, в переводе с греческого, означает: защита. Или оправдание. Иннокентий в переводе с латинского — невинный. Стрелка колеблется. Судя и «в общем» осуждая своего героя, Р. Киреев все время помнит, что почва для осуждения тут крайне зыбкая и что в соседнем романе у точно такого же героя он поднял вверх кулак. Победитель! Но тоже не без иронии, не без оглядки, не без колебаний. Оно, конечно, муравей — молодчина, что строит дом, но ведь и стрекоза, подумать, тоже человек… Ну, украла счастье у другой… так ведь человек же! Не деревяшка! «И стрекоза… имеет право на существование…»
«Стрекоза — это еще не самое страшное, — подхватывает Кеша Мальгинов. — А, скажем, муха цеце? Или малярийный комар?..»
Повисает долгая пауза.
И комар тоже, тихо отвечает сам себе автор… Всякая тварь, если уж бог создал ее…
Эта д о л г а я п а у з а — из Достоевского. Только Алеша Карамазов после паузы сказал Ивану: «Расстрелять». Расстрелять изверга, травившего ребенка собаками. Тихо сказал, с мучением. Р. Киреев подключается к вековому раздумью русской литературы о тяжбе закона и жалости в душе человека. Русская классика после мучительных колебаний брала сторону жалости, но тотчас брала на себя и крест ответственности. Современный писатель после мучительных колебаний дает неопределенный ответ. Рябов прав, Мальгинов не прав. Но Рябов может перерезать горло врагу своему, а Мальгинов хоть и перегрыз уже, но… пожалуй, его можно понять. «Всякая тварь, если уж бог создал ее…» — это так. Но дело-то надо делать? Порядок должен быть или нет? Кто лучше работает: четкий мастер или рыхлый трепач, который рассчитывает на жалость и снисхождение? Да, но…
В эмоциональной атмосфере киреевских романов самой характерной чертой является это вот колебание чувств. Оно порождает «мерцающую» композицию текста, и оно само есть порождение неполной уверенности автора в том новом герое, которого он открыл и исследует. Этот деловой человек еще только-только определяется в нашей действительности — средний, «среднестатистический», «средненравственный» житель. Из него легко сотворить кумира — в чисто производственном сюжете, вроде пьесы «Человек со стороны». Но с ним сложно, когда берешь его в толще быта: он облеплен со всех сторон широкодушевными родственниками; над ним висит вековая традиция русской классики, велевшей любить и прощать; на каждом шагу он невольно наступает на ногу какому-нибудь бездарному Толпищину, который тоже хочет жить; его тянет в Жаброво, его манит Фаина, а там тоже — душа, и тоже — втюришься, вляпаешься, влипнешь, а рубить — жестоко, а Достоевский не простит…
Достоевский, между прочим, мог позволить себе сочетания эмоций, совершенно невероятные для современного среднего человека: преступник есть несчастный человек; его надо жалеть, и и м е н н о п о э т о м у наказание должно приходить с жесткой неотвратимостью.
Пауза после такого откровения может длиться весьма долго, но и после паузы Иннокентий Мальгинов или Станислав Рябов, наверное, спросят: так все-таки — жалеть или карать? У Достоевского «на небе», «в куполе», «у бога» были решены кардинально все вопросы, и это держало его душу прямой, когда в мире практики и прагматики он шел по ножу неразрешимых проблем. А мы люди земные, мы их решаем практически…
Я начал с того, что Руслан Киреев — писатель острого, трезвого, зоркого, земного зрения. У него нет вкуса к эмпиреям. Он перепахивает реальность, отваливая новый пласт, наклоняясь над землей, всматриваясь в отвал.
Он пытается понять тех людей, которые рождаются сейчас в наших новых буднях, и, пытаясь понять, ищет им определения и оценки.
Нелегкая работа.
Поможем автору, задумавшись вместе с ним над его героями.
Ибо его герои — это ведь и мы с вами.
Л. АННИНСКИЙ