Победитель. Лунная трилогия — страница 100 из 124

И была среди этой толпы одна развратная и безумная женщина по имени Ихезаль, которая была внучкой первосвященника Малахуды, убитого шерном, которого скрывал Элем для истребления лунного народа.

Ее давно заметил Победитель и хотел научить добру, жалея ее погибшую душу, так как девушка была очень красивой, подобной восходящему солнцу. Но она, охваченная безумием, хотела видеть в Победителе только мужчину, убедившись же в его божественной сущности, возненавидела его и поклялась отомстить.

Теперь она бежала вместе с толпой, оскорбляла несчастного, громко богохульствовала до тех пор, пока не устала, так как была нежной, как цветок.

Так ученики, собирающие кровь Победителя, и нашли ее, лежащую вниз лицом на каменной мостовой, рыдающую, с волосами, испачканными в его крови. Они испугались, как бы она их не увидела, но она, поднявшись, была охвачена новым безумием, поэтому стала кричать и плакать, изображая печаль огромную, и призывать их, чтобы они бежали и спасли Победителя из рук палачей.

А когда ученики остановились в замешательстве, не зная, что означают эти ее неожиданные слова, она, переменившись в лице, засмеялась и снова начала богохульствовать, обрушивая жестокие проклятья на светлую голову Победителя то со смехом, то со слезами. А затем отправилась домой, чтобы переодеться в новые одежды и волосы растрепанные прибрать.

Тем временем Победителя палачи приволокли на берег моря и, приведя его в чувство, потому что по дороге он потерял сознание, подтянули его на веревках, пропущенных под мышками, и привязали к высокому столбу, издавна служащему знаком лодкам, приплывающим к пристани.

Туда же привели некоего морца, который, отказавшись от шернов, служил Победителю, как верный пес, и был схвачен с ним вместе. Тому была обещана большая награда, если он убьет Победителя, так как для большего унижения хотели, чтобы он погиб от нечистой руки. Однако морец, добрым духом ведомый, отказался совершить это преступление, тогда его закопали вниз головой в песок прямо у ног Победителя, так, чтобы взмахивая ногами в предсмертных судорогах, он пинал привязанного в обнаженные и окровавленные колени.

После этого в Победителя начали с криками бросать камни, чтобы оправдались слова пророка: «Я дал вам милость, вы же за это вышли против меня с камнями».

Но духи земные, присланные с неба, окружили Победителя невиданным облаком, благодаря которому брошенные камни так мягко падали на его тело, что почти не причиняли ему вреда.

Поднялся сильный ветер, необычный в такое время (ведь дело шло к вечеру), который с шумом гнал на песок морские волны.

Людей стала охватывать тревога, были такие, которые советовали либо снять Победителя со столба и отпустить, либо уйти, предоставив его собственной судьбе и морозам наступающей ночи.

Когда велись эти разговоры, со стороны города появилась Ихезаль, одевшаяся в яркие одежды и причесавшая волосы. Она шла со смехом, как будто на свадьбу, хотя безумие виднелось в глазах ее, беспокойно бегающих по сторонам.

Победитель увидел ее и, поскольку всегда делал ей только добро, подумал, что и она идет к нему на помощь. Он напрягся, приподнял опущенную голову и позвал ее: «Ихезаль!»

Он сделал это совсем не потому, что ждал от нее спасения, так как знал, что своей смертью он должен утвердить дело свое и что ничья рука его от этого не избавит, но он думал, что это добрый дух пришел к нему, чтобы облегчить его жестокие мучения.

У этой же девицы сердце было необычайно жестокое, твердое, как камень, поэтому, подбежав к нему, вместо того, чтобы проявить жалость и сострадание, она взяла острый нож и, приподнявшись на цыпочки, вонзила его прямо ему в сердце. И когда она совершила это, безумие вновь завладело ей: она и танцевала, и рыдала, а потом кинулась к саду на побережье около храма и где-то там навсегда исчезла, видимо, унесенная злыми духами.

В ту минуту, когда Победитель умер, на крыше храма появился шерн с расправленными черными крыльями и, дерзко подлетев к столбу, к которому было привязано тело, уселся на его вершину.

Раздел шестьдесят первый

Толпа, испуганная появлением шерна и неожиданно начавшейся бурей, быстро разбежалась, оставив мертвое и окровавленное тело привязанным к столбу.

Только под вечер подошли слуги первосвященника и, разрезав веревки, сняли труп и засыпали его большой кучей песка и камней.

Однако среди ночи вдруг вспыхнул необычайно яркий свет и со страшным грохотом, подобным тысяче ударов грома, прилетела залитая огнем машина Победителя и остановилась над могилой на берегу моря.

Этот свет видело множество людей, которые, услышав грохот, выбежали из домов, встревоженные необычным явлением.

Тогда Победитель вышел из-под камней, которыми был засыпан, молодой и светлый, без каких-либо следов от ран на высоком лбу. Остановившись на вершине могильного холма, он махнул рукой, и машина, словно послушная собака, сделала большой круг и остановилась у его ног.

Победитель вошел внутрь и, пролетев в огне над городом, направился к звезде, которая является его и нашей родиной.

Не печальтесь, братья мои, не страдайте, что остались одни; нам надо радоваться, что он жестокой смертью своей укрепил свою правду, дал достойное завершение святой жизни своей, а нам оставил пример, как надо, не тревожась ни о чем, выполнять свое дело.

Он смотрит на нас с высокой Земли и благословляет действия наши. Пробьет час, когда он придет снова в небесном свете, но уже не провозглашать и учить, а карать строгой рукой врагов своих.

Так будет.




Старая Земля

Часть первая

I



Они потеряли счет времени. Проходили долгие часы, не зафиксированные ни на одном часовом механизме, а снаряд летел через межзвездное пространство, из океана солнечного света попав в громадную тень Земли. Внезапно наступившая ночь и холод заставили сжаться замкнутых в стальной скорлупе невольных путешественников… И вновь, через короткое мгновение, без всякого перехода, совершенно неожиданно, когда они замерзали от холода и страха перед этой, казалось, вечной ночью, снаряд снова попадал в полосу солнечного света, который слепил им глаза и за короткое время раскалял стальную оболочку.

Движения они совсем не ощущали. Только Луна все уменьшалась и все больше становилась похожей на ту, которая освещает ночи на Земле. Они видели, как с одной стороны ее затягивала тень, врезающаяся в Великую Пустыню, в первый раз представшую перед их глазами… Земля же, наоборот, увеличивалась на черном звездном небе и вырастала до чудовищных размеров. Ее серебряный ночной свет бледнел, как бы редел, и когда она предстала перед их глазами в виде гигантского полумесяца, закрывавшего полнеба, было похоже, что она сделана из опала, сквозь молочную белизну которого просвечивали разноцветные краски морей и континентов. Только снег, покрывающий ее отдельные части, неизменно сверкал резким серебристым светом на фоне бархатной черноты неба.

Итак, внешне неподвижно, они неслись через пространство между двумя светлыми серпами: Земли и Луны, из которых один — вогнутый — постепенно увеличивался, другой же — выпуклый — становился все меньше и меньше.

Учитель Рода молчал на протяжении всего этого неожиданного путешествия. Забившись в угол снаряда, он сидел осовелый и помертвевший — щеки у него пожелтели еще больше, чем обычно, широко открытые, испуганные глаза ввалились. Матарет, напротив, расхаживал и хозяйничал в этом опрометчиво захваченном корабле Победителя. Он нашел воду и различные концентраты, которые тут же попробовал, приглашая и товарища последовать его примеру.

Рода ел неохотно, с испугом и ненавистью поглядывая на все увеличивающуюся перед ними Землю. В голове его клубились мысли, которые он тщетно пытался привести в порядок. Все теперь ему представлялось странным и непонятным. Он с самого начала думал о том, что произошло, и постоянно терялся в хаосе противоречий, опровергающих то, во что он до сих пор верил, как в очевидную и несомненную истину.

Потому что, действительно, во всем этом была странная и даже смешная неправдоподобность… Он родился и вырос на Луне, среди людей, хранящих предание о том, что много веков назад несколько их предков во главе с легендарным Старым Человеком прибыли на Луну с Земли и положили здесь начало новым поколениям. Это предание также гласило, что когда люди, угнетаемые страшными лунными жителями — шернами, окажутся в наихудшей ситуации, с Земли на Луну прилетит Победитель, чтобы избавить народ Луны от врагов. Этими баснями его кормили с самого детства, но он, едва достигнув разумного возраста, быстро перестал им верить. Разумеется, он был уверен, что Луна — это вековая колыбель человечества; а Земля, гигантская светящаяся звезда, висящая над мертвым и пустынным полушарием Луны, лишена всякой жизни на своей сверкающей поверхности.

Он так бесспорно верил в эту истину, открытую им самим, которую жрецы хотели утаить от людей, спрятав за золотыми сказками о якобы земном происхождении людей, что даже стал основателем братства, ставящего своей целью разоблачение этих легенд. И именно тогда, когда основанное им Братство Правды начало расти и крепнуть, собирая многочисленных сторонников, на Луну прибыл таинственный человек гигантского роста, которого народ быстро окрестил долгожданным Победителем, прибывшим с Земли.

Роде вспомнились его борьба и кровавые усилия защитить Правду от растущего превосходства странного пришельца…

Он ни минуты не сомневался, что этот огромный человек не пришел с Земли, а просто перелетел в своей машине с другой стороны Луны, якобы пустынной, а на самом деле скрывающей в глубоких ущельях богатую и роскошную страну, родину первых людей, ревниво прячущую свою счастливую жизнь от изгнанников.

Тогда и было решено захватить машину Победителя, занятого борьбой с шернами, и таким образом вынудить его показать дорогу в таинственную подземную отчизну. Машину они захватили, и он, Рода, наверняка достиг бы своей цели и вернул изгнанникам утраченный рай, если бы не этот чертов Матарет со своей лысой башкой, который теперь вместе с ним в этой металлической скорлупе летит через межзвездное пространство и насмешливо смотрит на него вытаращенными глазами.

Он же хорошо знал — ибо Рода сумел вытянуть из Победителя и передать ему сведения о том, что машина полностью готова к отправлению, и, несмотря на это, когда они, исполненные триумфа над ненавистным пришельцем, уже вошли внутрь, по неосторожности или умышленно нажал роковую кнопку — и теперь родная Луна странным образом уходит у них из-под ног, как будто проваливается в пропасть, а они летят в пространство — беспомощные, запертые внутри скорлупки, не знающие, что с ними может произойти в ближайшую минуту.

Его охватило такое безумие, смешанное со стыдом и отчаянием, что захотелось завыть в бессильном гневе и кусать руки. Однако от подобных вспышек его удерживал спокойный и, как ему казалось, насмешливый взгляд Матарета. Поэтому он, ученый Рода, любимец своих последователей, только прятался в угол машины и корчился там от стыда и мучающих его мыслей, не в состоянии, впрочем, прийти ни к какому разумному решению.

И сейчас, когда он снова сидел, в тысячный раз размышляя о своем безвыходном положении, Матарет приблизился к нему и показал рукой в окно в полу, за которым с пугающей скоростью увеличивалась у них под ногами Земля.

— Падаем на Землю! — сказал он.

Роде показалось, что в его голосе звучит насмешка, насмешка над его ученостью, знаниями, авторитетом, над всеми его теориями, согласно которым упомянутый Победитель ничего общего не имел с Землей, и кровь ударила ему в голову.

В эту минуту ему было уже все равно, что с ним произойдет через час или два, он охотно пожертвовал бы своей жизнью только для того, чтобы посрамить и устыдить своего товарища, которого внезапно возненавидел.

— Естественно, идиот ты такой! — закричал он. — Естественно, мы падаем на Землю!

Матарет на этот раз действительно усмехнулся.

— Естественно, говоришь, учитель, а ведь это значит…

— Это значит, что ты болван! — зарычал Рода, теряя контроль над собой. — Болван, если не понимаешь, что в этом-то и заключается коварство проклятого пришельца!

— Коварство?!

— Да! И только такой ограниченный и непроницательный человек, как ты, мог на это купиться… Если бы ты слушал меня…

— Но ты ничего не говорил, учитель!

— Я говорил тебе, чтобы ты не прикасался к кнопке. Неужели ты думаешь, что Победитель настолько глуп, чтобы оставить свою машину, готовую отправиться в путь при малейшем нажатии проклятой кнопки? Чтобы любого дурака, который нажмет на нее, тут же доставить в те места, откуда он прибыл, в счастливые края на той стороне Луны? Это просто смешно! Видимо, он специально настроил механизм так, чтобы непрошеных гостей выбросить на Землю!

— Ты так думаешь? — прошептал Матарет, не в силах отказать этому предположению в некотором правдоподобии.

— Думаю, сужу, знаю! Он избавился от самого опасного противника, от меня избавился из-за твоей глупости! Он любым другим способом, когда ему потребуется, доберется до своей страны, а мы с тобой погибли! Летим, как две козявки в ореховой скорлупке, брошенной в реку, — без воли, без смысла, без цели — и рано или поздно упадем на Землю, проклятую звезду, пустую и необитаемую, где в самом скором времени погибнем, даже если нам удастся уцелеть при падении. Ах, как же он должен теперь смеяться над нами, как издеваться!

При этом предположении его охватило бешенство. Он вытянул кулаки в сторону удаляющейся Луны и стал осыпать грубыми ругательствами проклятого пришельца, угрожая ему так, как будто мог его еще когда-либо встретить и уничтожить.

Матарет уже не слушал эти крики. Он задумался, а потом заметил:

— Ты все еще уверен, что Земля необитаема и что жизнь там невозможна для живых существ?

Рода уставился в лицо товарищу, казалось, не веря собственным ушам, что подобные кощунственные сомнения могли выйти из уст Матарета, а потом горько рассмеялся.

— Уверен ли я! Смотри!

Говоря это, он показал на окно, лежащее у их ног.

Выброшенные в пространство силой взрыва, они, описывая огромную параболу, падали на Землю, которая вращалась с запада на восток перед их глазами, показывая им все новые и новые моря и континенты. Они были еще далеко от нее, и это движение, почти незаметное вначале, и теперь еще казалось им очень медленным. Однако континенты, которые были видны еще недавно, уже исчезли за линией горизонта — они пролетали над Индийским океаном, занимающим почти все поле их зрения, простираясь до лукообразной линии тени на западе, образованной уходящей ночью…

Матарет, проследив глазами за движением руки учителя, вгляделся в эту безнадежно пустую, серебристо-синюю поверхность. Обычная усмешка исчезла с его пухлых губ, высокий лоб покрылся мелкими морщинками. Он смотрел долго, потом обратил к Роде мрачные, но спокойные глаза.

— Мы действительно погибнем, — коротко заметил он.

А с учителем Родой происходило нечто странное. Он совершенно забыл, что выражение «погибнем» означает смерть, неизбежную смерть для них обоих, и ощущал только радостный триумф, что он все-таки был прав, называя Землю пустой и негостеприимной планетой. Глаза у него заблестели, и он, встряхивая буйной шевелюрой, начал громко вещать, как тогда, когда, абсолютно уверенный в себе, поучал своих последователей на Луне.

— Да, да! — говорил он. — Погибнем! Я был прав, и надо было быть таким глупцом, как ты, чтобы хоть на минуту допустить, что эта распухшая, светящаяся планета может быть источником какой-либо жизни! Я очень рад, что ты наконец убедишься, вы все убедитесь, что я всегда говорил…

— Все не убедятся, — вставил Матарет, пожимая плечами. — Мы умрем…

Он оборвал фразу и глянул на товарища, в котором под влиянием повторенных слов внезапно пробудилось страшное сознание безнадежности положения, в котором они оказались. Он вскочил, кипящий от гнева, подскочил к Матарету со стиснутыми кулаками, бормоча проклятия и оскорбления.

— Ты, глупец, что ты наделал! — повторял он постоянно, потом схватил себя руками за голову и бросился на пол, стеная и вопя, проклиная тот день и час, когда принял этого идиота в члены уважаемого Братства Правды, которое теперь осталось на Луне осиротевшим без своего учителя…

Некоторое время Матарет смотрел на содрогающегося в спазматичных немужских рыданиях учителя, но будучи не в состоянии найти ни одного слова, которое могло бы его успокоить, скривил губы и презрительно отвернулся.

Время для него тянулось бесконечно. Делать ему было совершенно нечего. Они летели к Земле, скорее, падали на нее со скоростью, которую Матарет даже не мог определить. Ему хотелось выглянуть в окно, но какой-то невольный страх удерживал его от этого. Он заложил руки за спину и молча вглядывался в стены их корабля, без мыслей, без чувств — только с холодным и неотступным сознанием того, что, может быть, уже через несколько минут произойдет нечто ужасное, чему никто не в силах помешать.

Приближение Земли уже можно было почувствовать по возрастающей силе тяжести. Матарет с его карликовым ростом и слабыми силами человека, родившегося на Луне, ощущал, как с каждой минутой все его члены становятся все более тяжелыми; предметы, которые на Луне он передвигал рукой без всякого усилия, оставались неподвижными, когда он пытался их сдвинуть. Ему казалось, что невидимые нити связывают все окружающее и превращают в одну неразрывную массу, которая под воздействием собственной фатальной тяжести падает на страшную Землю. Еще несколько минут — и он стал сгибаться под тяжестью собственного тела. Руки его бессильно обвисли, колени дрожали.

Он сполз на пол, туда, где было круглое окно, и посмотрел вниз…

То, что он увидел, было так страшно, что только невероятная тяжесть во всем теле помешала ему отпрянуть назад. Земля увеличивалась теперь перед его глазами с непонятной, неправдоподобной скоростью, одновременно он чувствовал отвращение, которое вызывало у него приступы головокружения.

Пред их кораблем с головокружительной скоростью около четырехсот метров в секунду вращалась уже близкая поверхность Земли, и с каждым мгновением, по мере того как корабль опускался, это чудовищное вращение все возрастало, и через несколько минут то, что было у него перед глазами, слилось в какой-то вихрь мелькающих картин.

Весь горизонт закрывала эта безумная планета, в которую внезапно превратился еще недавно сверкающий у них под ногами серп. Океан уже скользнул за горизонт, только какие-то материки мелькали внизу и сразу же исчезали, как будто их уносил космический ураган! Они достигли земной атмосферы, и их корабль, до сих пор неподвижный, внезапно закачался и замедлил ход — под воздействием воздуха какие-то защитные крылья автоматически выскочили из его боков… Матарет ощутил жар моментально раскалившихся при прохождении через атмосферу стенок корабля и почувствовал нечеловеческий страх: он хотел закричать…

Внезапная темнота обрушилась на него.

II

«Неслыханные, неправдоподобные открытия и изобретения уходящего столетия ставят нас перед проблемами, которые переполняют человека гордостью, но вместе с тем и страхом. Мы идем к прогрессу настолько быстрыми шагами, что уже опасаемся скорости этого движения вперед; ничего нам уже не кажется неправдоподобным или неслыханным. Для одних по той причине, что настолько велика была область знания и такие тайны бытия раскрыты, что любое новое открытие воспринималось как совершенно естественный и неизбежный результат того, что уже есть, как очередное применение в жизни вечных и неизменных сил природы…

Для других же в этом тоже не было ничего удивительного по той простой причине, что они ничего не знали и ничего не хотели знать, ежедневно пользуясь новыми удивительными открытиями, которых не понимали, но воспринимали как нечто вполне естественное, так как самому большому чуду, доступному человеческому мозгу: развитию организмов, образованию планет и факту самой жизни никто, за исключением самых мудрейших, не удивлялся.

Неизвестно, куда мы придем, вероятно, подойдем к самому пределу человеческих возможностей, если таковой вообще существует. Существуют люди, которые утверждают, что осознание сил природы и разнообразное их применение для потребностей человека является не чем иным, как созданием их в новой форме в душе человеческой, а это создание не имеет и не может иметь конца, до тех пор пока существует их основа.

Во всяком случае, не подлежит сомнению, что через несколько десятков или сотен лет человечество может получить такую абсолютную власть над природой, что то, что мы можем сегодня, будущим поколениям покажется ничем.

Думаю об этом с гордостью, но одновременно, как уже сказал, и со страхом. Существуют удивительные противоречия в духовной жизни человека — неизбежные, неотвратимые и фатальные по своим результатам. Кто же через несколько сот лет — а может быть, даже через несколько тысячелетий, будет в состоянии охватить умом всю сумму знаний, добытых человечеством? Не сломится ли эта мощная сила духа каким-либо страшным и неожиданным образом?

Когда-то, много веков назад, прогресс шел более равномерными шагами и между ученым человеком и наполовину диким не было такой разницы в уровне духовного развития, какая сегодня существует между передовыми людьми и толпой, повсеместно пользующейся их открытиями и изобретениями и выглядящей вполне цивилизованно.

Римский цезарь, живущий в мраморном дворце в роскоши и разврате, несмотря на это, мало отличался своими знаниями от простого грязного крестьянина, грызущего луковицу в тени колонн амфитеатра, защищающих его от жары, что не мешало ему презрительно и высокомерно относиться к Платону. Сегодня мой сапожник живет точно так же, как я, даже, может быть, в большем достатке, пользуется всеми изобретениями и орудиями наравне со мной, так же защищен законами, придающими его особе общественную ценность, тем временем он не знает ничего, а я знаю все…

Знание — это тяжелое бремя для жалкой горстки избранных, способных вынести его. Мы несем свет всем остальным, учим народ всему, но чем может быть это „все“ по отношению к огромному количеству знаний, которых уже нельзя охватить человеческим умом и памятью? Кроме истинно знающих, которые являются творцами науки, искусства и бытия, невольно отделенных глубочайшей пропастью от остального человечества, существуют два типа людей, и неизвестно, который из них хуже. Одни — это поверхностные люди, знающие всего лишь заголовки и названия открытий, но способные говорить обо всем этом и считающие себя мудрецами, и в то же время не зная ничего; другие — посвятившие себя какой-то одной области знаний, работающие только в одном направлении и с презрением отбрасывающие все, не имеющее отношение к их работе, как будто это было ничем. Они также считают себя умнейшими, но, в сущности, тоже ничего не знают.

Пока они создают многое и, вероятно, еще долго будут это делать. Долго, но не всегда. Потому что уже начинается время, когда им станет тесно в узких кабинетах, где мало воздуха для дыхания.

Мы медленно приближаемся к сердцу бытия, где соединяются все артерии, и тот, кто не знал их всех, потеряется в их переплетении, не способный двинуться дальше, разве только ощупью.

Следовательно, лишь маленькая горстка знающих все людей несет на своих плечах, сгибающихся от тяжести, прогресс и судьбы человечества — а если и их нечеловеческих сил не хватит, чтобы нести это бремя?»


Яцек отложил книгу. Белой, узкой ладонью он провел по высокому лбу и слабо улыбнулся бескровными губами. Пылающие черные глаза его затуманились от размышлений…

Да, так писали уже в конце двадцатого века, а сколько столетий прошло с тех пор! После периода невероятных, неправдоподобных открытий, когда одно из них рождало десять новых, и казалось, человечество находится на пути какого-то сказочного бесконечного развития, которое поражало своей величиной, наступил период неожиданного застоя, как будто таинственные силы природы, могущие служить человеку, исчерпали себя и, полностью впрягшись в триумфальную колесницу человечества, больше ничего не скрывали в своих недрах. Наступило время использования и всестороннего применения тех открытий человеческого ума, которые как будто достигли уже наивысших глубин знания.

Тем временем ученые, действительно немногочисленная группа всезнающих людей, с каждым днем все больше и больше убеждались, что на самом деле ничего не знают, как и те, в самом начале полета человеческой мысли.

В то самое время, когда череда открытий, до того как неожиданно прервалась, казалось, растет с головокружительной быстротой, идет гораздо большими шагами, знания, истинные знания о том, что существует, наоборот, замедлили свое продвижение вперед. Это выглядело так, как будто к сумме знаний, уже добытой с веками, постоянно прибавлялась только часть того, что еще оставалось открыть, показывая вдали четкую границу возможностей, достичь которую было невозможно: к ней можно было приближаться, приближаться очень медленно, чтобы в конце концов остановиться перед неразгаданными загадками, перед которыми останавливались еще древнегреческие мудрецы.

Чем в своей глубокой сущности является то, что существует, и для чего оно существует вообще? Чем является человеческая мысль и дух познания? Каковы нити, соединяющие человеческие мысли с окружающим миром, на каких путях и каким образом бытие превращается в осознанную жизнь, и, наконец, что происходит в минуту смерти?

Легкая усмешка скользнула по красивым, почти женским губам Яцека.

Да, было время, именно тогда была написана книга, которую он отбросил минуту назад, когда люди, не в силах справиться с этими вопросами, просто отбрасывали их, отказывая им во всяком смысле и значении. Тогда человеку, ошеломленному знаниями, казалось, что имеют смысл лишь такие вопросы, на которые можно ответить, либо те, на которые рано или поздно можно рассчитывать найти ответ… А по поводу всего остального только пожимали плечами — «метафизика»!

А тем временем эта «метафизика» возвращается и по-прежнему предстает перед человеком с неизменно закрытым лицом и дразнит его, потому что пока он не знает этого, не знает, собственно, ничего!

И как много веков назад, так и сегодня появляются пророки и возвещают Откровение, могущее облегчить людям, способным верить, их раздумья, успокоить сердце и ответить на все вопросы. Как и раньше, существуют религии, несмотря на то, что им столько раз предсказывали гибель — сегодня они, быть может, сильнее, чем когда бы то ни было, сменилась лишь их сфера деятельности и значение. Толпы перестают верить и искать божество в небесной лазури, но эти же толпы, озаренные знаниями, недоступными их уму, ослепшие от блеска сокровищ, собранных благодаря высочайшему разуму, пользуются ими, не прибавив к ним ни крупицы своей мысли.

Зато самые мудрые, те, которые в часы наибольшей веры в свои собственные силы клеймили религию как «суеверие», как вещь темную и ненужную, теперь один за другим прятались под ее крыло с каким-то испугом в глазах, быть может, вызванным сознанием, что слишком близко подошли к неразгаданным тайнам и заглянули в них.

И рядом со всем этим — по-прежнему, откуда-то с поднебесных вершин, из глубины лесов, скрытых в Азии, приходят удивительные люди, никогда не изучавшие тайн природы, но имеющие над ней почти невероятную власть, которой не пользуются, ничего не требуют и с огромным спокойствием в душе и загадочной усмешкой на устах с жалостью смотрят на «всезнающих», которые обнаружили ничтожность своих знаний…

Ножом из слоновой кости, зажатым в белой ладони, он машинально перелистывал страницы лежащей передним книги… В тишине комнаты, отгороженной стенами, не пропускающими голоса и свет, слышался только шелест пожелтевших страниц и тиканье электрических часов, которому в углу комнаты вторил жук, грызущий старую деревянную мебель.

И вот он — Яцек — один из этих немногих «всезнающих»… Он даже не понимает, когда и каким чудом ему удалось объять необъятное и осилить это громадное количество знаний, добытых за несколько столетий, и иногда спрашивает себя: а зачем были нужны такие нечеловеческие усилия? Природа как будто открыла перед ним все свои тайны и подчиняется ему, как своему хозяину, но он слишком хорошо знает, что это всего лишь иллюзия, и даже не его собственная, а лишь тех, кто издали смотрит на него и удивляется его мудрости и могуществу.

Сам он прекрасно знает, что его распоряжения так же смешны, как у вождя давно вымерших и забытых ирокезов, который перед каждым рассветом поднимался на гору и, указывая пальцем на восток, приказывал солнцу взойти оттуда и также пальцем проводил по небу линию до запада, по которой солнцу следовало проделать свой дневной путь. И солнце слушалось его. Конечно, познать что-то, значит получить власть над ним, ибо ты знаешь, как распорядиться этим чем-то, однако все его знания, вся власть, которой человечество обязано стольким открытиям и изобретениям, ничего не стоит по сравнению с одним только взглядом некоего азиата, встреченного им неделю назад, который на его глазах опрокинул чашку с водой лишь глядя на нее, даже не зная, как он это делает и не принося никому пользы этим смешным действием…

Впрочем, разве он намного больше, чем этот чудотворец, знает о том, что делает сам, о сущности сил, которыми управляет с меньшим усилием воли, а только через познание? Доходит уже третий год с тех пор, как, не выходя из этой комнаты, он сделал для своего друга Марека чертеж машины, на которой тот мог долететь до Луны, и обозначил путь через межзвездное пространство, а потом, сидя за этим же столом, даже не трогаясь с места, одним нажатием кнопки отправил машину вместе с закрытым в ней путешественником к звездам. И совершенно уверен, что в рассчитанное время и в назначенном месте она беспрепятственно опустилась на поверхность старого спутника Земли. А что в действительности он знает о движении, которое здесь с такой точностью рассчитал?

И принимая во внимание это, разве он не находится примерно на том же месте, что и Зенон Элеата, который много веков: назад пытался на наивных примерах доказать, что в самом понятии движения имеется противоречие, которое ему бросилось в глаза. Элеата утверждал, что Ахилл не догонит черепаху, так как за то время, которое потребуется для того, чтобы преодолеть разделяющее их пространство, черепаха еще продвинется вперед… А он — через несколько десятков веков — знает только, что то, что двигается, одновременно стоит, а то, что стоит — двигается, потому что всякое движение и покой относительны, и движение — это неуловимая реальность, только смена положения в пространстве, которое само по себе является нереальным…

Он встал и, чтобы прервать ход мучающих его мыслей, подошел к окну. Легким прикосновением к помещенной в стене кнопке он раздвинул шторы и заставил окна открыться. В комнату, освещенную скрытыми под потолком лампами, влилась волна серебряного лунного света. Легким движением руки Яцек погасил искусственное освещение и устремил свой взор к Луне, которая была почти в полной фазе.

Он думал о Мареке, о мужественном человеке, как будто не из этого столетия, храбром, веселом, решительном в поступках… Дальние родственники, они выросли вместе, но какими разными путями пошла их жизнь! В то время, когда он лихорадочно накапливал знания, с горячностью, которой и сам тогда не понимал, Марек безумствовал, искал невероятных приключений, бросался в водовороты флиртов и общественной жизни, участвовал в больших собраниях и защищал множество дел, ему, Яцеку, абсолютно безразличных, потом снова неожиданно исчезал с глаз, просто ради удовлетворения любопытства отправившись на какую-то недоступную вершину Гималаев или погрузившись на несколько недель в любовный дурман.

И вот этот дорогой ему безумец, видящий все сквозь розовые очки, в один из дней пришел к нему с заявлением, что — ни больше ни меньше — хочет отправиться в путешествие на Луну.

— Я знаю, что ты все можешь и все умеешь, Яцек, — просил он, как ребенок. — Построй мне такой корабль, которым я мог бы полететь туда и вернуться!

Яцек рассмеялся: только и всего!.. Ну, такую ерунду он, конечно, сможет сделать и очень благодарен Мареку за то, что ему захотелось отправиться только на Луну, а не на одну из планет солнечной системы, потому что тогда проблема была бы гораздо сложнее…

Они оба смеялись и шутили.

— Зачем тебе нужно туда? — спрашивал он Марека. — Разве тебе так уж плохо живется на Земле?

— Нет, но знаешь, мне интересно, что стало с той экспедицией, несколько веков назад возглавленной О’Тамором, который в обществе, насколько я помню, двух мужчин и одной женщины полетел туда, чтобы основать там новое общество…

— С О’Тамором было трое мужчин и одна женщина…

— Неважно! Впрочем, у меня есть и другая причина. Мне уже надоела Аза.

— Аза? А кто это?

— Как? Ты не знаешь, кто такая Аза?

— Твоя новая охотничья собака или лошадь?

— Ха, ха, ха! Аза! Это невероятно! Певица, танцовщица, которая покорила оба полушария… Займись ей, Яцек, когда я улечу!

Так тогда говорил Марек, смеющийся, веселый, кипящий молодой, бурной жизнью…

Яцек нахмурился и торопливо потер лоб рукой, как будто хотел отогнать какие-то неприятные воспоминания.

— Аза… Да, Аза, которая покорила оба полушария…

Он медленно поднял глаза к Луне.

— И где же ты теперь? — прошептал он. — Когда вернешься? Что расскажешь? Что ты там нашел, с чем встретился? — Впрочем, тебе везде хорошо, — добавил он вполголоса.

Да, ему везде хорошо, потому что в нем еще есть эта первобытная неудержимая жизненная сила, которая помогает достичь желаемых результатов, и даже в самом плохом увидеть хорошие стороны…

Ведь он, Марек, и здесь чувствовал себе свободным, веселым и никогда не жаловался, хотя это так трудно, принимая во внимание, что их окружает… И он был совсем не похож на всех остальных, довольных жизнью…

Он закрыл окно и, не зажигая света, вернулся к столу, стоящему в центре круглой комнаты. Тихо пройдя по мягкому ковру, он упал в высокое кресло. В голове у него теснились воспоминания обо всех переменах, произошедших в течение веков, которые должны были осчастливить, освободить, возвысить человечество…

Как же удивился бы человек, много веков назад в двадцатом веке написавший книгу, отброшенную минуту назад, если бы смог взглянуть на карту Объединенных Штатов Европы! Тогда это представлялось весьма отдаленным и недостижимым идеалом, а ведь произошло относительно легко и неуклонно.

Только вначале, видимо, были необходимы эти потрясающие человечество перевороты, о которых рассказывает история: страшный, неслыханный, беспримерный разгром Немецкого государства Восточным царством, в которое превратилась прежняя Австрия после захвата польских областей России и соединения с южнославянскими государствами… Никем не ожидаемая трехлетняя война Англии, владеющей половиной мира, с Союзом Латинских государств, после которой Британская Империя не покоренная, но и не победившая, распалась, как созревший гороховый стручок, на несколько десятков самостоятельных государств, и сколько еще было войн, волнений!

Но в один прекрасный день все вдруг неожиданно поняли, что нет никакой причины для борьбы, и стали удивляться, зачем было пролито столько крови? Народы Европы после нескольких десятков веков исторического развития дозрели до объединения и объединились по принципу самостоятельного существования народов.

А шаг за шагом вслед за этими изменениями произошло развитие общественных и государственных отношений. Некогда опасались внезапных переворотов в этой области, и все, казалось, указывало на неизбежность какой-то катастрофы, а на самом деле все прошло так гладко и… до отвращения скучно. Необыкновенное разрастание всевозможных обществ и товариществ сделало этот переход почти незаметным. Использование новых открытий, с одной стороны, требовало объединения гораздо большего количества сил, а с другой — быстро поднимало общий уровень жизни… В самом скором времени уже не имело смысла увеличивать свои заботы обладанием личным состоянием.

Но все это не привело к всеобщему равенству, о котором мечтали некоторые утописты. Права всех были одинаковые, и достоинство человека было высоко поднято, все жили в достатке и просвещении, но не достигли равенства человеческие души, а следовательно, ценность и сфера влияния отдельной личности. Ах, как же далеко все это было от того ожидаемого рая!

По-прежнему существовали богатые и почти нищие. Люди, занимающие важное и «полезное» для общества положение, зачастую получали гигантскую зарплату, которая после относительно недолгого времени службы давала им возможность посвятить все оставшееся время развлечениям. Редко случалось, чтобы эти освободившиеся добровольно продолжали отдавать себя работе.

Правительство обладало полной властью, но о своем кармане заботилось не меньше, чем в старое время представители частного капитала. Огромные города были переполнены изысканными отелями; театры, цирки и залы развлечений купались в золоте, выступления артистов разного рода оплачивались, как и во все времена, неправдоподобными суммами. Этими путями деньги из карманов сановников и «пенсионеров» возвращались обратно в государственную казну.

Огромное же количество «бесполезных» людей не знали голода только потому, что имели обязательную работу, и если не были в состоянии обойтись тем немногим, что получали за принудительный труд, поступали на государственное обеспечение… А среди них были и молодые люди, будущие изобретатели и ученые, писатели и художники, вынужденные зарабатывать ручным трудом, часто погибающие и становящиеся знаменитыми только после смерти, а при жизни отодвинутые в тень своими более счастливыми и модными «коллегами»…

Яцек, размышляя об этом, снова взял в руки книгу, которую читал недавно…

Не на две, как опасался этот, некогда проклятый за свой пессимизм, писатель двадцатого века, а на три части распалось человечество. Посредине — толпа. Это огромная величина. Стадо сытых, в меру пользующихся отдыхом и, по возможности, старающихся не думать. У них есть права, благосостояние и просвещение — то есть они изучают в школах все, что для них сделано. Они осознают свои обязанности и большей частью всегда добродетельны. Все они делятся на народы, и каждый горд тем, что принадлежит к своему народу, хотя если бы родился в другом месте, то так же бы гордился этим. Некогда были народы, нерушимо соединяемые узами крови, — сегодня все эти узы выродились в разницу в убранстве, не имеющую глубокого значения. Духовные же различия сгладились. Несмотря на разницу языков, доходов и степени обладания властью, все они до отчаяния были похожи друг на друга!

Различия рас и племен еще, возможно, сохранялись в среде тех, «знающих», которые стояли над блистающей европейской толпой, отделенные от нее непреодолимой пропастью духовного развития. Но и они мало говорили о народности, связанные в единое братство духа и познания.

Но внизу, под толпой сытых и довольных, имелась международная чернь, также отделенная от нее пропастью. Эти люди постоянно и громко возражали против этого, однако все так и осталось. И здесь не помогали ни самые красивые и искренние слова о равноправии, о праве всех на жизнь и благосостояние, об отсутствии слоя угнетаемых! Впрочем, они и не являлись угнетаемыми.

Миллионы машин, служащие людям, в свою очередь нуждались в большом количестве работников для своего обслуживания, работников внимательных, умелых, преданных металлическим безжалостным чудовищам и не думающих ни о чем, кроме как о том, что в данный момент нужно нажать определенную кнопку или переключить рычаг. Эти люди работали сравнительно недолгое время, работа их хорошо оплачивалась, но их мозг, работая только в одном направлении, был удивительно невосприимчив ко всему остальному, делая их совершенно безразличными к тому, что происходит за стенами фабрики, завода и вне круга их ближайших родственников.

Знаменательно то, что они не бунтовали и не поднимались, как рабочие минувших столетий. Им давалось все, что они хотели, поэтому в конце концов они уже перестали желать чего-либо, даже тех вещей, которые с легкостью могли бы иметь. У них не было ни отчизны, так как по обстоятельствам, связанным с работой, их постоянно перебрасывали с места на место, ни своего языка, они общались на неком международном жаргоне, склеенном из разных языков.

Значит, все осталось так, как было! Только границы, за которые некогда так боролись, стали четкими, широкими и более трудными для преодоления с той минуты, когда их существование было в принципе отвергнуто. Прекратился обоюдный напор наружу; общественные слои стали сосредотачиваться и замыкаться в себе, невольно и неосознанно все больше отходя друг от друга.

Все осталось точно так же, как и было. И несмотря на благосостояние, на знания, на свободу печати и почти совершенные законы — сегодня точно так же, как и много веков назад, на Земле жизнь становилась все более мелкой, темной и душной, а в конце ее по-прежнему ждала Смерть с вечно закрытым, неразличимым лицом.

А счастье? Личное счастье человека?

О, человеческая душа, ненасытная и неисправимая! Ни наука, ни знания, ни ум — ничто не могло истребить в ее глубине неразумные, смешные желания, пожирающие, как разгоревшийся огонь.

В комнате стало темно из-за туч, которые закрыли Луну. Яцек почти машинально протянул руку и коснулся кнопки, спрятанной в украшающей столик резьбе. На овальном диске из матового стекла в бронзовой рамке засветился цветной портрет: маленькое, почти детское на вид личико под пышной волной светлых волос и темно-голубые, огромные, широко распахнутые глаза…

— Аза, Аза… — шептал он в тишине, ловя взором этот неясный облик.

III

Придя в себя, Матарет в течение долгого времени не мог понять, где он находится и что с ним произошло. Он неоднократно протирал глаза, стараясь понять, действительно ли вокруг полная темнота или его глаза все еще закрыты. Вспомнив, что находится в снаряде, который летел с Луны на Землю, он безрезультатно пытался зажечь электрический свет. Сначала долго не мог найти кнопку — в снаряде все было странным образом перевернуто, а когда наконец нашел, напрасно нажимал на нее пальцем. В проводке, видимо, что-то испортилось: темнота не отступала.

Он начал звать Роду. Долгое время никто не отвечал, но в конце концов он услышал стон, из которого понял, по крайней мере, что его товарищ жив. Ощупью он стал продвигаться в ту сторону, откуда доносился голос. Ориентироваться было трудно. Во время долгого путешествия снаряд, притягиваемый Землей, под собственной тяжестью так вращался, что пол находился у них над головами, а теперь Матарет обнаружил, что ползает по вогнутой стене снаряда.

Он нашел учителя и потряс его за плечо.

— Ты жив?

— Жив пока.

— Не ранен?

— Не знаю. В голове у меня все кружится. И тело болит. И такая тяжесть, такая страшная тяжесть…

Матарет ощущал то же самое, двигаясь с огромным трудом.

— Что произошло? — спросил он через минуту.

— Не знаю.

— Мы были уже рядом с Землей. Я видел, как она вращается… Где мы теперь?

— Не знаю. Может, мы пролетели над ней! Пролетели мимо Земли и теперь несемся дальше в пространство, погруженные в ее тень.

— А ты замечаешь, что снаряд приобрел какое-то странное положение? Мы ходим по стене.

— Какое мне до этого дело? Все равно. Так или иначе — нас ждет неизбежная смерть — на стене или на потолке…

Матарет замолчал, в душе признавая правоту слов учителя. Он вытянулся навзничь и закрыл глаза, поддавшись медленно охватывающей его сонливости, которая, видимо, была признаком приближающейся смерти.

Однако не уснул. В каком-то полусне перед его глазами представали лунные широкие равнины и город у Теплых Прудов, расположенный над берегом моря… Он видел людей, возвращающихся с какого-то торжества от ступеней храма, на которых стоял и смотрел вниз насмешливыми глазами высокий человек, называемый на Луне Победителем.

Он даже окликнул его по имени. Раз и другой.

Матарет открыл глаза. Действительно, его окликали.

— Рода?..

— Ты спишь?

— Нет, не сплю. Победитель…

— К черту твоего Победителя! Я зову тебя уже полчаса. Разинь глаза!

— Свет!

— Да. Становится светлее. Что это такое?

Матарет пошевелился и с трудом сел, задрав голову вверх. Действительно, круглое боковое окно при нынешнем положении снаряда находилось наверху и представляло собой медленно светлеющее пятно, окруженное полным мраком.

— Начинается день, — прошептал он.

— Не понимаю, — заметил Рода. — До сих пор мы переходили из света в темноту и обратно в один момент…

В эту минуту вместе со все усиливающимся светом до их ушей донесся какой-то сухой шелест — первый звук, который они услышали снаружи с момента отлета с Луны.

— Мы на Земле! — закричал Матарет.

— Чему ты радуешься?

Но тот уже не слушал. Борясь с огромной тяжестью собственного тела, он подобрался ближе к окну, над которым плыл как будто какой-то туман, иногда настолько густой, что снаряд вновь погружался в темноту. Матарет смотрел, не в силах понять происходящего. В какой-то момент ему пришлось зажмуриться от неожиданно яркого блеска. Туман исчез, и ослепительные лучи солнца упали на круглое стекло. Был явственно слышен свист ветра, пролетающего снаружи.

Когда он снова открыл глаза — вокруг было светло. Через окно виднелось темно-голубое небо, а не черное, как до сих пор.

— Мы на Земле, — повторил Матарет убежденно и стал откручивать винты, закрывающие выход из места их длительного заточения.

Работа шла нелегко. Все было невероятно тяжелым, а сам он казался таким вялым, ленивым, что приходилось отдыхать через каждую минуту. Когда наконец последние винты с шумом упали на пол и свежий порыв воздуха ударил его в лицо, Матарет зашатался, как пьяный, и, уставший от работы, был не в силах выйти наружу.

Только после длительного отдыха он пришел в себя и, схватившись руками за края окошка, просунул голову, а затем и все тело наружу. Рода уже стоял за ним и высовывал большую взлохмаченную голову из снаряда.

Оба молча смотрели вокруг.

— Разве я не говорил, что Земля необитаема! — наконец отозвался Рода.

Перед ними, насколько мог охватить глаз, тянулся желтый песок, вздыбленный волнами и залитый ярким солнцем. Их снаряд, спускаясь на Землю, упал на огромную дюну, утонув в песке, и сейчас ветер пустыни освобождал его от песка.

Матарет ничего не ответил Роде. Широко открытыми глазами он смотрел вокруг и старался привести в порядок свои впечатления. Все вокруг было тихим, мертвым, неподвижным: трудно было поверить в то, что это та самая Земля, которую он наблюдал раньше, в безумном вихре вращавшуюся под его ногами… Он протирал глаза и собирал разбегающиеся мысли, неуверенный, не спит ли он теперь или только что пробудился от непонятного сна?

Временами его охватывал страх, которого он и сам еще не знал. Дрожь проходила тогда по всему его телу, а в сердце было только одно страстное, безумное желание, чтобы все то, что произошло, — это путешествие и эта Земля — оказались только сонным видением… Он старался взять себя в руки и мыслить разумно.

В конце концов он почувствовал, что ему начинает докучать голод. Он вернулся в снаряд и достал остатки воды в мехе из непромокаемой оболочки и скудные запасы еще оставшегося продовольствия. Повернулся к Роде:

— Ешь!

Учитель пожал плечами.

— Непонятно, зачем нужно есть и продлевать еще на несколько часов эту жизнь.

Несмотря на это, он довольно жадно набросился на припасы. Матарету даже пришлось предупредить его, что провизию необходимо беречь.

— Зачем? — буркнул Рода. — Я голоден. Съем все, что есть, и повешусь на верхушке этого проклятого снаряда!

Но Матарет, не слушая, убирал в мешок остатки продуктов и выносил из снаряда различные мелкие предметы, которые могли им пригодиться. Собрав все, он завязал мешок и попытался закинуть его на спину, но понял, что не рассчитал своих сил, забыв о шестикратно увеличившемся весе предметов на Земле. Волей-неволей ему пришлось выбросить все, без чего можно было обойтись, а остальное поделить на два узелка.

— Бери, — сказал он Роде, указывая на один из них, — и пошли.

— Куда?

— Куда-нибудь. Пойдем вперед.

— В этом нет никакого смысла. Мне лично все равно, в какой точке этой песчаной пустыни я погибну.

— Когда Земля проносилась под нами, вращаясь, я видел и моря, и какие-то зеленые поля. Может быть, мы доберемся до таких мест, где можно будет жить.

Недовольно ворча, Рода закинул узелок за спину и двинулся за Матаретом. Они шли на восток, увязая в песке, обессилевшие от жары и от слишком густого для них воздуха Земли, а больше всего от непомерной тяжести собственных тел, которые, казалось, были налиты свинцом. Каждые несколько десятков шагов им приходилось отдыхать, вытирая струившийся по лбу пот.

На привалах Рода, пользуясь каждой новой замеченной подробностью, продолжал доказывать, что Земля необитаема и вообще не может служить источником жизни для каких бы то ни было живых существ.

— Подумай сам, — говорил он, — эта изнурительная тяжесть! Какое творение смогло бы выносить ее в течение долгого времени!

— Но если люди тут больше и сильнее нас, как, например, Победитель?

— Не мели ерунды! Если бы люди здесь были больше, и весили бы гораздо больше, и тогда вообще не смогли бы двигаться.

— Однако…

— Не прерывай меня, когда я говорю! — возмутился Рода. — Я не дискутирую с тобой, а рассказываю тебе только то, в чем я уверен. Ты слушай и учись.

Матарет пожал плечами и, подняв свой узелок, снова молча двинулся вперед. Учитель последовал за ним, не переставая прерывающимся голосом доказывать истинность своих убеждений.

— Погибнем, как собаки, — повторял он. — Здесь, говорю тебе, нет ни одного живого существа.

— Значит, мы будем первыми, — заметил Матарет, — и вся Земля будет принадлежать нам.

— Много ты с этого получишь! Песок и воду, которую мы видели сверху, если это вообще вода, а не какой-нибудь превратившийся в стекло камень…

Тем временем Матарет остановился и с интересом уставился на что-то, находящееся впереди.

— Видишь! — сказал он через минуту, показывая туда рукой.

— Что?

— Не знаю, что это такое… Подойдем ближе.

Пройдя несколько десятков шагов, ступая уже по твердому скалистому грунту, они смогли различить какую-то линию, пересекающую их дорогу, убегающую в обе стороны и исчезающую в бесконечности. Подойдя ближе, они увидели металлический брус, приподнятый над поверхностью, который, насколько мог охватить глаз, прорезал этот пустынный край от начала и до конца.

— Что это такое? — удивленно прошептал Рода.

— Однако здесь все-таки должны быть какие-то живые существа, — отозвался Матарет. — Эта странная вещь, мне кажется, сделана человеческой рукой.

— Не человеческой! Не человеческой! В конце концов… может быть, здесь и существует какая-то жизнь, но людей на Земле нет! Это совершенно точно, и ты убедишься… Впрочем, зачем бы разумному человеку делать такую вещь; перевести столько металла неизвестно на что?

— Следовательно, кто же заселяет Землю?

— Откуда я знаю? Какие-то существа…

— Шерны, — сквозь зубы выдавил Матарет, и оба почувствовали, как по их телам прошла дрожь при одном воспоминании о страшных лунных жителях.

Они с интересом рассматривали загадочный рельс, который с некоторых пор стал слегка позванивать, и вдруг!..

Они оба со страхом отскочили назад. Какое-то гигантское чудовище, сверкающее, с плоской головой, с шумом пролетело по рельсу с такой скоростью, что прежде чем они смогли прийти в себя, оно было уже далеко. Они с испугом и удивлением смотрели на него, не смея даже подумать о том, что это такое было?

Только по прошествии длительного времени Матарет, недоверчиво глядя в ту сторону, в которой оно исчезло, заметил:

— Какой-то земной зверь…

— Ничего себе, — буркнул Рода, — если тут живут такие чудища. Ведь в нем было не меньше ста шагов длины, а возможно, даже больше. А пронеслось, как ветер. Ты не заметил у него ног?

— Нет. Я заметил только вдоль всего тела до самого хвоста ряд глаз, похожих на окна… Мне, однако, показалось, что оно двигалось на колесах. Может быть, это не чудовище, а какая-то удивительная машина?

— Глупости. Какая машина могла бы так быстро нестись, если ее никто не тянет спереди?

— А кто нас тянул через пространство? — заметил Матарет. — Может быть, на Земле все так происходит.

Рода ненадолго задумался.

— Нет, это невозможно. По одному такому гладкому бруску машина не смогла бы ехать. Она несомненно перевернулась бы.

— Да, это правда, — подтвердил Матарет.

Они протиснулись под опорами, на которых прикреплялся рельс, недоверчиво поглядывая на него, и снова отправились вперед с тревогой и тоской в груди. Они чувствовали себя чужими на Земле, которая согласно легенде, против которой они так боролись на Луне, была колыбелью первых людей, но им показалась страшной и пустой. Рода, двигаясь быстрее, чем его спутник, каждую минуту останавливался и жаловался на несносную жару, которая, хотя и не достигала степени полуденной жары на Луне, казалась непереносимой в густом земном воздухе. Вокруг них всюду простирался золотой песок — не было никакой тени.

Только где-то далеко впереди маячили скалы какой-то удивительной формы, белые в ослепительном свете солнца, а среди них нечто похожее на гигантские потрепанные плюмажи на высоких, слегка изогнутых столбах.

Они двигались по направлению к этим скалам, напрягая остатки сил, в надежде найти возле них какую-то прохладу, когда вдруг их внимание привлекла какая-то тень, быстро скользящая перед ними на песке. Рода повернулся первым и увидел на небе, между собой и солнцем, как будто стаю чудовищных птиц с широкими белыми крыльями и плоскими хвостами. Матарет же заметил у некоторых, летящих ниже, колеса вместо ног. Они двигались по воздуху тихо, с неподвижными распростертыми крыльями. Зато перед головами, в некотором отдалении от тела, он заметил какое-то вращение, едва различимое глазом.

Птицы быстро исчезли в той же стороне, куда удалилось первое чудовище.

— На Земле все страшно! — прошептал Рода помертвевшими губами.

Матарет ничего не ответил. Когда он наблюдал за птицами, его ошеломило положение солнца на небосклоне. Оно стояло уже низко и начинало розоветь, заходя за какую-то золотистую пелену.

— Сколько прошло времени с тех пор, как мы вышли из снаряда? — спросил он через некоторое время.

— Откуда я знаю? Четыре, пять, а может быть, и шесть часов…

— Солнце тогда было в зените?

— Да.

Матарет показал на запад.

— Смотри, оно уже заходит. Это совершенно непонятно. Неужели оно так быстро пробежало по небу?

В первый момент и учитель не смог объяснить этого странного явления. Он снова страшно перепугался и ошеломленными глазами смотрел на солнце, которое, видимо, сошло с ума, пробежав за шесть часов половину небесного свода, тогда как на Луне ему требовалось на это несколько десятков часов. Но внезапно улыбка раздвинула его губы.

— Матарет! — воскликнул он. — Неужели ты и в самом деле не помнишь ничего из того, чему я учил вас в Братстве Правды?

Лысый ученик вопросительно посмотрел на учителя.

— Ведь на Земле, — продолжал Рода, — дни гораздо короче, они составляют только двадцать четыре наших часа, а потом…

— А, правда, правда.

Но несмотря на это объяснение, оба с удивлением смотрели на солнце, казалось, на глазах исчезающее с небосклона.

— Через час наступит ночь, — прошептал Матарет.

— Проклятие! — воскликнул учитель, забыв о том, что сам рассказывал минуту назад. — Проклятие! Триста пятьдесят часов темноты и холода. И что мы будем делать? Не надо нам было покидать снаряд…

Но теперь Матарет первым освоился в новых обстоятельствах.

— Двадцать четыре, вернее даже только двенадцать часов темноты, ведь это Земля.

— А, правда, правда! — в свою очередь сказал Рода.

— Однако это странно, — добавил он через какое-то время, — очень странно. Во всяком случае холод, наверное, будет достаточно докучать нам, прежде чем взойдет солнце. Вот только не знаю, как будет со снегом? У нас, то есть на Луне, снег выпадает только через двадцать или тридцать часов после захода солнца, а здесь в это время уже будет новый день.

— Может быть, здесь снег выпадает быстрее?

Разговаривая, они двигались вперед. Дневная жара несколько ослабела, а они уже немного привыкли к увеличившейся тяжести своих тел, поэтому идти могли быстрее.

Скалы были уже близко. Под ногами то тут, то там из песка торчали гранитные камни, в расщелинах которых росла какая-то слабая, пожелтевшая трава.

Оба они останавливались около камней и долго рассматривали ее, стараясь по этим травинкам определить, как может выглядеть растительность, на Земле, если она вообще существует здесь.

Солнце только что зашло, и два жителя Луны, достигшие скал, искали место для ночлега, когда в быстро сгущающейся темноте перед их глазами предстала какая-то гигантская каменная фигура, напоминающая одновременно зверя и человека. Тело этого чудовища из всех известных им живых существ больше всего напоминало собаку, единственного четвероногого, которое жило среди людей на Луне, но было более округлым и мускулистым, а на поднятой вверх шее возвышалась человеческая голова.

— Здесь, на Земле, есть мыслящие существа, люди, как мы, или шерны, — после долгого немого удивления заметил Матарет, — если они умеют создавать такие скульптуры из камня.

— Однако, если они выглядят именно так! — отозвался Рода, указывая на каменное чудище…

Им было страшно и невыразимо грустно. Они отыскали себе убежище в расщелине скалы, как можно дальше от жуткой статуи, и старались предпринять все для того, чтобы защитить себя от ожидаемого ночного мороза, когда восточная часть неба медленно осветилась и покрылась светлой дымкой, затмевающей сверкающие звезды. Потом из-за нее выплыл какой-то шар — огромный, красный, светящийся.

Это было так странно и удивительно, как все, что они встретили за этот самый короткий в их жизни день. Тем временем шар, как купол, наполненный светом, поднимался вверх, становясь гораздо меньше, но одновременно светлее. Темнота исчезла — мягкий, серебристый свет залил песок и скалы и как бы оживил страшное чудовище из камня.

— Что это за звезда?

Рода долго рылся в памяти и в конце концов покачал головой.

— Я не знаю этой звезды, — сказал он, глядя на Луну, с которой они прибыли всего несколько часов назад.

Но Матарету внезапно вспомнился вид, который он наблюдал из окна снаряда, летя в пространстве — и хотя то, что он видел там, было большего размера и не такое светлое, но однако… определенное сходство…

— Луна! — воскликнул он.

— Луна…

Оба со страшной, пожирающей тоской смотрели на спокойно плывущую по небосклону свою безвозвратно утерянную родину.

IV

Из молниеносного поезда Стокгольм — Асуан вышла молодая девушка со светлыми волосами и большими темно-голубыми глазами, все еще глядящими на мир с детским удивлением… За ней, неся в руках багаж, шел седой, но крепкий субъект с несколько выпуклыми глазами и лицом — одновременно патриархальным, хитрым, тупым и добродушным. Ему было неудобно в одежде, скроенной по последней моде, к которой он, видимо, не привык, и он чувствовал себя несколько утомленным от упорно разыгрываемой роли молодого человека, хотя старался этого не показывать.

К девушке, едва она ступила на перрон, быстро подбежал директор самого большого отеля Оулд-Грейт-Катаракт-Палас и с полным достоинства поклоном указал ей на ожидающий ее электрический автомобиль.

— Апартаменты готовы со вчерашнего дня, — сказал он с легким упреком в голосе.

Девушка усмехнулась.

— Благодарю вас, дорогой директор, что вы сами прибыли, чтобы встретить меня, но вчера я в самом деле не могла приехать. Я телеграфировала вам.

Директор снова поклонился.

— Вчерашний концерт был отменен.

Говоря это, он снова показал рукой на ожидающий автомобиль.

— Ах, нет! Подвезите только мой багаж… У вас где-то были билеты, — обратилась она к спутнику. — А я пойду пешком. Не так ли, господин Бенедикт? Это будет так приятно. Здесь совсем недалеко.

Бодрый старичок что-то буркнул себе под нос, ища в карманах билеты, а директор отпрянул назад, стараясь не выказать огорчения. У знаменитой Азы могли быть любые фантазии, даже такие невероятные, как прогулка пешком.

Певица, миновав железнодорожные постройки, бодро шла по аллее, усаженной низкими пальмами. Она с удовольствием набирала в грудь сладковатый воздух уходящего дня. Сегодня утром, завернутая в теплые меха, она села в поезд в Стокгольме, в течение нескольких часов пролетела через туннель под Балтийским морем и через Европу, и снова через туннель под Средиземным морем, через западную часть Сахары — и прежде чем солнце успело зайти, смотрит на него с берега Нила, с удовольствием расправляя в теплом воздухе свое молодое тело, несколько задеревеневшее от долгого сидения.

Радуясь движению, она шла очень быстро, забыв о своем спутнике, который едва успевал за ней, и не заметила, как оказалась перед огромным отелем. Ей был приготовлен номер на самом почетном верхнем этаже с видом на Нил.

Садясь в лифт, она спросила о ванне — она, естественно, была готова. Ужин она велела подать через два часа в ее собственную столовую, так как не желала спускаться в общий зал.

Поручив господину Бенедикту позаботиться о служащих, вносящих багаж, она закрылась в своей спальне, отослав даже горничную. В стене рядом с постелью была дверь в ванную; она широко распахнула ее и начала раздеваться. Уже в одном белье она уселась на софу и опустила голову на руки. Ее больше глаза утратили детское выражение, какое-то несгибаемое упорство горело в них холодным блеском, маленький пурпурный рот сжался. Она задумалась…

Потом быстрым движением сорвалась с места и подбежала к телефону, находящемуся на противоположной стороне кровати.

— Прошу соединить меня с Центральной станцией европейских телефонов…

Какое-то время она ждала в молчании.

— Да. Хорошо. Говорит Аза. Где находится доктор Яцек? Проверьте, пожалуйста.

Через несколько секунд был получен ответ:

— Его Превосходительство Главный Инспектор телеграфной сети Объединенных Штатов Европы находится сейчас в собственной квартире в Варшаве.

— Прошу соединить меня с ним…

Она бросила трубку и снова отошла к софе, вытянувшись на мягких подушках и закинув руки за голову. Губы ее расплылись в странной улыбке, глаза, глядящие в потолок, блестели.

Тихий телефонный звонок снова привел ее внимание к аппарату.

— Это ты, Яцек?

— Да, это я.

— Я в Асуане.

— Знаю. Ты должна была там быть еще вчера.

— Но не была. Не хотела, чтобы прошел вчерашний концерт.

— Вот как?

— Ты не спрашиваешь, почему?

— Хм…

— Ведь у тебя вчера было внеочередное заседание Академии…

Она быстро схватила протянутой рукой маленькую записную книжку с листами из слоновой кости, которую, раздеваясь, бросила на стул, и, посмотрев на запись, поспешно сделанную по дороге из какого-то ежедневника, продолжила:

— В восемь часов вечера, в Вене. Ты должен был говорить…

Она не смогла прочитать нечетко написанного слова, поэтому бросила записную книжку и закончила с легким упреком в голосе:

— Видишь, я знаю!

— И что же?

— Ты не смог бы присутствовать. Концерт будет завтра.

— Я и завтра не буду.

— Будешь!

— Я не могу.

— Но это всего несколько часов самолетом…

— Значит, не хочу.

Она громко засмеялась серебристым голосом.

— Хочешь! Ох как ты хочешь, Яцек… И будешь. До свидания! Нет… подожди… Ты здесь? Знаешь, что я делаю в эту минуту?

— Сейчас обеденное время. Видимо, скоро сядешь за стол.

— Нет. Я иду в ванную! На мне уже почти ничего нет…

Она со смехом бросила трубку и, одним движением сбросив с себя оставшуюся одежду, прыгнула в мраморную ванну.

Тем временем господин Бенедикт, отослав служащих, еще раз заботливым оком пересчитал сложенный багаж. Все было в полном порядке. Тогда он перешел в свой номер, который сразу же заставил его забеспокоиться. Он показался ему слишком большим и нарядным. Он поискал глазами ценник, но поскольку его не было, позвонил.

Вошедшего лакея он спросил о цене. Служащий удивленно посмотрел на него: такие вопросы были необычны для Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа, однако почтительно ответил, назвав действительно весьма высокую стоимость номера.

Господин Бенедикт с выражением добродушной хитрости широко открыл свои выпуклые глаза и таинственно и доверительно сказал:

— Мой дорогой, неужели у вас нет более дешевых номеров? Видишь ли, этот для меня слишком дорог.

Хорошо воспитанный лакей старался сохранить каменное выражение лица.

— На этом этаже нет дешевых номеров.

— Почему же вы не посоветовались со мной?

— Мы думали, что в обществе госпожи Азы…

— Да, да, друг мой, но я всю жизнь тяжело трудился совсем не для того, чтобы теперь набивать вам карманы золотом.

— Разве что этажом ниже…

— Что поделаешь! Вели перенести мои вещи, дорогой.

Он спустился вниз и поселился в номере, зловредно подсунутом ему лакеем, который был незначительно дешевле, но совершенно темным и наполненным отвратительным бензиновым запахом, долетающим сюда от какого-то двигателя, работающего во дворе. Господин Бенедикт тяжело вздохнул, распаковал свои вещи и вышел на прогулку, не забыв тщательно запереть за собой дверь на ключ.

Напротив отеля находился большой игорный дом. Пожилой господин медленным шагом направился в ту сторону. Правда, он никогда бы не рискнул поставить ни одной золотой монеты на такую сомнительную вещь, как игра в рулетку, но любил наблюдать, как свои деньги тратили другие. Он испытывал при этом какое-то странное возбуждение. Он чувствовал себя взволнованным и почти растроганным при мысли о собственной разумной осторожности в сравнении с некоторыми легкомысленными или хваткими людьми. Потому что сам господин Бенедикт ни хватким, ни скупым в принципе не был. У него была страсть к пению, и он охотно странствовал по свету в дорогих поездах, только бы находиться в обществе певиц, приводивших его в восторг. Он серьезно размышлял над тем, чтобы завести какое-либо любовное приключение, но поскольку в этом вопросе ему недоставало навыка, вопрос откладывался на более подходящее время.

В дверях игорного зала его остановил изысканный лакей.

— Вы не во фраке, — заметил он, окидывая его критическим взглядом.

Господина Бенедикта охватило бешенство.

— Да, я не во фраке, глупец! — ответил он как можно более высокомерно и, оттолкнув преграждающего ему путь служащего, вошел внутрь.

Но это мелкое происшествие испортило ему настроение. Он покружил по залу, его сердило то, что люди, на которых он сегодня смотрел, преимущественно выигрывали, без труда приобретая деньги, тем самым доставляя ему огорчение, и когда, наконец, какая-то раскрашенная кокотка обратилась к нему с просьбой одолжить ей немного денег, он, не говоря ни слова, развернулся и отправился обратно в отель.

Аза уже ждала его в столовой.

После обеда, съеденного вдвоем, господин Бенедикт протянул певице портсигар. Она отклонила его легким движением руки.

— Нет, благодарю вас. Я не буду курить. И вас тоже прошу не курить сегодня при мне. Я берегу горло для завтрашнего концерта.

Старичок поспешно спрятал портсигар, хотя на его добродушном лице промелькнуло грустное выражение.

— Пойдите в свой номер и выкурите там сигарету, — предложила Аза, — и через минуту вернетесь сюда. Это же рядом.

— Нет. Я переехал на этаж ниже.

— Почему?

— Здесь для меня было слишком дорого.

Аза разразилась смехом.

— Вы просто великолепны! Ведь у вас куча денег.

Господин Бенедикт почувствовал себя задетым. Он с отцовской снисходительностью посмотрел на смеющуюся девушку и с легким упреком произнес глубокую сентенцию:

— Дорогая мой госпожа, кто не относится к деньгам с почтением, того деньги тоже не любят. У меня они есть, потому что я не бросаю их на ветер.

— Зачем же тогда вам они?

— Это мое дело. Хотя бы затем, чтобы после каждого выступления осыпать вас цветами. Я тяжело трудился половину своей жизни… Если бы я поступал так, как вы…

— Как я?!

— Конечно. Вы телеграфом отменили вчерашний концерт и теперь будете должны заплатить Обществу гигантскую неустойку…

— А мне так нравится!

— Ах, если бы это вам действительно нравилось! Но вы, дорогая госпожа, опоздали только по легкомыслию — вы по рассеянности пропустили последний поезд, засидевшись на приеме в клубе. А ведь я вам говорил!..

Певица вскочила на ноги. Ее детские глаза вспыхнули от гнева.

— Ни слова! Ни слова об этом никому! Впрочем, это неправда. Я не приехала вчера, потому что не захотела.

— Но, дорогая госпожа, к чему этот гнев? — мягко сказал испуганный старичок. — Я совершенно не хотел рассердить вас и даже не думал…

Но Аза уже смеялась.

— Ничего не случилось. Ах, какое у вас обеспокоенное лицо!.. Господин Бенедикт, — вдруг неожиданно спросила она, — как вы считаете, я красива?

Она стояла перед ним выпрямившись, в легком, цветном домашнем платье с широкими рукавами, с угловым вырезом у шеи. Голову, с короной светлых волос, она откинула назад, руки сплела на шее, выставив вперед белые округлые локти. На ее губах дрожала манящая улыбка…

— Красива, красива! — шептал мужчина, глядя на нее восторженными глазами.

— И очень красива?

— Очень…

— Прекрасна?

— Прекрасна! Великолепна!

— Я устала, — она неожиданно снова изменила тон. — Идите к себе.

Однако после его ухода она не пошла отдыхать. Поставив белые локти на стол и опустив подбородок на руки, она сидела, задумавшись, нахмурив брови и твердо сжав губы. Недопитый бокал шампанского стоял перед ней, играя топазовой радугой в бьющем отовсюду электрическом свете. Стекло было венецианское, старое, тонкое, как лепесток розы, слегка зеленоватого цвета, как будто окутанное легкой опаловой и золотой дымкой. Рядом на белоснежной скатерти лежали огромные, почти белые грозди винограда из Алжира и более мелкие, цвета запекшейся крови, привезенные с греческих островов. Наполовину разломленные персики, как женщина раскрывали свои душистые, жадные к поцелуям, но холодные уста.

На пороге остановился лакей.

— Вы позволите забрать все?

Она вздрогнула и встала.

— Да, да. Прошу вас прислать мне с горничной еще бутылку шампанского в спальню. Только не слишком замораживайте его..

Она перешла в будуар и, вынув дорожную металлическую шкатулку, открыла ее маленьким золотым ключиком, висевшим у нее на поясе среди брелоков. Оттуда она высыпала на стол сверток записок и счетов. Какое-то время она производила расчеты, быстро записывая карандашом цифры на табличках из слоновой кости, а потом взяла в руки пачку телеграмм, сложенных отдельно. Она просматривала их, выписывая иногда с них даты и названия местности. Это преимущественно были приглашения из разных городов со всех сторон света выступить в каком-либо из самых больших театров. Телеграммы были короткие, написанные почти в одних и тех же выражениях, и отличались друг от друга только суммой, названной в конце, всегда довольно высокой.

Аза отбрасывала некоторые из них с презрительным либо недовольным выражением лица, над другими же долго размышляла, прежде чем записать дату на табличках.

Между телеграммами оказался случайно попавший туда листок бумаги. На нем было написано только одно слово: Люблю! — и имя. Певица усмехнулась. Красным карандашом она подчеркнула имя два раза и, подумав минуту, дописала дату две недели спустя, после чего снова стала рыться в шкатулке.

Из-под ее руки высыпались письма и записки, выдранные из записных книжек листы, на которых было наспех набросано несколько слов. На некоторых были сделаны заметки ее рукой: даты, цифры, какие-то знаки. Она рассматривала их теперь, усмехаясь или нахмурив брови, как будто хотела что-то вспомнить. Одну записку она поднесла к свету, читая неразборчиво написанное имя.

— Ах, это он, — прошептала она. — Он умер.

Она разорвала листок и бросила в угол.

Теперь она держала в руках старый билет, уже несколько пожелтевший и как бы отшлифованный частыми прикосновениями пальцев. От него исходил аромат ее одежды и тела — видимо, он долго находился при ней, прежде чем оказался в стальной шкатулке среди других бумаг.

Губы ее задрожали — она настойчиво продолжала вглядываться в несколько слов, написанных карандашом на билете и уже почти стершихся…

Только несколько слов, где рука сильней нажимала на карандаш, еще были видны… ты прекрасна — и внизу имя: Марек.

Аза долго смотрела на эти слова, сначала думая о том, кто их написал, о дне и минуте, когда они были написаны, а потом — углубившись памятью в более далекие времена, — о всей своей жизни от первой молодости, от затерявшегося где-то в воспоминаниях детства.

Ей вспоминались дни, проведенные в нужде рядом с вечно пьяным отцом и постоянно плачущей матерью, работа на какой-то кружевной фабрике — и первые взгляды мужчин, бросаемые вслед юной девушке на улице.

Она вздрогнула от отвращения.

Перед ее глазами возник какой-то цирк, и танец на натянутой в воздухе проволоке, и аплодисменты… Да, аплодисменты в ту минуту, когда в вульгарной любовной пантомиме, удерживаясь за проволоку пальцами одной ноги, подняв в воздух другую и прогнувшись, она протягивала свои девичьи губы для поцелуя омерзительному клоуну, который стоял за ней…

Театр содрогался от аплодисментов, а у нее сердце сжималось от ужаса, потому что каждый раз клоун, глядя на нее покрасневшими глазами, шептал сдавленным голосом: столкну тебя отсюда, мартышка, и сломаешь себе шею, если не согласишься…

Ужины в огромных ресторанах и снова взгляды, и улыбки сановных пенсионеров, улыбки, которые она уже научилась обращать в золото — совсем юная девушка…

Ненавистный благодетель, омерзительный благодетель, имя которого она уже почти забыла, — обучение пению и первое выступление — а потом… цветы — слава — богатство. Люди, которыми она научилась помыкать и приманивать их, будучи сама холодной, как лед, и бросать сразу же, как только необходимость в них отпадала.

Она снова посмотрела на клочок бумаги, который держала в руках. От этого единственного человека она убегала, боялась его. Помнится, она писала ему, как писали раньше в давние смешные времена: «Если бы у меня за спиной не было целой жизни, если бы, целуя тебя, я могла сказать, что ты первый, кого я целую…»

Она вскочила на ноги и, беспорядочно сунув все бумаги обратно в шкатулку, нервно захлопнула ее. Какое-то время она быстро ходила взад и вперед по комнате, сверкая глазами из-под нахмуренных бровей. Красивые маленькие губы кривились в усмешке, которая должна была быть насмешливой, но при этом уголки их так опускались, как будто она хотела заплакать.

Она протянула руку к бокалу и уже несколько минут ожидающей ее бутылке шампанского. Она налила его в бокал до самого верха и одним глотком выпила искрящийся напиток, слегка замороженный и белой пеной стекающий у нее по пальцам.

И сразу же ей захотелось свежего воздуха. Она вскочила в лифт, для ее удобства размещенный тут же в стене, и приказала поднять себя на крышу.

На плоской крыше гигантского здания располагался сад, полный карликовых пальм, удивительных кустарников, изысканных кактусов и цветов с сильным, опьяняющим ароматом. Она быстро прошла по дорожкам, выложенным тростниковыми матами, и остановилась у балюстрады.

Свежий ночной ветер дул со стороны пустыни. От него сухо шелестели карликовые пальмы и вздрагивали листья фиговых деревьев. Она стояла, с наслаждением втягивая его расширенными ноздрями. За ней была огромная, неизведанная пустыня, а впереди гигантский разлив Нила, над которым откуда-то со стороны Арабии, далекого Красного моря поднималась огненная луна.

Вода заискрилась и заблестела в лучах серебряного света, и только далеко-далеко на ней чернели какие-то точки, как будто камни или пни, торчащие из воды и обнаружившие себя только при свете луны… Развалины храма, посвященного некогда Изиде, на острове, затопленном уже много веков.

Блуждающий взгляд девушки задержался на этих руинах, и улыбка триумфа чуть раздвинула ее губы.

V

В глубине души Хафид презирал всю эту цивилизацию с ее выдумками. Он, как его отец, и дед, и прадед в давние времена, когда пустыню еще не пересекали рельсы, и над ней не летали металлические птицы, переносящие людей, по-старому, на горбах верблюдов поставлял на рынок финики.

Он также, пожалуй, был единственным человеком в мире, который от всей души радовался, что, несмотря на необыкновенные усилия, не удалось намеченное орошение Сахары. Ему вполне хватало родной финиковой рощи в оазисе и людного рынка в городке над Нилом.

Было раннее утро. С двумя помощниками, сидя на горбе старого дромадера, он вел караван из восьми верблюдов, сгибающихся под тяжестью груза, и заранее тешил себя мыслью, что, сдав товар в магазин, он на полученные за него деньги вместе с товарищами напьется до бесчувствия. Потому что вино — это была единственная вещь, которую во всей цивилизации он ценил и уважал. Аллах на старости лет тоже стал более понимающим и, чтобы не лишиться остатков слабо верящих сторонников, не запрещал уже так строго употребление горячительных напитков.

Итак, Хафид в глубине своей простой души тешился при мысли о том, что в оазисе растут пальмы, на которых родятся финики, и что он возит эти плоды в Асуан, где люди охотно их покупают, а более всего радовался тому, что всемилостивый Аллах разрешил неверным собакам построить кабаки и закрывает глаза на то, что ими пользуются и верные. Он как раз размышлял над этим совершенным устройством мира, когда его батрак Азис, прервав долгое молчание, сказал, указывая на запад:

— Люди говорят, что вчера где-то там с неба упал огромный камень.

Хафид философски пожал плечами.

— Может, какая-нибудь звезда сорвалась со своего места или одна из этих проклятых искусственных птиц свалилась…

И он рассмеялся.

— Очень приятно видеть, как сваливается человек, который напрасно пытался летать по воздуху вместо того, чтобы сидеть на спине верблюда, которого Господь дал нам для удобства.

Но, будучи человеком практичным, он обернулся и спросил с интересом:

— А ты не знаешь, где он упал?

— Не знаю. Говорили, что где-то за железной дорогой, но, может быть, это неправда.

— Может быть, правда, может быть, неправда. Во всяком случае, когда будем возвращаться, надо будет там поискать. Кто падает, тот разбивается, а кто разбивается — уже не нуждается в деньгах, которые, быть может, имел при себе. Было бы жаль, если бы их забрал какой-нибудь плохой человек.

Они продолжили свой путь в молчании. Солнце уже сильно припекало, когда они подъехали к скалам, за которыми виднелись стены города над Нилом. Хафид с удовольствием смотрел на скалы: они представляли собой одно из важных звеньев в цепи божественной гармонии мира. Когда, будучи пьяным, несмотря на усталость, движимый чувством долга, он стремился скорее вернуться домой, его верблюд, животное беззаботное, в известном месте опускался на колени и сбрасывал своего хозяина в тень, на скудную траву под скалами. Таким образом, Хафид, не испытывая никаких угрызений совести, мог отоспаться и отдохнуть.

Он как раз размышлял об этом мудром предначертании Провидения, когда верблюды вдруг начали фыркать и вытягивать длинные шеи к потрескавшейся скале, торчащей из песка. Азис вместе со вторым батраком Селимом забеспокоились и пошли посмотреть, что там может быть. Через минуту оба стали звать Хафида.

Среди скал они обнаружили дрожащих от страха пришельцев с Луны…

Когда Рода открыл глаза в этот день, у него было впечатление, что он заснул только минуту назад, поэтому он очень удивился, что солнце уже вышло из-за горизонта и начало сильно пригревать. Только через некоторое время он вспомнил, что находится на Земле и что здесь все происходит иначе. Его спутник спал очень чутко и сразу же вскочил на ноги, когда он зашевелился.

— Что случилось? — спросил он, протирая глаза.

— Ничего. Солнце светит.

Они вышли из укрытия, все еще удивленные тем, что ночь прошла без снега и мороза. Окрестности при свете дня показались им не менее пустынными и страшными, чем в вечернем мраке. Они лишь смогли убедиться, что Земля не лишена буйной растительности — в нескольких десятках шагов от них качались одинокие деревья с высокими стволами и зеленой шапкой огромных листьев наверху. Это вызвало у них некоторую надежду, что они сумеют найти здесь условия для жизни, и только воспоминания о виденных вчера чудовищах наполняло их сердца беспокойством.

Острожно, оглядываясь на каждом шагу, они стали приближаться к деревьям. По дороге, огибая угол скалы, они остановились, ошеломленные новым, неожиданным видом. Перед ними возвышалось нечто похожее на дом для великанов, превратившийся в руины. Они смотрели на колонны неслыханной толщины и на камни, нагроможденные на них, которые должны были служить потолком.

— Существа, которые жили здесь, должны были быть значительно больше Победителя, в шесть, а может быть, и в десять раз, — сказал Матарет, задирая голову вверх.

Рода сложил руки на груди и стоял, рассматривая руины.

— Это все давно покинуто и разрушается от времени, — заметил он. — Смотри, в трещинах стен растут какие-то кусты…

— Разумеется. Однако, учитель, это доказательство того, что Земля не так пуста, как ты всегда учил нас. Тут должны быть люди, хотя бы и огромные. О, на стенах какие-то рисунки! Ведь это явно человеческие существа. Правда, у некоторых из них собачьи или птичьи головы на плечах…

Рода невольно прикусил губу.

— Мой дорогой, — отозвался он через минуту, — я всегда утверждал, что людей на Земле нет в настоящее время, но когда-нибудь они вполне могли тут быть. Об этом я ничего не говорил. Разумеется, можно предположить, что когда-то на Земле все было иначе, и прежде чем она стала бесплодной пустыней, по ней ходили люди или, по крайней мере, существа подобные людям. Теперь, как видишь, их старые дома находятся в руинах; всякая жизнь здесь угасла и…

Он замолчал, встревоженный каким-то звуком, долетевшим до них со стороны пустыни. К ним приближались какие-то странные и пугающие существа с четырьмя ногами и двумя головами, одна из которых, на длинной шее, находилась впереди, а другая, очень похожая на человеческую, торчала над хребтом животного.

— Бежим! — закричал ученый, и оба они кинулись в укрытие, в котором провели ночь. Тут, зарывшись в сухие пальмовые листья, они в смертельном страхе ожидали, пока чудовища пройдут мимо.

Надежда эта, однако, не оправдалась: верблюды почуяли их, и вскоре батраки Хафида откопали путешественников, в неслыханном удивлении зовя своего хозяина.

Араб медленно приблизился, его помощники были чернокожими, поэтому не следовало слишком спешить на их зов, и увидел поистине необыкновенное зрелище.

Около груды камней и сухих листьев стояли две фигурки, похожие на людей, но до смешного маленькие и невероятно перепуганные. Один из этих человечков был лысый с глазами навыкате, другой вертел во все стороны не по росту большой головой с растрепанными волосами и бормотал что-то, чего ни один разумный человек не в состоянии был уразуметь. Батраки замахивались на них палкой с деланной угрозой и умирали со смеху, глядя на их безумный страх.

— Что это такое? — спросил Хафид.

— Неизвестно. Может быть, ученые обезьяны, а может, люди. Они что-то говорят.

— Разве люди могут так выглядеть! Это ни на что не похоже.

Он медленно слез с горба верблюда и, взяв растрепанного человечка за шею, поднял его на высоту лица, чтобы рассмотреть получше. Человечек заверещал и заколотил ногами, что снова привело батраков в состояние безумного веселья.

— Заберем их с собой в город или как?

— Может, кто их купит…

Хафид покачал головой.

— Продать не трудно. Больше можно заработать, если показывать их в клетке. Что они делали, когда вы подошли?

— Лежали, спрятавшись, — ответил Азис. — Я едва смог их вытащить. Оба страшно перепугались, смотрели то на меня, то на верблюда и что-то бормотали.

Лысый человечек тем временем взобрался на камень, чтобы быть выше, и начал что-то говорить, помогая себе руками. Все трое молча смотрели на него, а когда он закончил, взорвались от неудержимого смеха, уверенные, что это одна из штук, которой карлика обучили где-нибудь в цирке.

— А может, они голодные? — заметил Хафид.

Селим вынул из мешка горсть фиников и протянул их карликам. Они недоверчиво смотрели на него, не смея протянуть руки за плодами. Тогда жалостливый батрак левой рукой схватил волосатого карлика за шею, а правой стал запихивать финик ему в рот.

Однако в ту же минуту страшно выругался. Человечек укусил его зубами за палец.

— Кусается еще, — проговорил Азис и, оторвав кусок грязной тряпки от бурнуса, крепко перевязал ей голову опасного создания. Потом они привязали обоих карликов на спину верблюдам и двинулись к городу со своей неожиданной добычей.

— Надо будет сначала купить клетку, — заметил Хафид по дороге. — Так их показывать нельзя. Еще убегут.

Он немного подумал и добавил:

— Не нужно также, чтобы люди на базаре видели их раньше времени задаром. Будет лучше, если мы пока спрячем их в мешок.

И до того как приехали в город, они набросили обороняющимся карликам мешки на головы и тщательно запаковали их.

Днем, занятый торговлей, он почти забыл о них, особенно потому, что это был день, когда было чему удивляться. Какая-то знаменитая певица собиралась в этот вечер давать представление, и со всех сторон света приезжало множество людей. С каждого поезда, останавливающегося на вокзале, высыпались толпы, самолеты опускались целыми стаями, как осенью ласточки, летящие из европейских стран. Много было разряженных мужчин и женщин, у которых, видимо, не было другого занятия, кроме того, чтобы несколько раз в день менять наряды и показываться остальным в другой одежде, как будто играя в маскарад.

Хафид, сгрузив с верблюдов финики, таскался по городу, смотрел и удивлялся. Только вечером, в кабачке, он вспомнил о найденных днем существах. Он позвал работников, чтобы они принесли их. Селим тотчас побежал к верблюдам за добычей, а Азис тем временем рассказывал, что ему с большим трудом удалось завоевать такое большое доверие этих человечков, что они позволили ему накормить их молоком кокосового ореха.

— Они не такие уж глупые, — говорил он, — и у них есть имена! Они поочередно показывают друг на друга и повторяют: Рода, Матарет!

— Ага! Так их, наверное, звали в цирке, откуда они сбежали. Это какие-то очень ученые обезьянки, — заметил Хафид.

И, заранее предвкушая, какие большие деньги он получит за показ этих зверьков, Хафид приказал подать полную бутылку водки. Он почувствовал себя щедрым и пригласил нескольких приятелей, чтобы угостить их и для начала бесплатно показать карликов, которых Селим принес ему.

Со стола все убрали и поставили их на середину. Погонщики верблюдов, ослов, перевозчики с интересом наблюдали за карликами, вертя их во все стороны и грязными пальцами прикасаясь к коже лица, проверяя, похожа ли она на человеческую. Хафид демонстрировал собравшимся смышленость карликов.

— Рода, Матарет, — говорил он, указывая на них пальцем.

Они подтверждали это наклонами головы с явным облегчением, что их наконец поняли. Им задавали множество вопросов, не получая, естественно, в ответ ничего вразумительного. Помогая себе жестами рук, все особенно интересовались, откуда они прибыли. В конце концов карлики, видимо, поняли, чего от них хотят, и один из них, Рода, наклонившись к окну, через которое в комнату заглядывала Луна, стал упорно показывать на нее, при этом произнося какие-то непонятные слова.

— Упали с Луны, — в виде шутки заметил Хафид.

В ответ ему прозвучал дружный смех. Для развлечения карликам показывали на Луну и с помощью жестов объясняли, что они упали с нее. И каждый раз, когда те наклоняли голову в знак подтверждения, среди собравшихся и уже несколько опьяневших мужчин вспыхивал долгий, неумолкаемый смех.

В конце концов кто-то подсунул лысому, который называл себя Матаретом, рюмку с водкой. Тот, видимо испытывая жажду, неосторожно сделал большой глоток и, ко всеобщей потехе, начал кричать страшным голосом. Тогда другой человечек вспыхнул от гнева и прокричал что-то, топнув ногой о стол и взмахивая руками. Это было так забавно, что когда он закончил и немного остыл, один из присутствующих взял перо индюка и стал водить им по носу карлика, чтобы довести его до нового взрыва возмущения.

Тем временем Матарет, отравившийся водкой, лежал на столе и стонал, держась руками за лысую голову.

VI

Мягко, свободно, как птица, которая парит на широких крыльях, опускаясь на землю с неба к тихому в вечернее время Нилу, спускался белый самолет. Яцек летел один, без пилота. Удержавшись несколько минут назад от попадания в воздушный вихрь, он плавно скользил теперь на распростертых крыльях, как гигантский воздушный змей, слегка покачиваясь в такт воздушному дыханию. Далеко внизу перед ним, где когда-то был священный остров Фили, горело зарево от тысяч огней, заливающих руины.

В ту минуту, когда он уже почти коснулся воды, Яцек снял руки со штурвала и дернул за два рычага, находящиеся по бокам. Под днищем самолета расправилось полотно лодки, которая своей острой грудью ударилась о волны, разбрызгивающиеся серебристыми каплями, окрашенными лунным светом.

Затем снова движением двух рычагов Яцек поднял белые крылья наверх, так что они образовали два паруса, как и у других лодок.

Душистый мягкий ветер дул откуда-то со стороны Арабии, и мелкие блестящие волны шли вслед за ним по воде. Яцек отдался на волю волн и ветра, прислушиваясь к шуму брызг, разлетающихся от носа лодки. Только когда перед нам замаячил близкий уже берег, он как бы очнулся от задумчивости и стал ловить парусами ветер, поворачивая свою лодку к руинам, виднеющимся вдали.

Какое-то время он одиноко плыл в лучах Луны, но по мере приближения к древнему храму Изиды, ему попадались все более многочисленные лодки, и в конце концов он оказался в толпе, в гуще которой воды почти не было видно. Все лодки направлялись в сторону развалин, теснясь и отпихивая друг друга, тут и там слышались проклятия лодочников или восклицания женщин, испуганных неожиданным креном утлого суденышка, ударенного веслом. Многочисленные моторные лодки, движущиеся с помощью электричества едва могли передвигаться в этой толчее, с трудом прокладывая себе дорогу сверкающими носами.

Яцек, по счастливой случайности отыскавший несколько метров свободного пространства, вновь расправил крылья самолета и продолжил свой путь по воздуху. Легко, как чайка, взлетающая с волны в воздух, он поднялся наверх и закружил над толпой. Под ним сверкали разноцветные огоньки лодок, как горсточка драгоценных камней, выброшенных из реки. Там, где места было больше, эти огоньки отражались в воде и, разбиваясь мелкими волнами, превращались в золотые полосы.

Храм Изиды светился изнутри, как будто в нем за пурпурными занавесями, натянутыми между безголовых колонн, пряталось солнце.

У остатков пилонов у входа стояли охранники, отбирающие у прибывших входные билеты и отдающие их под опеку проводников, показывающих людям места в залитом водой храме. Яцек сверху бросил им обернутый в платок билет и опустился на своем крылатом челне на воду в первом зале храма.

Огромных размеров колонны торчали здесь из воды половиной своего тела, внизу, на границе с водой уже покрывшиеся плесенью, но наверху все еще сверкающие неистребимой красотой красок, выдержавших уже столько веков, что невозможно было сосчитать их. От входа до ряда дальних гигантских нефов, затянутых теперь пурпурной материей, на маленьких балкончиках, приподнятых над водой, стояли дозорные, которые следили за тем, чтобы кто-нибудь незаконно не проник внутрь. Здесь Яцек окончательно убрал крылья своей лодки и поплыл дальше в неприметной лодке, в которую превратился его самолет.

Храм напоминал ярмарочный павильон, он был полон цивилизованных и богатых варваров со всех частей света. Вся эта толпа зевак плыла в разнообразных лодках: в барках, моторных лодках, в венецианских гондолах, сновала по металлическим галереям, подвешенным между колоннами, отираясь локтями об иероглифы и изображения богов, много веков назад вырезанные из камня, часто наполовину затопленные водой, залившей этот священный остров.

В неприметной, дорожной одежде, не привлекая к себе чьего-либо внимания, Яцек миновал этих людей, пробиваясь вглубь между более густым лесом резных колонн, увитых у капителей венцом электрических огней.

В последнем зале ламп уже не было. Под сводом, уцелевшим на протяжении многих веков, тяжелыми гранитными плитами покоясь на гигантских бутонах лотоса, которыми заканчивались колонны, под тяжелым каменным потолком плыла только светящаяся голубоватая мгла, как будто замершая и подвешенная летняя молния, расходящаяся во все стороны от головы гигантской статуи таинственной богини… Вода, мелкая здесь, на полу древнего храма, тоже была пронизана волнами голубого цвета, как будто бы каким-то сказочным озером, колдовским источником…

Древняя статуя Изиды неподвижно чернела в этом свете, огромная, с поднятой рукой и странно приоткрытыми губами, где, казалось, много веков назад застыли таинственные слова, которых за это время так и не сумели понять.

У ног же статуи, на огромном, искусственно сделанном листе лотоса стояла женщина. Светлые ее волосы были спрятаны, как у египетской богини, в полотно и увенчаны тиарой в виде птичьей головы и солнечным диском наверху. Узкие плечи окутывал только серебристый газ, бедра были стянуты жестким покрывалом и поясом, скрепленным огромным бесценным опалом. Из-под покрывала виднелись голые белые ноги, с золотыми обручами на щиколотках, такие же обручи были и на запястьях рук, поднятых вверх.

Яцек опустил голову, видя, как смотрят на нее жадные глаза толпы, и стиснул губы.

Аза пела, помогая себе едва заметным движением плеч и бедер. Она пела удивительный, ритмичный гимн о богах, которых уже много веков никто не почитал.

О борьбе света с темнотой, о высшей мудрости, погруженной в таинственные глубины, о жизни и смерти.

Пела о героях, и о крови, и о любви…

Стройная музыка, идущая, казалось, откуда-то из глубины, послушно следовала за ее голосом, как бы дрожа в священном испуге, когда она пела о тайнах жизни, вздымаясь бурей звуков, когда воспевались победы героев, звучащая тихим и страстным шепотом, когда уста певицы говорили о счастье любви…

Она пела в наполовину разрушенном, подмытом водой храме Изиды, перед толпой, не верящей ни в богов, ни в героев, ни в жизнь, ни в смерть, ни в любовь… и пришедшей сюда только потому, что это было неслыханное и небывалое событие, чтобы в старом храме давали концерт и в нем выступала бы Аза, известная во всем мире — и еще по той причине, что за вход нужно было заплатить сумму, которой бедняку хватило бы на год жизни…

Здесь было немного таких, что действительно прибыли сюда из-за огромного таланта артистки и теперь наслаждались ее чудесным и выразительным голосом, каким-то удивительным волшебством возвращающим все то, что было, прошло и уже почти забылось. Зато очень внимательно толпа смотрела на ее лицо, на голые колени и плечи, подсчитывала стоимость немногих, но превосходных драгоценностей, которые были на ней, и нетерпеливо ждала, когда закончатся песнопения, и она затанцует перед их глазами.

Однако постепенно происходило чудо. Артистка достигала своим голосом человеческих душ, укрытых где-то внутри, и пробуждала их… И тогда открывались человеческие глаза, впервые задумавшиеся о своей сущности, и тела начинали покачиваться в ритм гимна. Тот и другой, прижимая руки к груди, широко открытыми глазами ловил странные воспоминания, давно уснувшие в закоулках его мозга, и на короткий миг воображал себя действительно преданным божеству и готовым ради него идти на борьбу, идти туда, куда зовет его этот голос… И тогда от него не ускользали ни один звук этого голоса, ни одно движение ее почти нагого тела. В короткие мгновения, когда она переставала петь, кружась и колыхаясь в танце, ритм которого доносила до нее музыка, идущая откуда-то изнутри — в эти мгновения в старинном храме устанавливалась такая тишина, что был слышен только плеск волн, которые много веков подмывали мощные колонны и смывали таинственные знаки, вырезанные в граните…



Яцек медленно поднял глаза. Свет медленно менялся из голубого в огненно-кровавый, светлые полосы, блуждающие под сводами, погасли неведомо когда — горела только вода, как море холодного огня, и какие-то застывшие молнии шли из-за спины статуи Изиды, которая на этом фоне почернела еще больше и, казалось, еще увеличилась… В темноте уже не была видна таинственная усмешка на губах богини, только рука, поднятая на высоту лица, напрасно таинственным жестом призывала к молчанию или просто давала какой-то знак, неразгаданный в течение веков…

Внезапно Яцеку показалось, что на темном лице божества он видит живые глаза, обращенные к нему… И не было в них гнева или обиды на тех людей, которые устроили себе развлечения в месте, некогда посвященном наиглубочайшим тайнам, не было ни сожаления о прежнем преклонении, ни грусти, что храм распадается в пыль, только удивительное, тысячелетия длящееся ожидание, как будто человек, который послушает жеста богини, призывающей к молчанию, и из ее уст услышит самую значительную тайну, должен скоро появиться… завтра, через столетие или через тысячу лет…

Изида со своего высокого трона не видела царящего вокруг нее ничтожества, не видела толпы, не слышала шума, криков, как когда-то не замечала ни паломников, ни жрецов, не слышала молитв, просьб. Она смотрела вдаль, жестом призывала к молчанию и ждала…

Идет ли? Идет ли уже тот, кого она ждет?

Придет ли он когда-нибудь?

Внезапно яркий свет вместе с внутренним напевом ошеломили Яцека. Аза пела теперь о погибшем боге Осирисе, любимом Изиды, языком танца и пения передавая страсть и упоение, тоску и отчаяние…

Дрожь пробежала по телу Яцека; он отвернулся, чувствуя, что лицо у него горит от какого-то непонятного стыда. Он пытался взять себя в руки, вспоминая усмешку и увиденные им глаза богини, но вместо этого перед ним возникали мимолетно схваченное взглядом движение груди танцовщицы, ее маленькие, детские, полуоткрытые губы… Горячая волна ударила ему в голову; он поднял глаза и напряженно, страстно вглядывался в нее, забыв обо всем, обо всем…

Ее белые плечи вздрагивали, и дрожь пробегала по всему телу, когда с ее губ, как бы припухших и еще болящих от поцелуев, срывались слова, говорящие об упоительных объятиях, о пламенной страсти… Развеялись чары, еще минуту назад держащие людей в заколдованном кольце. Души, наполовину вылетевшие из тел, спрятались, как лесные зверята в дуплах деревьев; невозможно было слушать это пение иначе как в волнении, разгорячившем застывшую кровь. Глаза заволоклись туманом, губы искривились в болезненной усмешке.

Теперь уже толпа была хозяином, а она — ее невольницей, купленной за деньги и обнажающей свое тело, под видом искусства позволяющей рассматривать себя грязным и липким взглядам и раскрывающей перед публикой тайну своих чувств…

Яцек невольно поднял глаза к лицу богини: она была невозмутима, как всегда, усмехающаяся, ожидающая…

Неожиданно наступила полная тишина, а потом весь храм затрясся от грома аплодисментов, которые неслись со всех сторон. Аза кончила петь и устало оперлась о колени статуи Изиды. Две служанки набросили на нее белый плащ, но она не трогалась с места, благодаря губами и глазами за невероятные аплодисменты, которые не прекращались, а лишь усиливались. Люди без конца выкрикивали ее имя, бросали цветы ей под ноги, так что вскоре она стояла как будто в цветущем саду — властная, триумфальная. Над ней возвышалась рука богини, таинственным жестом напрасно призывающая к молчанию…

В какой-то момент Аза, как будто вспомнив о чем-то, стала искать кого-то в толпе — и внезапно ее взгляд встретился с глазами Яцека. Мимолетная усмешка скользнула по ее губам, и она отвернулась в другую сторону. Яцек видел, как к ней приблизился известный ему господин Бенедикт, — постоянно таскающийся за ней по свету. Она что-то сказала ему, потом разговаривала с другими, которые теснились вокруг нее, улыбающаяся, величественная и вместе с тем кокетливая. Было видно, что, убедившись в его присутствии, она теперь умышленно избегала его взгляда…

Тогда он проплыл между гигантскими колоннами и протиснулся к выходу. Его гнал какой-то стыд и раздражали взгляды людей, удивленных тем, что кто-то покидает театр именно тогда, когда Аза, закончив первый номер программы, предстанет перед публикой в образе Саламбо, своем самом известном образе, и нагая исполнит танец со змеями…

Ему было душно и тесно в этом огромном зале. Он хотел как можно быстрее выбраться на свободу, увидеть звезды и водное пространство, залитое лунным светом.

Толчея перед храмом уже прекратилась. Часть лодок находилась внутри, остальные, которым не нашлось места, вернулись в город. Только несколько пароходиков ожидали тех, кто размещался в храме на галереях. Яцек миновал их и медленно повернул к берегу. Ему не хотелось ни выпускать крылья, ни приводить в движение мотор, поэтому он плыл с легким ветерком, дующим от Арабии, тихо покачиваясь на волнах.

Неподалеку от берега ему показалось, что кто-то окликнул его по имени. Он удивленно обернулся в ту сторону — там было тихо и пусто, город был далеко, только в свете Луны на фоне неба виднелись три высокие, стройные пальмы. Он уже хотел плыть дальше, когда вновь услышал тот же голос, зовущий его…

Он пристал к берегу и выскочил на землю. Под пальмами сидел человек, наполовину нагой, одетый только в потрепанный бурнус, с непокрытой головой, длинные черные волосы спадали ему на плечи. Он сидел неподвижно, вглядываясь в звездное небо, с руками, сплетенными на груди.

Яцек наклонился и посмотрел ему в лицо.

— Ньянатилока!

Странный человек медленно повернул голову и дружелюбно улыбнулся, не выказывая удивления.

— Да. Это я.

— Что ты здесь делаешь? Откуда ты взялся? — восклицал Яцек.

— Просто я здесь. А ты?

Молодой ученый ничего не ответил — или не захотел ответить… Только через минуту спросил снова:

— Откуда ты знал, что я здесь?

— Я не знал этого.

— Но ты звал меня. Два раза.

— Я не звал тебя. Я просто думал о тебе в эти минуты.

— Но я слышал твой голос.

— Ты слышал мои мысли.

— Однако это странно, — прошептал Яцек.

Индус усмехнулся.

— Неужели более странно, нежели все, что нас окружает? — спросил он.

Яцек молча уселся на холодный песок. Буддист смотрел на него, но у него было такое впечатление, что он не только видит его, но даже читает его мысли. Это было угнетающее чувство. Яцек недавно познакомился с эти странным человеком в одной из своих частых поездок, и он, который располагал всеми современными знаниями, имел в руках такую силу, как немногие в мире, и со своей духовной высоты с невольным презрением смотрящий на человеческую толпу, чувствовал странную робость в присутствии этого таинственного пустынника с душой такой же простой на вид, как душа ребенка. И одновременно что-то непреодолимо тянуло его к нему…

Со времени первой встречи он довольно часто и порой необъяснимо встречал его в разных частях света. И сегодня эта странная встреча на берегу Нила…

Ньянатилока усмехнулся и, не поворачивая головы, сказал, как бы почувствовав его удивление:

— Ты прилетел сюда самолетом, как вижу?

— Да.

— А зачем?

— Мне так захотелось.

— Почему же ты удивляешься, что я нахожусь здесь, разве я не мог захотеть этого?

— Да, но…

— Ты думаешь, у меня нет самолета?

— Да.

— А что такое машина? Разве не средство, с помощью которого твоя воля вызывает изменения в положении твоего тела в картинах, которые предстают перед твоими глазами?

— Наверное.

— А ты не думаешь, что воля может сделать то же самое без всяких искусственных средств?

Ученый наклонил голову.

— Все, что я знал до сих пор, заставляет меня ответить: нет! Однако с тех пор, как я познакомился с тобой и тебе подобными…

— Почему ты не хочешь сам испытать силу своей воли?

— Я не знаю, каковы ее границы.

— Она безгранична.

Какое-то время они оба молчали, глядя на Луну, плывущую наверху и казавшуюся более светлой. Через несколько минут Яцек снова заговорил:

— Я видел уже удивительные вещи, которые ты делаешь. Ты опрокидываешь взглядом бокал воды и проходишь через закрытые двери… Если у воли нет границ, скажи, ты мог бы Луну на небе заставить двигаться в другую сторону или без защиты и различных приспособлений преодолеть пространство, которое нас отделяет от нее?

— Да, — ответил индус спокойно, с обычной улыбкой на губах.

— Так почему же ты этого не делаешь?

Ньянатилока вместо ответа в свою очередь спросил Яцека:

— Над чем ты сейчас работаешь?

Ученый наморщил брови.

— В моей лаборатории — удивительное и страшное изобретение. Я уничтожаю то сосредоточение сил, которое называется материей. Я нашел ток, который при пропускании через какое-либо тело, разлагает его атомы на первичные составные части и попросту уничтожает их…

— Ты проводил испытания?

— Да. С неслыханно мелкими частицами миллиграмма. Такая пыль, разлетаясь, вызывает взрыв, как горсть воспламеняющегося динамита…

— И с такой же легкостью ты мог бы заставить разлететься и большие массы? Уничтожить дом, город, континент?

— Да. Самое удивительное, что это можно было бы сделать с той же легкостью. Достаточно было бы пропустить этот ток…

— Почему же ты не делаешь этого?

Яцек встал и начал прохаживаться под пальмами.

— Ты отвечаешь вопросом на вопрос, но это не одно и то же, — заявил он. — Я причинил бы этим вред, несчастье…

— А я, — ответил Ньянатилока, — не произвел бы замешательства в мире, который, по-видимому, должен быть таким, каким есть, если бы заставил звезды идти по иному пути?.. Я знаю, — продолжил он через некоторое время, — вы смеетесь над освобожденными, которые демонстрируют только мелкие фокусы… Не возражай! Если ты не смеешься, то смеются многие другие ученые и над этим, и над нашими физическими и дыхательными упражнениями, долгими и кропотливыми и такими простыми на вид… Однако нужно уметь владеть собой, нужно знать все о своей воле. Эти упражнения, эти посты, это самозабвение и одиночество ведут именно к этому. А когда воля уже освобождена и умеет сосредоточивать свои силы, разве не все равно, в чем она проявляется?

— Думаю, что нет. Вы могли бы использовать ее…

— Зачем? Только сам человек может принести себе пользу. И основная польза — это очищение его души. Освобожденная воля не стремится ни к какой цели. Как же ты хочешь, чтобы я делал вещи, которые мне безразличны и могли бы вернуть меня обратно в те формы жизни, от которых я уже избавился?

— Удивительно все, что нас окружает, — через некоторое время заметил Яцек, — однако у меня такое впечатление, что самое удивительное из всего, что я знаю, — это именно те вещи, которые ты делаешь.

— Почему?

— Я не знаю, как ты это делаешь.

— А ты знаешь, каким образом ты двигаешь рукой или что происходит, когда камень с твоей руки падает на землю? Ты слишком умный человек, чтобы отвечать мне ничего не значащим словом, которое таит в себе новую неизвестность.

Молодой ученый молчал, задумавшись, а индус тем временем продолжал:

— Объясни мне, как это происходит, что твоя воля поднимает веки твоих глаз, а я объясню тебе, как я могу перемещать звезды. И в том и в другом — одинаковое количество труда. Воля — это нечто большее, чем сознание, но она подчиняется телу, и в этом ее обычные границы. Нужно отважиться выйти за границы тела, нужно не требовать ничего для тела, но подчинить себе все, и тогда для твоей воли уже не будет разницы между «я» и «не я».

— И тогда не будет границ?

— Их не должно быть. Есть границы для движения, для желаний, даже для познаний, но для воли их не может быть, потому что она с самого начала стоит над телом, над любой формой, над любым существованием… Ведь это ваш поэт сказал много веков назад: «Я чувствую, если бы у меня была воля… я, может, погасил бы сотню звезд, а другие сто зажег!». И он был прав. Здесь лишнее только одно слово «может». Это было сомнение, и поэтому он упал.

Яцек удивленно посмотрел на него.

— Откуда ты знаешь наших поэтов?

Индус какое-то время помолчал.

— Я не всегда был тем, чем теперь, — с некоторым колебанием заметил он.

— Ты не индус по крови?

— Нет.

— А твое имя?

— Я принял его позднее. Ньянатилока, Трижды посвященный, когда познал тайны трех миров: материи, формы и духа…

Он замолчал, и Яцек ни о чем не стал его спрашивать, видя, что индус отвечает неохотно. Он снова уселся на траву у стволов пальм и стал смотреть на воду, где вдали блестели слабые огоньки лодок и между двумя гигантскими пилонами сверкал вход в храм, издали похожий на топку горящей печи…

Вдруг, как бы очнувшись от задумчивости, он поднял голову и быстро посмотрел в глаза Трижды посвященному.

— Зачем ты меня ищешь?

Индус медленно повернул голову и посмотрел на него светлыми, широко открытыми глазами.

— Мне жаль тебя, — сказал он. — Ты такой чистый, но не можешь выбраться из трясины материи, хотя сам уже знаешь, что она является всего лишь иллюзией.

— Чем же ты мне поможешь… — прошептал Яцек, опуская голову.

— Я жду минуты, когда ты пожелаешь отправиться со мной в пущу…

Яцек собирался что-то ответить, но в этот миг его отвлекло движение на воде и доносящиеся издали голоса. Перед храмом засветились огоньки лодок и медленно стали образовывать длинный хвост, тянущийся к берегу — в город.

Голоса далеко разносились в тихом ночном воздухе: крики лодочников, смех женщин. Видимо, представление было закончено.

Яцек быстро повернулся к буддисту, не в силах скрыть нервного замешательства.

— Нет, в пущу… я не пойду, — сказал он, — но я хотел попросить тебя, чтобы ты навестил меня в Варшаве.

Ньянатилока отступил на шаг и взглянул на Яцека с мягкой улыбкой.

— Я приду.

— Боюсь только, — усмехнулся Яцек, — что непривычно будет тебе, привыкшему к одиночеству, слышать гул жизни.

— Нет. Это не имеет значения. Сегодня я уже могу быть в одиночестве в толпе, тогда как ты не можешь быть в одиночестве даже тогда, когда с тобой никого нет.

Говоря это, он слегка кивнул головой и углубился в тень пальм на побережье.

Триумфальный кортеж Азы стал уже гораздо ближе. Яцеку даже показалось, что он слышит ее серебристый голос.

VII

Клетка, помешенная на спине осла, была, правда, достаточно просторной для двоих людей такого роста, но сидеть в ней было не на чем. Там висели двое качелей, прикрепленные к верхней решетке, но как Рода, так и Матарет считали непристойным пользоваться ими.

Изменчивая поступь осла не давала им возможности стоять, поэтому они вынуждены были усесться на дно клетки, устланное пальмовыми листьями, избегая, насколько это было возможно, смотреть друг на друга.

Стыд и отчаяние, охватившие путешественников, лишили их всякого желания жить. Они совершенно не могли понять, что с ними происходит. Огромные злые жители Земли посадили их в клетку, как неразумных зверюшек — их, еще недавно бывших красой и гордостью почтенного Братства Правды на Луне, и возят их теперь по людным местам, неизвестно для чего, с какой целью. К тому же им добавили третьего товарища, по поводу которого они не могли ясно определиться: был ли это зверь или человек. Роста он был примерно такого же, как они, лицо — похожее на человеческое, но тело его было покрыто волосами, а там, где обычно бывают ноги, у него была вторая пара рук.

Этот товарищ чувствовал себя весьма довольным своей судьбой и даже прибрал в собственность качели, перескакивая периодически с одних на другие. Рода попытался с ним объясниться, одновременно и словами и жестикуляцией, но он выслушал его слова не прекращая делать какие-то неприятные гримасы, а потом прыгнул ученому на шею и начал рыться в его волосах.

Тогда они признали его животным, хотя и очень похожим на человека. Это общество, однако, еще больше унижало их, тем более, что они были вынуждены есть из одной миски с этим удивительным созданием, чтобы не страдать от голода.

Наконец, около полудня, после долгого молчания Матарет заговорил с учителем, искоса взглянув на него:

— Так что? Земля необитаема?!

Рода опустил голову.

— Сейчас не время для насмешек. Во всяком случае это ты во всем виноват, потому что из-за тебя мы здесь оказались.

— Не знаю… Если бы ты не настаивал на своей теории, что Победитель прилетел не с Земли…

— Ну, это еще неизвестно, — буркнул учитель, чтобы спасти остатки достоинства.

Матарет горько рассмеялся.

— Впрочем, это неважно, — заметил он через минуту. — Я ошибся или ошиблись мы оба — не имеет значения. Иногда я и сам готов допустить, что Победитель прилетел к нам откуда-то из другого места, потому что он, по крайней мере, разумный человек, а ведь с этими невозможно договориться. За что они нас мучают?

— Откуда я знаю?

— А мне кажется, что я догадался. Они просто принимают нас за зверюшек или нечто в этом роде… Ты же видишь сам, как на нас смотрят.

Рода ходил по клетке на хребте осла, как маленький лев, потрясая лохматой головой. Гнев, отчаяние, обида переполняли его так, что он не мог выдавить из себя ни слова. А Матарет насмешничал, как будто хотел поиздеваться над ним.

— Попробуй забраться на качели, — говорил он, — и перевернись так, как этот косматый зверек; увидишь, как эти люди обрадуются! Ведь они же этого ждут. А если еще зарычишь и язык высунешь, они дадут тебе целую горсть фруктов, которые, кстати, очень бы пригодились нам, потому что мы голодны. Эта четверорукая скотина съела все, что тут было.

Вдруг Рода остановился.

— А знаешь, мне кажется…

Он замолчал.

— Что именно?

— Может, они нас наказывают? Может быть, они догадались, что мы украли машину Победителя? Ведь они могли найти ее там, в песке…

Матарет нахмурился…

— Да, это было бы самое плохое. Тогда у нас не было бы никакой надежды…

— А ведь это ты виноват во всем, как всегда — ты! Зачем ты давал понять этим людям, что мы прилетели с Луны? Нужно было делать вид…

— Какой вид? Какой?!

— О Земная Сила! — простонал Рода, по детской привычке обращаясь к силе, которая на Луне считалась божественной. — Что же нам теперь делать?

Матарет пожал плечами: он действительно не имел понятия, как выйти из этого более чем ужасного положения.

Они стояли задумчивые и обеспокоенные. Обезьяна, находящаяся в клетке вместе с ними, тоже приблизилась к ним, стараясь подражать их поведению. Но эта неподвижность зверушек наскучила одному из зрителей, поэтому он бросил в лицо Роде остатки финика, а когда это не помогло, начал щекотать его тростинкой и тыкать туда, где у настоящих обезьян расположен хвост.

Хафид позволял такие фамильярности только тем, которые особо платили за это, но на этот раз это был мальчишка, который заплатил всего один грош, чтобы посмотреть на обитателей клетки, поэтому он впал в гнев и прогнал нападающего кнутом.

Вообще, араб не был сегодня в хорошем настроении. Интерес к зверюшкам, правда, был достаточно большой, и за полдня он не только вернул деньги, истраченные на покупку клетки и наем осла, но и набил ими оба кармана. С этой стороны не было причины для беспокойства. Речь шла о другом.

У Хафида было врожденное и непреодолимое отвращение к тому, чтобы иметь дело с властями и вообще с существами рода человеческого, представляющими общественный порядок, а неясное предчувствие говорило ему, что рано или поздно его схватят и начнут допытываться, где он взял этих карликов и по какому праву показывает их в городе? Вначале он не подумал об этом, но теперь понимал, что ничего хорошего это не принесет. Его приятель, перевозчик, человек очень разумный, только покачал головой сегодня утром, когда он собрался на рынок, а полицейский, стоящий на углу площади, как-то слишком долго смотрел в его сторону.

В конце концов Хафид решил избавиться от своей добычи и хлопот как можно быстрее, то есть продать обоих карликов, но как назло покупателя не находилось. В том районе, где он ходил с клеткой, жили люди, которым явно не хватало денег на свои потребности, а к большим и сверкающим отелям, где проживали иностранные богачи, Хафид не смел даже приблизиться.

Он как раз раздумывал, что ему делать: подарить ли кому-нибудь этих обезьянок или вечером утопить их в Ниле, потому что брать с собой их не было смысла, когда вдруг увидел какого-то приличного господина с седыми волосами, который не торопясь приближался к площади. Это был господин Бенедикт, который решил купить для Азы, уезжающей на следующий день, большую корзину фруктов и рассчитал, что будет дешевле, если он сделает это сам, а не поручит недобросовестной прислуге.

Заметив его, Хафид начал окликать его на всех известных ему языках, то есть стал издавать звуки, которые, по его мнению, означали на этих языках обращение к особе достойной и уважаемой. Господин Бенедикт заметил араба и приблизился к нему, решив, что тот собирается продать ему бананы.

Он очень удивился, увидев клетку с запертыми в ней людьми и обезьяной.

— Что это такое? — спросил он.

Хафид сделал таинственное лицо.

— О, господин! Это… это такие существа…

— Какие существа?

— Очень редкие.

— Откуда они у тебя?

— О, господин! Если бы я сейчас начал рассказывать вам о трудах, с которыми мне удалось раздобыть этих двоих как будто людей, вокруг нас выросла бы молодая трава, а мы бы еще с места не двинулись, вы слушая, а я рассказывая!

— Поэтому говори короче: где они живут?

— О, господин! В центре Сахары, в песках, по которым проносится один самум, есть один оазис, который никогда не видел никто из людей! Только я и мой верный дромадер были первыми, которые туда…

— Не лги. Где ты нашел этих карликов?

— Господин, купи их у меня.

— Ты что, с ума сошел?

— Они правда очень потешные. Умеют много разных штук, только теперь очень устали и не хотят ничего показывать. Тот с длинными волосами вертится на качелях, а лысый делает вид, что умеет читать, в точности подражая человеку! Даже обезьяна смеется над ними. Она живет с ними в большой дружбе…

У господина Бенедикта в голове промелькнула какая-то мысль.

— Ты думаешь, они научатся прислуживать в комнате?

— Конечно! У меня дома они подметают пол и чистят обувь моей жене, которая, правда, ходит босиком, но только из упрямства, потому что я для нее ничего не жалею. Она уже старая…

— Перестань молоть!

— О, господин, я буду молчать, если тебе это нравится.

— А смогли бы они прислуживать за столом?

— Как самый лучший лакей в Оулд-Грейт-Катаракт-Паласе, который является моим приятелем и может подтвердить…

— Сколько ты хочешь за этих обезьянок?

— О, господин, я только хотел бы оправдать мои труды…

— Говори, только быстро.

Хафид назвал сумму и после получасового торга согласился отдать свою добычу за десятую часть запрошенной цены. Господин Бенедикт заплатил, араб прежде всего спрятал деньги, а потом, приготовив две петли из толстой веревки, открыл клетку и стал ловить перепуганных лунных жителей. Наконец ему удалось сделать это. Он привязал каждому веревку к ноге и, высадив их на землю, сунул концы в руки господина Бенедикта.

— Пусть Бог благословит вас, господин! — сказал он, собираясь отъехать.

— Подожди, подожди! Ведь я не могу их так вести! Ты должен занести их мне в отель.

Хафид покачал головой.

— Так мы не договаривались, господин! У меня уже нет времени.

Говоря это, он пришпорил осла и исчез в толпе, радуясь, что за хорошие деньги расстался с опасным приобретением.

Уличная толпа окружила обеспокоенного господина Бенедикта. Он не знал, что ему делать. Отовсюду окликали карликов, снова страшно обеспокоенных поворотом в своей судьбе. Раздавались взрывы хохота, когда их новый владелец грозил палкой нападавшим на них. Вокруг создалась такая сутолока, что невозможно было продвинуться.

Через некоторое время господин Бенедикт, будучи не в силах ничего предпринять, стал предлагать скачущим вокруг него подросткам хороший заработок, только бы они помогли занести этих удивительных зверьков в отель. Но те, развеселившись, делали вид, что боятся их, и с криком убегали, как только кому-нибудь из них он совал в руку веревку.

Волей-неволей ему пришлось идти в отель самому, ведя на веревке человечков в окружении толпы детей, прохожих и местного простонародья.

По дороге он зашел в магазин детской одежды и, выбрав для своих пленников бархатные брюки и матросские блузы с золотыми галунами, велел их тут же переодеть. Когда с переодетыми таким образом членами Братства Правды он вновь показался на улице, радости общества, терпеливо ожидающего его возвращения, не было границ. Особенно их восхищал Матарет с его лысой головой и широким белым жабо на шее. Впрочем, забавлялись и при виде Роды, бросающего вокруг гневные взгляды.

Так триумфально они двигались к отелю, в котором жила Аза.

VIII

С погасшей сигарой в зубах поверх раскрытой газеты Грабец поглядывал через открытое окно на толпу перед кафе. Недопитая чашка уже остывшего черного кофе стояла перед ним; рукой, небрежно опершись о поверхность мраморного столика, он вертел пустую рюмку из-под коньяка. Высокий лоб, переходящий в большую лысину на хорошо вылепленной голове, покрывала со стороны висков сеть маленьких морщин, нижняя же часть странно помятого лица скрывалась в густой светлой бороде. Только губы блестели под поникшими усами — полные, молодые, неспокойные, соперничающие своим выражением с погасшими на вид глазами, в холодном стальном блеске которых сквозь усталость просвечивала неистощимая сила и упорство.

Газету он уже давно не читал, но все еще держал ее в руке, возможно, чтобы заслониться от посторонних взглядов или отделить себя бумажной стеной от сидящего за столиком товарища. Его безразличный взгляд скользил по стройным, смеющимся женщинам, которые в обществе мужчин сидели возле столиков, выставленных перед кафе, или шли на другую сторону устланной газонами площади, где перед огромным и отвратительно украшенным игорным домом уже началось послеполуденное движение. По широкой лестнице, разделенной несколькими блестящими перилами, по узорчатой дорожке наверх поднимались мелкие игроки с незначительными суммами в карманах, видимо, намеренно выбравшие это время, когда их не будет стеснять присутствие набобов, бросающих целые состояния на зеленое сукно. Сквозь гуляющую внизу толпу, не глядя по сторонам, протискивались также профессиональные шулеры, едва позавтракавшие в спешке, чтобы не терять дорогого времени и той минуты, которая может принести счастье. Несколько автомобилей остановилось у портала: среди выходящих оттуда Грабец узнал некоторых постоянных и серьезных посетителей игорного дома, которые прибыли раньше, чтобы никто не занял их излюбленных мест. Скучающие лакеи стояли на ступеньках, перебрасываясь между собой отдельными словами.

Каждую минуту от столиков тоже кто-нибудь поднимался или удалялся в сторону широкой лестницы. Иногда это был какой-либо нарядный молодой человек, но чаще — сановный пенсионер или одна из дам, внимательно выслеживающая тех, у кого карманы набиты золотом. Этих ловцов фортуны с первого взгляда можно было отличить от шулеров, спешащих, чтобы попытать счастья у волшебных столов: они шли медленно, спокойно и слишком хорошо представляли свою цену, чтобы поощрять прохожих ласковыми взглядами, однако и выражение их лиц и походка безошибочно говорили, что они не являются легкой добычей, особенно для желающих и могущих сорить деньгами охотников.

Грабец скользил по прохожим рассеянным взглядом, который, казалось, настолько безразлично касался человеческих лиц, как будто это были деревья или камни. Иногда, на один миг, его глаза задерживались на лице какого-либо сановника и снова скользили дальше по толпе стройных и громко смеющихся женщин, по этому людскому муравейнику, удивительно довольному собой и жизнью — только губы его кривились в едва заметной презрительной усмешке, которая так приросла к его губам, что в конце концов стала выглядеть естественной гримасой.

— Что вы думаете о современной литературе?

Он слегка вздрогнул, как будто муха уселась ему на лицо. В своей задумчивости он совершенно забыл о своем непрошеном спутнике, который сидел напротив него, по другую сторону столика. Он был среднего роста, пузатый, с противной еврейской головой на тонкой шее, и держал в веснушчатых, унизанных бриллиантами пальцах какой-то еженедельник. Доверительно наклоняясь через стол, он с достоинством смотрел на Грабца своими выпуклыми, чуть рыбьими глазами через толстые стекла очков, сидящих на горбатом красном носу. Редкие, жирные волосы его были зачесаны вперед с явным намерением скрыть под ними прыщи, покрывающие лысину. Мясистые, хотя и тонкие губы, все еще двигались, как будто он тихо повторял и пережевывал только что заданный вопрос.

— Ничего не думаю, господин Халсбанд, — ответил Грабец через минуту, вынуждая себя говорить дружески вежливым тоном.

Еврей бросил еженедельник и, живо жестикулируя, начал говорить гортанным голосом с характерным акцентом, сохранившимся в течение тысячелетий.

— Вы всегда даете удивительные ответы! Как будто любой ценой хотите избежать разговоров. Но ведь я спрашиваю вас — и если спрашиваю…

— Я знаю, слышу, — усмехнулся Грабец. — Но это такой неопределенный вопрос…

— Как же я могу сказать иначе? Речь не идет о каком-то единичном случае, меня интересует ваше общее суждение, синтез вашего суждения. Я как раз читал в этом «Обозрении»…

И он хлопнул рукой по отброшенному еженедельнику.

Грабец слегка пожал плечами.

— Я не разбираюсь в этом, — сказал он, с притворным интересом следя за людьми, толпящимися перед кафе.

Халсбанд загорячился.

— Это не ответ, это увертка! Ведь вы сами литератор. Как же можно…

— Нет. То, что я сам иногда пишу, не дает мне возможности выносить суждения, особенно такие, которые могли бы вам для чего-либо пригодиться. Скорее напротив… Для разговоров, для бесцельного, бесконечного обсуждения всего, что создано или написано, существуете вы: редакторы больших журналов, критики, историки литературы и искусства. Я не знаю даже названий произведений, о которых вы можете разговаривать часами.

— Излишняя скромность, — ядовито усмехнулся Халсбанд. — Всем известно, что вы просто эрудит. Но вы ошибаетесь, считая, что мне нужно знать ваше мнение. Если я задаю вам подобный вопрос, то только потому, что мне интересно, в какой сплав превращаются определенные факты в линзе вашей индивидуальности… Вы меня интересуете, — добавил он с оттенком нежности в голосе.

Грабец не слушал его. Его что-то явно заинтересовало на площади перед кафе, потому что он напряженно смотрел через открытое окно в ту сторону, где у столика одиноко сидел необыкновенно странный человек. Он не был горбат, но производил такое впечатление из-за своих длинных рук и огромной головы, глубоко втиснутой в плечи. Одет он был старательно, но неумело; волосы его топорщились в разные стороны на голове, с которой он как раз снял шляпу. Он был бы просто смешон, если бы не огромные глаза, бездонные и непонятным образом приковывающие к себе, поэтому, заглянув в них, вы забывали о его почти уродливом теле.

— Кто это такой? — быстро спросил Грабец, прерывая поток слов своего спутника. — Вы случайно не знаете?

Халсбанд неохотно взглянул в указанном направлении.

— Как это, вы не знаете его? Это Лахец.

— Лахец?!

— Да, тот самый, который написал музыку для вашего гимна, который вчера пела Аза в храме Изиды. Он у меня работает. Я пригрел его…

Грабец, не мешкая, бросил деньги на стол и начал пробираться к выходу. Однако, прежде чем он смог протиснуться сквозь толпу входящих и пробраться к дверям, странный человек, сидящий за столиком, исчез, как будто провалился сквозь землю. Напрасно он искал его глазами. Видимо, благодаря невысокому росту он затерялся среди прохожих или успел уже войти внутрь игорного дома, на широкой лестнице которого народу было еще больше, чем раньше. Только теперь многие уже выходили оттуда, сталкиваясь на лестнице с прибывающими вновь. Некоторые возвращались с масками безразличия на лицах, так же как и вошли туда, но большей частью по движениям, по глазам, по всему облику можно было прочитать, какая судьба постигла их золото там, у зеленых столов: убегают ли они, потратив последние деньги, или уносят с собой желанную добычу, которую вновь придут потерять, прежде чем настанет вечер.

Какое-то время, стоя перед кафе, Грабец размышлял о том, не пойти ли ему в казино и не поискать ли там. Он не знал раньше его музыки: Лахец был молодым, еще только начинающим композитором, имя которого он слышал всего несколько раз, скорее как имя оригинала, чем мастера. Аза, прося разрешения использовать на концерте его «Гимн Изиде», правда, говорила ему, что Лахец, удивительный, феноменальный Лахец, переложит его слова на музыку, но Грабец не обратил на это внимания. Впрочем, ему было совершенно безразлично. Он был очень недоволен, что под давлением певицы принял участие в этом фарсе превращения развалин древнего храма в театр и в этой пародии, как он говорил, на древние искренние обряды — и не хотел иметь с этим ничего общего.

И только вчера… Он поддался долгим и упорным уговорам Азы (он был один из тех немногих, кому она не приказывала) и прибыл вечером с единственной насмешливой и горькой мыслью, что будет слушать собственные слова, как нечто чужое, что в обесчещенных руинах звучит смешно, ни для кого не понятно, не осознанно и поэтому кощунственно. Ведь Грабец воспевал в этом гимне величие, и героизм, и тайны, и силу страсти — все то, чему эта толпа была враждебна с рождения, ибо понимала все это только настолько, чтобы бояться и ненавидеть его.

Он размышлял об этом вчера с брезгливой улыбкой на губах, прижатый к гранитной колонне с иероглифами, пропитанными влажностью, когда услышал вдруг пение Азы, вначале почти заглушаемое мощными волнами оркестра, удивительного, необычайного. Он не слышал до сих пор этого пения и этих звуков — он умышленно не бывал на репетициях — и теперь испытал чувство неожиданного поразительного открытия.

Как будто кто-то, более сильный, чем он, надел его в орлиные перья и поднял высоко над землей, показав ему мир таким, о котором он мог только мечтать… Как будто слова его стали живыми существами, а мысли обрели божественную силу убийства и воскрешения! Он увидел херувимов, пляшущих в огненном вихре, почти не веря, что они берут свое начало от него, такими огромными и огненными они ему показались. Он увидел разбушевавшееся море, вспенившимися волнами бьющееся о берега!

Он невольно скользнул глазами по слушателям. На морском берегу был песок. Мелкий, сыпучий, ни сопротивления, ни отзвука не дающий волнам. Все следили глазами за певицей, смотрели на ее ступни и голые колени, довольно кивали головами, когда оркестр выдавал новую порцию сверкающих звуков — и не краснели от ударов бича, хлещущего ничтожества, не протягивали рук к величию, проплывающему перед ними на золотых облаках…

Он сбежал вчера из древнего храма от своего собственного крика, идущего в пустоту и бесцельно гибнущего — но шум крыльев, которые его мысли обрели с помощью музыки, постоянно звучал у него в ушах и в голове… Этот шум заглушал мелкие события целого дня, пустые разговоры разных навязчивых Халсбандов.

И в эту минуту сумасшедшим воспоминанием закружилась в его памяти оркестровая буря, поющие море и солнце, звуки, рассыпающиеся вместе с пеной набегающих волн.

— Это должно, это должно, это должно существовать! — почти вслух сказал он себе, погруженный в какие-то мысли. Внутри у него все клубилось и бушевало. Он снял с головы шляпу с широкими полями и, не обращая внимания на удивленные взгляды, начал расхаживать большими шагами вокруг газона с редкими пальмами. Он забыл, что собирался искать Лахеца в казино, впрочем, его охватывало отвращение при одной мысли о том, что он мог бы сейчас оказаться в толпе, в давке, среди людей, занятых наблюдением за падающим шариком рулетки, точно так же, как вчера они наблюдали за движениями певицы… Он машинально свернул влево, в сторону садов, раскинувшихся на волнистом грунте между игорным домом с золочеными отелями до самого берега Нила.

Весеннее солнце пригревало, но под пальмами была душистая прохлада от только что политых газонов и от цветущих кустов, группами разбросанных на всем огромном пространстве. Искусственные потоки давали жизненную влагу изысканным деревьям, привезенным сюда со всех сторон света — над маленькими прудами, полными лотосов, росли фиговые деревья с большими блестящими листьями и висящей в воздухе сетью корней. На пригорках, созданных рукой человека, среди камней торчали кактусы разнообразного вида и происхождения: похожие на столбики, шары, змей, колючие опунции с чудовищно грубыми стеблями и серебряно-зеленые агавы. В гротах, укрытые от излишнего солнца, в воздухе, охлажденном водой, проходящей через искусственные ледники, прятались северные растения, удивленные соседством пальм, колышущихся у входа на фоне темно-голубого неба.

Грабец миновал главную, широкую аллею и стал блуждать по боковым тропинкам, бегущим среди лесочков и рощ, по берегам маленьких ручьев, густо заросших бамбуком и другими растениями. Люди встречались здесь очень редко; полуденная жара росла и тяжело повисала в неподвижном воздухе, перенасыщенном горячей влажностью. Грабец шел вперед с опущенной головой, погруженный в собственные мысли. Он даже не заметил, как оказался в большом зверинце, расположенном на возвышенности над садами. Он не глядя миновал огражденные лужайки, на которых среди искусственно уложенных камней паслись антилопы, огромными, испуганными глазами глядящие сквозь ограду куда-то в сторону их далекой, родной пустыни, прошел мимо водоемов, полных крокодилов, до самых ноздрей углубившихся в теплую от солнца воду, мимо мощных клеток, в которых дремали львы, одуревшие от неволи, с погасшими глазами, со свалявшейся и грязной шерстью.

В самом высоком месте зверинца в тени финиковых пальм стояла большая клетка. В средней, узкой части, отделенной блестящей решеткой от боковых крыльев, на ветвях какого-то высохшего дерева сидели четыре королевских сипа, на удивление огромных. Головы, вооруженные мощными клювами, они втиснули между обвисшими крыльями, взъерошили перья у основания голых, мускулистых шей, круглые глаза обратили к солнцу и сидели неподвижно, застывшие, как древние египетские боги, ожидающие страшных и таинственных жертв.

Но вокруг них царил непристойный и бесстыдный гвалт. Скорее всего по недомыслию, удивительно зловредному недомыслию, в обоих боковых крыльях огромной клетки были помещены стаи попугаев и обезьян, подвижных, пестрых, верещащих. Каждую минуту какой-либо гиббон или маго с отвратительным голым красным задом протягивал через решетку косматую руку, пытаясь ради озорства ухватить перо из хвоста королевских птиц; попугаи же висели на решетке и, разевая клювы, карикатурно напоминающие орлиные, вторили шумными криками воплям обезьян.

Сипы выглядели слепыми и глухими в своем каменном спокойствии. Ни один из них ни разу даже головы не повернул, ни один не пошевелил пугающе крыльями. Когда до одного из них дотянулась длинная рука надоедливого маго и выдернула из крыла горсть перьев, он только отодвинулся на полшага дальше на ветке, даже не взглянув на нападавшего, точно так, как отодвигался некогда на скалах от брошенной ветром ветки.

Грабец вначале меланхолично наблюдал за птицами, погруженный в свои мысли, потом в нем пробудился растущий интерес. Он осторожно просунул руку между прутьями и попробовал перегородку.

— Крепкая, — прошептал, он про себя, — жаль.

Одна из обезьян, большая по размерам и более зловредная, чем остальные, снова просунула свою косматую руку и длинными, сплющенными на концах пальцами старалась схватить за перья на груди сипа. Птица подняла шею и откинула голову назад, склонив ее в сторону. Кровавые глаза ее уставились на обезьянью руку, шевелящую перед ней пальцами. Она еще больше откинула голову и приоткрыла клюв, как для удара.

— Бей! — воскликнул Грабец, глядя на эту сцену.

Но сип, видя, что, несмотря на все усилия, обезьяна не может до него дотянуться, решил не трудиться и, прикрыв глаза, снова втянул страшную голову в плечи, не обращая уже внимания ни на что.

Грабец презрительно усмехнулся.

— Глупец! — шепнул он вполголоса. — Ты думаешь, что это и есть величие.

— Да, это величие, — прозвучало у него за спиной.

Он обернулся, нахмурившись, недовольный тем, что кто-то следит за ним и слушает его слова.

За ним под балдахином огромных листьев растущего поблизости бананового дерева стоял стройный молодой человек в облегающей одежде авиатора с завитками кудрявых волос, выбивающихся из-под сдвинутой немного в тыл шапки.

— Доктор Яцек!

В его возгласе вместе с удивлением прозвучало невольное почтение, хотя и без тени унижения.

Ученый протянул писателю руку. Тот молча пожал ее.

Они, не говоря ни слова, какое-то время просто стояли рядом. Яцек смотрел на клетку, кишащую обезьянами, с обычной насмешливой улыбкой в печальных глазах; Грабец смотрел в сторону, где между вершинами ниже растущих пальм сверкал огромным зеркалом далекий разлив Нила. Посередине только солнце плавало на глубине, как бы разлитое поверху, но у берегов было множество лодок, уснувших на полуденной жаре, с обвисшими парусами. Блестящие моторные лодки спрятались где-то или их просто было не видно издали между черными корпусами барок. Пальмовые листья загораживали от глаз новый город, опостылевший своим обычным богатым стилем жизни… На мгновение у Грабца создалось впечатление, что время отступило назад и он является свидетелем жизни, известной только по древним преданиям, родившимся в те времена, когда еще существовали короли и боги…

— Я слышал вчера ваш гимн Изиде…

Он обернулся. Яцек не смотрел на него, говоря эти слова, глаза его устремились на Нил, в сторону руин, утопающих в позолоченной воде.

— Вы слышали…

— Да. И даже, если бы я не знал, что это вы написали, я бы все равно узнал… Этот крик, этот призыв…

Он говорил медленно, не глядя на него.

Писатель слегка пожал плечами. Он медленно поднял руку и положил ее на прутья клетки.

— Минуту назад, — начал он, — вы осудили меня за то, что я хотел увидеть сипа, разбивающего клювом нахальную лапу досаждающей ему обезьяны. Признаюсь, что я был бы рад отпереть этим птицам клетку, чтобы они устроили бойню. Но что бы вы сказали, если бы эти королевские сипы, даже не борясь, не могли хранить в неволе спокойствие и начали бы здесь, перед этой попугайской голытьбой, устраивать представление! Биться головами о прутья решетки и мести крыльями по земле? Призывать ветер, морские волны, которые не придут сюда? Чтобы было понятно, что величие знает свободу и тоскует по ней… Чтобы попугаи знали это и обезьяны.

— Мы теряемся в сравнениях, — ответил Яцек, — давайте оставим в покое зверей и птиц, хотя бы даже королевских. Это, быть может, звучит красиво, но не слишком точно и ведет к фальшивым выводам. Где бы вы ни находились, вы, как монарх, стоите над толпой, которая слушает вас…

Резкий желчный смешок заставил Яцека оборвать свою фразу.

— Ха, ха! Знаю, знаю эту прекрасную старую теорию, которую мы создали для собственного удовольствия! Я знаю, вы думаете: всякое истинное искусство является властителем душ, что художник передает людям собственные чувства, воображения, помыслы! Неужели вы верите, что это действительно так?

— Да, это действительно так.

— Было. Но это время так далеко от нас, что сегодня уже походит на легенду, и довольно неправдоподобную. А ведь было так. Здесь, где мы сейчас стоим, когда-то возвышались огромные храмы и фигуры таинственных божеств — тут, на месте этих отелей, заурядных домов, какими сегодня заполнен весь мир. Но тогда не только искусство, но и мудрость, и всевозможные науки царили в мире, а не были наемной служанкой, как теперь.

Яцек молчал, слушая. По выражению его лица было трудно понять, признает ли он правоту Грабца или только не хочет ему возражать. Тем временем тот, опершись спиной о ствол пальмы, медленно, как будто не заботясь о том, слушает ли его кто-либо, разворачивал перед самим собой свои мысли, давно обдуманные, томящие его.

— Так было в Греции, в Арабии, в Италии, в Европе еще до середины XIX века. Великие художники, гибнущие от голода, были властителями человеческих душ, они вели, возносили и обращали в прах. Они зажигали пламя и диких зверей превращали в разумные существа. У них были подданные, которые умели слушать, но они утратили их, как только сами попали под их власть. Теперь мы являемся наемниками, которых держат, чтобы они поставляли впечатления, волнения, значительные слова, звуки, краски, как вас, мудрецов, держат для знаний, а коров — для молока.

Яцек недовольно покачал головой.

— А кто виноват в этом?

— Мы. С той минуты, когда искусство перестало владеть миром, определять человеческую жизнь и призывать людей к действиям (ибо только о действиях в конечном счете идет речь!), нужно было отбросить его как использованную вещь и поискать иных средств для власти над душами, или создать новый мир, в котором снова были бы люди, способные ему подчиняться. Искусство было источником жизни и силы — а из него, вернее из его формы, сделали цель — мастерство, ловкость ремесленников, игрушку. Речь уже не идет о том, что оно обрушит на головы людей, в какую сторону взметнется вихрем, откуда Солнцу взойти прикажет или Луне, а о том, как будут звучать слова, как оригинально уложатся краски или звуки… Волшебство превратилось в жалкое фокусничество, потому что доступно теперь только ушам и глазам. Сегодня уже слишком поздно бить в песок молниями. Нам нужно океан выпустить, который затапливает, поглощает! Но искусство не может сегодня стать им.

— Однако и сегодня, как всегда, есть великие творцы, которые подобны солнцу, — задумчиво заметил Яцек.

Грабец кивнул головой.

— Да, есть. Но ценность их для общества уже изменилась. Они перестали вести за собой словом, потому что вести некого; и они говорят только для себя, чтобы выговориться. Нашли даже тряпье для того, чтобы скрыть свою нищету; искусство для искусства! Как это красиво звучит! Я не имею в виду разных ремесленников: слов, звуков, красок — я мыслю о творцах! Для них сегодня искусство (искусство для искусства, господа!) — это предохранительный клапан, чтобы свет, горящий у них в душе, не разорвал им грудь, раз у них нет силы, чтобы выпустить его наружу и преобразовать в поступки. Смотрите, мы всегда обнажаемся до глубины своей сущности творца и артиста, но тогда, когда Фрина появилась на морском берегу нагой, не слышалось похотливого причмокивания и на нее не таращили глаза, наоборот, все головы опустились, как перед откровением, и она заранее знала, что так будет, потому что в ее красоте была священная сила. А мы сегодня обнажаемся бесстыдно, как девицы, продающие себя в борделе, похожем на дворец, да даже на собор! — столько там золота, мрамора, огней! Но это только видимость: а по сути своей все та же грязная лавка!

Яцек слушал его, усевшись на каменной лавке, опершись подбородком на руки. Он не сводил с собеседника неподвижных, спокойных и глубоких глаз… Только улыбался чуть заметной грустной улыбкой.

— Но имейте смелость признать, — сказал он, — что только от нашей мысли и от нашего намерения зависит, чтобы каждое место, где мы находимся, превратилось в истинную святыню…

Грабец сделал вид, что не слышит его слов, или действительно не услышал их, занятый своими мыслями. Он помолчал, глядя вниз в сторону города, потом снова заговорил приглушенным голосом, переполненным ненавистью и презрением:

— Слишком хорошо живется на этом свете обезьянам, попугаям и всякой бездумной нечисти, которая так организована, что имеет единовластие! О бунтах мы сейчас знаем только из романов. Когда-то бунтовали униженные, угнетенные, самые бедные, растоптанные, своим трудом поддерживающие механизм жизни всего мира, они кричали: хлеба! Их предводители для приличия велели им еще добавить: прав! — но это чушь, а вот хлеб им был нужен на самом деле. Теперь его у них достаточно, поэтому они сидят спокойно, ибо чего же им еще желать? На свете слишком много равенства, слишком много хлеба, всевозможных прав и примитивного счастья!

Теперь он повернулся к Яцеку и проницательно посмотрел ему в глаза.

— Разве вы думаете, — сказал он, — внезапно изменив тон, — что уже наступило время для того, чтобы начали бунтовать люди, достигшие высшей степени духовности, которые как будто ни в чем не испытывают недостатка? Разве не наступило время, чтобы они действием выразили свой протест против установившегося равенства, которое для них является оскорблением?

Яцек привстал, лицо его сразу стало серьезным.

— Но какая же может быть потребность протестовать против того, чего нет. Мы не равны. И вы об этом знаете. А обществом мы пользуемся так же, как и оно нами…

— Ха, ха, ха! — засмеялся Грабец. — Вот одна из сказок, навязанных нам толпой! А я как раз говорю, что наступило время, чтобы самые высшие перестали наконец верить в мнимую доброту общества обезьян, которое якобы дает им возможность мыслить и творить, создавая условия для сытой жизни… И неважно, что подобное счастье достанется не всем, что половина высших умов по-прежнему умирает с голода в нищете, повторяю, это неважно, но для меня, для вас, для нас позорно получать как бы из милости и по мерке то, чем мы должны были бы распоряжаться сами, неограниченно! Любое богатство и все блага жизни принадлежат нам, потому что это наш ум создал все это, а этим облагодетельствована только толпа. Мир сегодня напоминает чудовищного зверя, у которого вырос огромный живот за счет ног и головы. И вместо того, чтобы приказать толпе работать на себя, что было бы правильным, мы все работаем на эту толпу — мерзкую, глупую, праздную, не имеющую никаких занятий, кроме профессиональных. На них работают мудрецы, а они только переваривают…

Он замолчал на середине фразы.

— На ум приходят только вульгарные выражения, — сказал он через минуту, — но ничего не поделаешь: вульгарно все, что нас окружает. Надо освободиться от этого или сдохнуть. Сейчас должно начаться и обратное движение — волна прилива отступившего много веков назад моря. Начнется новая мировая война и завоевание, вернее, осуществление высших прав, но отнюдь не всеобщих! Не свобода нам сегодня нужна, а власть и подчинение! Не равноправие, а различие! Не братство, а борьба! Мир принадлежит высшим!

— И какие же силы ставите вы в этой схватке против себя? — спросил Яцек, поднимая глаза. — С одной стороны все общество, прекрасно организованное, довольное тем, что есть, и готовое защищать существующее положение всеми силами, а с другой?

— Мы.

— То есть?

— Творцы, мыслители, знающие — кормильцы.

— Вы сочиняете драму.

— Нет. Мне нужна жизнь. Я создаю жизнь. Можно отбросить настоящих работников, гигантскую массу, держащую мир на своих плечах. Они скорее предпочтут служить высшим, нежели той толпе служащих, этим пенсионерам, безмозглым бездельникам и дармоедам.

— Это иллюзия.

— А впрочем…

— Что?

— Вы сами являетесь силой. У вас есть знания, у вас есть мощь.

Яцек медленно, но решительно покачал головой и сказал с какой-то внутренней гордостью:

— Нет. Только знания. Сила, которую они с собой несут, все изобретения и практическое их применение мы отдаем человечеству для общего употребления. Это именно то, что вы называете нашей службой. Знания мы оставляем себе, потому что в толпе их никто не осилит. И больше ничего.

Грабец с интересом посмотрел на Яцека, как будто у него были основания сомневаться в том, что он всю волшебную и страшную силу, проистекающую из знаний, отдает толпе, но он сдержался и спокойным на вид голосом спросил:

— И так будет всегда?

— Я не вижу выхода. По закону тяжести вода, стекающая с поднебесных ледников, поступает в долину.

— Хорошее сравнение. Вы знаете, что эта вода разрушает горы и смывает с поверхности Земли, чтобы общий уровень поднять на один палец, и морское дно чуть приподнять. В конце концов все здесь будет плоским. Не будет гор и ледников, а долины не поднимаются к небу.

— Угасают и жизнетворные звезды, исчерпавшие свои силы над бесплодной пустыней. Видимо, таков закон природы, управляющий и Землей, и миром, и человеческим обществом.

— Да, но он не единственный. По законам природы сталкиваются также погасшие светила, чтобы из них образовались новые, необходимые для будущих миров, по законам природы внутренним давлением новые горные хребты вытесняются на поверхность Земли. Но перед каждым рождением должно произойти уничтожение! И нам необходимо землетрясение, которое превратит в пыль города и перевернет целые континенты.

— А если после этого новая жизнь не возникнет?

— Должна возникнуть.

Яцек задумчиво наклонил голову.

— Власть, действия, сражения, жизнь… Вы не переоцениваете сил людей, которые все свое существо отдали работе мысли? Я даже не говорю о самой борьбе; допустим совершенно неправдоподобную вещь, что восстанут эти наивысшие и с помощью… чьей же помощью?., может быть, с помощью своих знаний и гениальности, а может, с помощью тех рабочих масс, спокойно ныне дремлющих и всегда эксплуатируемых, всегда обольщаемых — победят: и что дальше? Вы верите в то, что они будут властвовать? руководить? действовать? Вы говорите, что сегодня истинное и великое искусство является только жалким и бессмысленным выходом для энергии духа, которая могла бы вылиться в действия. Так вот, это только иллюзия, что она могла бы это сделать. Наша мысль отделилась от наших поступков и нам только кажется, что она могла бы снова слиться с ними. Останьтесь при вашем искусстве, дорогой господин Грабец, при драмах, играемых в театре, а нам позвольте остаться в том мире мысли, в который никто незваный вторгнуться не сможет. Не стоит спускаться вниз.

— Алорд Тедвен? — бросил Грабец.

Наступило молчание.

— Лорд Тедвен, — ответил наконец Яцек, — оставил власть и сегодня является только мудрецом. Это как раз доказывает, что сегодня уже невозможно соединить жизнь с мыслью. Оставьте нас в покое.

— Это ваше последнее слово? — спросил Грабец, мрачно сдвинув брови.

Яцека что-то удивило в его голосе и в выражении лица, потому что он быстро взглянул ему в глаза.

— Почему вы спрашиваете?

Грабец наклонился к нему.

— А если бы я сказал вам, что Земля уже содрогается, что там, под ее застывшей оболочкой, вздымается огненная волна, неужели и тогда? И тогда?

Яцек вскинул голову. Какое-то время они молча смотрели друг на друга.

— Неужели и тогда? — повторил Грабец.

Яцек долго не отвечал. Потом спокойно, но твердо сказал, вставая:

— Да. Даже тогда я не дал бы другого ответа. Я не верю в движение толпы. Послушайте меня: то, что есть — омерзительно, но если даже отвращение пересилит во мне все остальные чувства, если я окончательно усомнюсь во всем и признаю, что лучше погибнуть, чем жить так, и это уже последний шанс спастись от заливающей нас волны, то, что будет нужно, я сделаю сам.

Сказав это, он поклонился и направился к городу.

IX

— Пойду теперь срывать банк, — сказал себе Лахец, пересчитав золото, которое еще осталось от гонорара, выплаченного ему Обществом Международных Театров.

Его не так уж много осталось: что-то около двадцати монет, если отбросить серебро, которое не принимали за игорными столами. Он усмехнулся.

— Это как раз хорошо; много не проиграю.

Но его томила какая-то странная печаль. Он робел в присутствии стройных элегантных мужчин, толпящихся в вестибюле, женщин с обнаженными плечами, смеющихся, окутанных облаком дорогих духов… Ему казалось, что проходя мимо, они бросают на него короткие, пренебрежительные взгляды, насмехаясь над его не слишком хорошо сшитой одеждой и неуклюжей фигурой. Он напрасно пытался вернуть себе чувство свободы и уверенности в себе. Он уже забыл, что все эти люди сходили вчера с ума под впечатлением звуков его музыки — и чувствовал себя по отношению к ним маленьким, испуганным, смешным и ничтожным.

Ему хотелось быстрее затеряться в толпе. Он отдал в дверях вступительный билет и вошел в зал. В ушах у него зазвучал знакомый мягкий звук постоянно пересыпаемого золота. Столы были окружены плотной толпой. За рядом сидящих на стульях стояли другие и теснились там, делая свои ставки прямо через их головы. Здесь была целая галерея типов, обликов, «обнаженных душ», ничем не прикрытая жажда золота. Лахец любил иногда перед началом игры покружить здесь и понаблюдать за лицами, движениями игроков, поймать обрывки редких разговоров, коротких, но красноречивых. Но сегодня его гнало какое-то внутреннее беспокойство: ему нужно было скорее начать играть самому. Он быстро прошел через первый и второй залы, не бросив даже взгляда на играющих — и только осмотрелся вокруг: нет ли где свободного места.

Кто-то встал и уходя начал пробиваться через толпу, стоящую за стульями. Лахец воспользовался создавшейся сутолокой и приблизился к столу.

— Мсье, делайте вашу игру!

На зеленом сукне лежали груды золота и пачки бумаг, отмеченных продолговатым штампом игорного дома, их выдавали в особой кассе игрокам как квитанции на более значительные суммы. То с одной, то с другой стороны сыпались на сукно все новые и новые горсти золота. Старший крупье с колодой карт в руках ждал, когда будут сделаны последние ставки.

— Ставки сделаны!

Он выбросил первую карту.

Кто-то еще хотел поставить на красное несколько золотых монет, но сидящий рядом помощник крупье быстрым движением грабель отбросил его деньги.

— Вы опоздали, мсье, ставки сделаны! — повторил он.

В полной выжидательной тишине зашелестели карты, поочередно бросаемые на кожаную подкладку. Белыми пальцами, быстрыми и изящными движениями с абсолютным безразличием на чисто выбритом лице крупье выкладывал черные и красные значки, считая очки.

— Тридцать девять! — воскликнул он, закончив первый ряд.

Прояснились лица тех, кто поставил на красный цвет; по теории вероятности второй ряд не должен достичь этой цифры, только на одно очко ниже максимальной:

— Сорок! — прозвучало неожиданно. — Красный проигрывает.

Кто-то тихо зашипел; какая-то женщина нервным лихорадочным движением руки смела последний банкнот, лежащий перед ней; в другой стороне кто-то коротко засмеялся. Грабли крупье жадно упали на золото, сгребая его с половины стола целой волной; мелкий, дробный, тошнотворный сыпучий звук разнесся снова. На остальные выигравшие ставки начал сыпаться золотой дождь: один из крупье ловко бросал золото сверху, покрывая им лежащие на столе монеты и бумаги. Отовсюду потянулись руки игроков. Одни забирали выигранные суммы, другие передвигали их на иные поля, третьи — вместо утраченных — сыпали новые горсти золота.

— Мсье, делайте вашу игру! — повторял старший крупье священные слова, снова держа карты наготове.

Лахец до сих пор не ставил. Он стоял за стулом какой-то толстой матроны и блуждал глазами по игрокам, сгрудившимся за столом. Он знал некоторых из них. Они приходили сюда ежедневно и играли постоянно — когда бы вы сюда не зашли, их обязательно можно было встретить не за тем, так за другим столом с такими же серьезными лицами, с кучей золота и банкнотов перед собой и с белыми листами, на которых они скрупулезно записывали каждую игру.

Они выигрывали или проигрывали: казалось, это не производит на них особого впечатления. Лахец понимал, что эти люди играют только для того, чтобы играть. Без всякой цели, без всяких дальних мыслей. Он почти с завистью замечал, что их тешит и занимает то, что для него является скучнейшей работой: сама игра, наблюдение за картами, падающими из рук крупье, вид пересыпаемого золота. Проигрыш был для них неудачей, потому что мог помешать им продолжить игру, выигрыш радовал их, так как увеличивал капитал, который можно было снова бросить на зеленое сукно.

Было видно, с каким удивлением, не лишенным некоторого презрения, глядят они на тех, которые прибегают к столу, чтобы выиграть несколько монет золота и уйти, унося выигрыш в кармане, как будто там, за дверями, ему можно было найти лучшее применение, нежели здесь, бросив вновь на зеленое сукно.

А таких алчных здесь было много. Они-то и стояли тесными рядами за стульями, они кидались на каждое освобождающееся место у стола и они… обогащали банк. Некоторые из них играли считанными золотыми монетами, с беспокойством следя за каждой картой, падающей из рук крупье, от которых зависела судьба их мизерных ставок — другие сразу бросали целые состояния, горы золота и банкнот с видимым безразличием на лице, которое, однако, искривлялось судорожной гримасой, едва карты начинали падать на стол.

И во время каждой игры просто неправдоподобные суммы переливались через стол. Лахец смотрел на этот прилив и отлив, заливающий золотой волной зеленое сукно, и пальцами в кармане пересчитывал свои гроши, которые должен был бросить в этот поток, горький смех душил его.

Уже в течение долгого времени он ежедневно играл здесь, без азарта, без страсти, даже без охоты, отрабатывая эти несколько часов каждый день, как докучную обязанность. Его томило это и мучило, но он должен был выдержать.

Он хотел играть. Хотел просто избавиться от той душащей зависимости, которая, как кошмар, сопровождала его всю жизнь. Ему было все равно, какой ценой, каким способом достичь цели: пока этот казался ему самым простым и — последним.

Когда-то, когда он был еще мальчиком, ему казалось, что он быстро сможет выбиться наверх благодаря своему таланту, в который он непоколебимо верил, благодаря своим произведениям, которые снились ему, как птицы с широкими крыльями, летящими в солнечном ореоле славы… Снилось ему какое-то наступающее царствование, перед которым люди склоняли головы, какое-то радостное и священное волнение, но от этих снов его слишком рано пробудили.

Из-за своей нескладной фигуры и пугливого поведения он был посмешищем для своих коллег уже в начальной школе, которую, как и все, должен был обязательно пройти. Учителя не любили его по причине его вечной рассеянности, не позволяющей ему сосредоточиться на одном предмете; его называли дикарем и тупицей, который принесет мало пользы окружающему миру.

Он тоже ждал выхода из школы, как освобождения. Будучи сыном родителей, занимающих второстепенное положение, следовательно, небогатых, он не мог даже мечтать о том, чтобы, рассчитывая на собственные силы, заняться изучением музыки, единственного на свете, что имело для него ценность. Но общество, превосходно устроенное, в основных правилах имело параграф, признающий право на бесплатное обучение и содержание на государственный счет всех, кто в какой-либо науке проявил способности.

Закончив начальную школу, он надеялся, что ему удастся попасть под заботливую опеку этого параграфа; но на экзамене, который должен был определить его музыкальные способности, он позорно провалился.

Профессиональные музыканты, получающие высокие пенсии от государства, единодушно заявили, что ему лучше заняться чисткой кастрюль, потому что он довольно странный тип.

В правилах существовал и иной параграф, предписывающий всем обязательный труд. Впрочем, если кто-либо не захотел бы ему следовать, по крайней мере какое-то время, ему пришлось бы умереть с голоду.

Ему была предоставлена маленькая должность в Бюро Международных Коммуникаций, где в течение нескольких лет он вновь считался болваном, даром съедающим хлеб. Он делал нечеловеческие усилия, чтобы получить образование и со своей скудной зарплаты оплачивать частных учителей, которые могли открыть перед ними царство звуков; он страдал от голода, одевался в лохмотья. После отбывания обязательного срока «службы обществу» в Бюро Коммуникаций все в том же незначительном положении, как только наступил день, когда согласно законам он мог ее оставить — он как можно быстрее легкомысленно бросился на свободу с такой смехотворно маленькой пенсией, что мог питаться только один раз в три дня, и то довольно скудно, чтобы ему хватало на жизнь, и с портфелем, полным оркестровых произведений, которых ему никто не хотел сыграть.

Он сам, творец, только мечтал, с тоской глядя на нотные знаки, о все не наступающем дне, когда он собственными ушами услышит их, ставших живыми звуками, и дрожал от беспокойства и вожделения при одной этой мысли.

Он обращался то к одному музыкальному авторитету, то к другому, колотился в двери театров, консерваторских залов, разговаривал с виртуозами — все было напрасным. Все пожимали плечами, услышав о его самообучении: у него не было диплома об окончании государственной музыкальной школы, он даже не был в нее принят, так как не обладал талантом. Продолжать разговор больше никто не хотел.

Только один раз какой-то директор в приступе хорошего настроения пообещал выслушать его концерт. Лахец ждал несколько недель, пока его допустят к сановнику. Наконец наступил великий день. Он пришел в изысканный кабинет с папками в руках — робкий, испуганный, еще более дикий и неловкий, чем обычно. Директор небрежным движением руки указал ему на пианино.

— Играйте, — сказал он, — у меня есть пятнадцать минут времени.

Лахец покраснел и пробормотал нечто неразборчивое.

— Ну, быстрее, время уходит, — настаивал сановник, просматривая какие-то бумаги.

— Я не умею.

— Что?

— Я не умею играть, — повторил Лахец. — Я только пишу и дирижирую.

Директор позвонил.

— Следующего! — коротко бросил он лакею, показавшемуся на пороге.

Так закончилось это памятное прослушивание.

В конце концов он вынужден был обратиться с просьбой о помощи к господину Бенедикту, своему далекому родственнику со стороны матери; Господин Бенедикт, радуясь возможности в своем собственном мнении сойти за благодетеля, в помощи ему не отказал и несколько раз давал взаймы небольшие суммы, но щедрым не был, тем более что и он не верил в талант этого странного музыканта, не умеющего даже играть.

По прошествии некоторого времени Лахец попал в лапы Халсбанда, по заказам которого за незначительные суммы, только чтобы иметь возможность жить, он перекладывал на музыку разные стишки на заданные темы.

Халсбанд, поочередно посредник, репортер, журналист и владелец большого еженедельника, в настоящее время занимался историей искусства и литературы и одновременно стоял во главе огромного «Общества по распространению древних и современных шедевров с помощью усовершенствованных граммофонов». Этим-то усовершенствованным рычащим животным и служила музыка Лахеца. Он даже иногда писал для Общества «вновь открытые» произведения умерших мастеров. В бешенстве он как мог мстил слушающим эти чудовищные произведения, горько пародируя великолепные мелодии, но и на этом немногом познавая себя.

Кроме того, у Халсбанда, как теоретика искусства и литературы, к тому же старого журналиста, были свои претензии. Он всегда признавал хорошим и восхвалял перед иными то, чего не понимал, видимо, в убеждении, что это самый верный способ прослыть мудрым и глубоким. А так как он проявлял заботу о так называемом общественном вкусе, иногда делая для него «уступки», то Лахец получал от него для «художественной обработки» удивительный материал, который был просто хаосом, где случайно попадающиеся гениальные вещи мешались с жуткими банальностями, в которых, кроме бессмысленных звуков и напыщенных слов, вовсе ничего не было.

Ему уже грозила смерть от удушья в этой атмосфере, в которой он вынужден был жить, когда по случайности или благодаря какой-то своей фантазии на него обратила внимание Аза. Она из шутливых намеков господина Бенедикта узнала, что Лахец бессонными ночами оркестровал знаменитый «Гимн Изиде» высокомерного Грабца, и пожелала спеть его в развалившемся храме на Ниле, который никому до сих пор не пришло в голову использовать в качестве театра.

Это показалось всем просто неслыханным, но Аза преодолела все преграды и поставила на своем. Старые развалины, затопленные Нилом, на одну ночь были превращены в концертный зал. Люди съезжались со всех сторон света, чтобы быть свидетелями этого необыкновенного события, привлекаемые большой славой певицы и необычностью замысла, нежели известным именем Грабца и совершенно ничего им не говорящим именем молодого композитора.

Однако Лахецу была выплачена относительно большая сумма. Он долго вертел в руках и считал в первый раз в жизни выписанные на его имя чеки. Он вдруг почувствовал, что в этом золоте, которого он не мог получить, есть сила. Удивительная, на монетном дворе тяжелыми молотами выкованная сила, которая дает ее обладателю возможность заниматься тем, чем ему нравится…

Он стиснул руки… Бешеная жажда мести судорожно искривила его лицо и заставила сжать кулаки. За все унижения, за голод, за нужду, за то грязное тряпье, в которое он одевался, за поклоны Халсбанду, за работу граммофоном, за неволю, за половину жизни, прошедшей напрасно!

Неизвестно откуда долетевшие голоса звучали у него в ушах, какие-то ненаписанные песни, бури звуков и порывы ветра, гуляющего по засохшей степи… Он широко открыл глаза, подбородок втиснул между ладоней. Черты лица его постепенно разгладились: он смотрел в глубь своей души, на сокровища, укрытые там, которые в любую минуту готовы были вырваться на свет. Он вдруг почувствовал, что его совершенно перестало интересовать то, через что он не прошел, что у него нет обиды ни на кого, и что он даже не хочет, чтобы его слушали — ему нужно только одно — творить и жить, жить в звуках этой песни, что дремлет в его душе. Тихая радость переполнила его сердце и разлилась на губах светлой улыбкой.

Он долго сидел в молчании. Потом вдруг вскочил и начал снова пересчитывать деньги. Да, такой большой суммы никогда еще не было у него в руках, однако она мала, до отчаяния мала для того, чтобы купить себе покой и свободу и право на творчество… Ее хватит только на год, может быть, на два. А потом снова возвращение к нужде, к грязи, к унижениям или, в лучшем случае, к необходимости хлопот, купле-продаже, к мыслям об успехе у отвратительной ему толпы, о милости виртуозов, о поддержке певиц…

Волна крови неожиданно прилила у него к голове. В первую минуту он не мог понять, что это — стыд или какое-то иное, странное чувство. Для него было ясно только одно, что он не может согласиться когда бы то ни было благодарить Азу, как свою благодетельницу. В первый момент ему даже захотелось взять полученные деньги в горсть и пойти, бросить их к ее ногам…

Однако он быстро опомнился. Аза разразилась бы смехом, глядя на него, как на клоуна, и на эту ничтожную для нее сумму, которая, однако, является всем его достоянием.

Благодаря ей заработанным достоянием! Ей захотелось, чтобы у него были деньги — и она их ему просто подарила.

Он закрыл глаза, прижал к лицу ладони. Она стояла у него перед глазами такой, какой он видел ее на репетициях, дирижируя оркестром: надменная, царственная, прекрасная.

И пленительная, пленительная — как жизнь, как безумие, как смерть…

Иначе, иначе предстать перед ней, хотя бы раз в жизни! Быть хозяином, господином, богом — несмотря на неуклюжую фигуру, несмотря на отвратительную растрепанную голову, быть прекрасным своей силой и величием!

Надо работать, творить!

И нужно иметь на что жить.

С невольным пренебрежением он смял чеки, ослеплявшие его минуту назад, и сунул их в карман. В ближайшем банке он заменил их на золото и пошел прямо в игорный дом.

Он играл настойчиво, ожесточенно, но холодно. Он решил выиграть какую-нибудь неправдоподобную сумму, которая бы дала ему полную независимость на всю жизнь. Он не рисковал, не увлекался. Просто усиленно работал, добывая у зеленых столов одну золотую монету за другой или… тратил их точно таким же способом.

После долгих часов игры он выходил, чтобы глотнуть свежего воздуха, с таким смешным результатом, что временами его охватывало отчаяние, когда он видел, что не может даже проиграть своих денег, чтобы по крайней мере избавиться от томящей его призрачной надежды. Были моменты, когда он желал потерять все, чтобы не чувствовать себя обязанным снова бросаться в этот несносный для него вихрь игры.

Но такое настроение быстро проходило.

«Я должен выиграть!» — повторял он снова и возвращался в зал, продолжать «работать» в поте лица.

Он играл осторожно, можно сказать, по-крестьянски. Начинал от незначительных ставок и повышал их только тогда, когда выигрыш позволял ему сделать это. Удача играла с ним, как кот с мышкой. Когда после упорной борьбы, в которой он раздобывал по одной золотой монете, Лахец переходил к энергичной атаке и бросал сразу большую сумму — карты неизменно падали не в его пользу.

Иногда, когда он видел, как золото пересыпается перед его глазами целыми волнами, как люди в течение двух минут выигрывают совершенно фантастические суммы, его охватывала жажда рискнуть всем, что у него есть, и сделать одну-единственную ставку. Ведь выиграть так легко: поставить сумму на счастливый цвет и удвоить ее, в следующий ход увеличить в четыре раза, а в третий — в восемь раз…

Да, только нужно ухватить этот счастливый момент, только попасть!

Он поставил одну монету — для пробы: выиграл. Рука у него задрожала — он бросил десять монет: грабли крупье смели их в кассу. Он снова начал с одной монеты.

Так было до настоящей минуты — постоянно. Он боялся, что и теперь будет так. Он несмело, стыдливо протянул руку с блестящим кружком золота над плечом сидящей перед ним дамы, которая каждый раз оборачивалась и смотрела на него злыми глазами, опасаясь, что он заденет ее странную шляпу. Лахец скромно отодвигался, повторял: простите — и едва осмеливался потом потянуться за выигрышем.

Потому что удача начала ему улыбаться. На этот раз он все время выигрывал, сначала по нескольку монет, а потом, когда вошел в азарт, — целыми горстями. Через некоторое время он почувствовал, что карман, в который он ссыпал деньги, становится тяжелым. Он сунул туда руку и испугался. Карман был полон — среди золота шелестели у него под пальцами банкноты, которыми выдавали более значительные суммы.

— Пришел мой час! — подумал он.

Он геройски зачерпнул в кармане золота, сколько могла захватить его рука, немного поколебался…

— Поставлю на красный цвет, пять раз подряд!

Не считая, он бросил деньги на стол.

— Тридцать два! — прозвучал через минуту скучный голос крупье.

Лахец слегка побледнел.

«Проиграю!» — подумал он.

Еще секунда…

— Тридцать один!

Он неожиданно выиграл. В ушах у него зашумело.

Крупье пересчитал деньги и подвинул крупную сумму так безразлично, как будто это была горстка гороха, для развлечения перемещаемая по столу.

У Лахеца задрожали руки: он хотел взять выигрыш.

«Я же сказал себе, что пять раз подряд буду ставить на этот цвет», — подумал он и оставил все на столе.

Снова выиграл красный. На этот раз крупье, пересчитав его ставку, убрал золото и положил несколько продолговатых банкнот.

«Я же сказал себе, что буду ставить пять раз подряд», — повторял настойчиво Лахец, останавливая движение руки, которая хотела спрятать банкноты в карман.

И снова выиграл красный. И еще раз. Четыре раза подряд. На него уже начали поглядывать с завистью, как на счастливого игрока: сумма, лежащая на столе и принадлежавшая ему, его собственная, была и в самом деле огромна. Он ощущал вздувшиеся на шее вены, чувствовал биение в висках — ему хотелось схватить деньги и убежать.

«Пять раз подряд, я сказал!»

Пот каплями выступил у него на висках. Если и сейчас сумма удвоится…

Крупье, раскладывая карты, с колодой в руке осмотрелся, спрашивая взглядом, все ли ставки уже на месте. «Нет! Нет! Не может быть, чтобы еще раз не вышел красный!» — стучало в голове у Лахеца.

— Ставки сделаны!

Неожиданным движением он схватил грабельки и передвинул стопку банкнотов на соседнее поле в центре стола — в последний момент, когда уже падала первая карта.

Затаив дыхание, он ждал.

— Красный выигрывает.

А Лахец как раз с красного поля передвинул свою ставку на «черное». Он проиграл все.

Но его совсем не тронуло это. Он даже удивился. Только почувствовал какое-то страшное ожесточение.

«Так мне и надо, — подумал он. — Надо было оставить. Сейчас все исправлю».

Он снова набрал полную горсть золота и поставил на «красное».

Карты с знакомым ему легким шелестом начали падать из руки крупье на кожаную подкладку. Эти секунды казались Лахецу невероятно долгими. Он якобы безразлично поднял глаза и начал приглядываться к игрокам вокруг стола. Сначала его внимание привлек стоящий за стульями бородатый еврей, который сам ничего не поставил. Он с раздражением следил за руками крупье, нервно вертя головой и облизывая языком, видимо пересохшие, губы.

— Черный выигрывает.

«Ага, — подумал Лахец, видя, как его проигранные деньги ссыпаются в кассу, — нужно было тогда оставить на красном и только теперь поставить на черное».

Его удивила невероятная ясность этого открытия.

«Это так просто», — повторял он без конца, не в состоянии понять, как теперь должен ставить.

Он даже не знал, сколько игр прошло за это время. Он пытался вспомнить: ему казалось, что он постоянно слышал выигрывающий черный — одна игра еще не завершилась.

«Надо поставить на „черное“».

Он протянул руку, вновь полную золота.

Крупье остановил его любезным жестом. В середине стола карты перемешивались заново; во время этого священнодействия все ставки должны были быть убраны.

«Это хорошо, это хорошо! — засмеялся он в душе. — Снова бы сделал какую-нибудь глупость. Ведь разум сам подсказывает, что если черный выиграл несколько раз подряд, то теперь цвет должен измениться, значит, надо ставить на красное».

— Мсье, делайте вашу игру!

Он поставил на красное и проиграл. Семнадцать раз ставил он на красный цвет, и семнадцать раз выигрывал черный!

Он все смотрел на еврея, крутящего головой. Лахец заметил, что тот держит в руке золотую монету и не может решить, куда ее поставить. Глаза у него вылезли из орбит, он громко причмокивал языком.

Лахец усмехнулся.

— Этот будет долго мучиться.

Он полез в карман, чтобы сделать следующую ставку под последними монетами пальцы его наткнулись на полотно кармана. Лахец внезапно протрезвел, он как бы очнулся от сна, в котором не был собой. Его охватил ужас.

«Как же так? — мысленно повторял он. — Ведь у меня столько было…»

Ему казалось, что все смотрят на него и смеются. Он украдкой отодвинулся от стола, как будто убегал. Кровь пульсировала у него в висках — тошнотворные мурашки расходились по всему телу. Только теперь он хладнокровно подумал о своей игре — все моменты, на которые у стола он не обращал внимания, живо предстали перед ним. Он начал размышлять: нужно было перейти на черный цвет, это явно была «полоса». Достаточно было несколько монет положить на черный и ждать спокойно. У него было бы состояние. А если нет, то нужно было бы отступить, когда заметил, что ему не везет. Ведь так он делал всегда до этой минуты. Если бы он ушел четверть часа назад, все было бы в порядке.

Он считал в уме, сколько было бы у него четверть часа назад.

А теперь?

Он сунул руку в карман и, расхаживая по залу с опущенной головой, пересчитал оставшееся золото. Он толкал людей или неловко уступал им дорогу, наступая другим на ноги. Кто-то прошипел сквозь зубы, кто-то одарил его нелестным эпитетом. Он не обращал на это никакого внимания; просто ничего не слышал.

Монеты в кармане, пересчитываемые на ощупь, все время перемешивались, он постоянно забывал счет и начинал пересчитывать заново.

В конце концов он остановился и, не смущаясь уже присутствия смотрящих на него людей, последнюю горсть золота высыпал на ладонь и пересчитал. У него осталось примерно столько же, сколько было перед началом игры — собственно, он ничего не потерял, кроме выигранных денег.

Он сказал это себе почти вслух, как бы в утешение, но, несмотря на это, не мог избавиться от охватившей его подавленности, которая с каждым моментом все больше напоминала отчаяние.

Он был богат — всего несколько минут назад. Да, ведь то, что он выиграл, уже несомненно было его собственностью, а ведь это было состояние, которое могло дать ему ту свободу, ту вольность, ту жизнь, о которой он мечтал. Судьба усмехнулась над ним, и золото прошло через его карманы за такой короткий миг, что он не успел насладиться даже прикосновением к нему — а оно уже понеслось дальше, как легкие сухие листья.

Только для того, чтобы у него теперь осталось чувство утраты.

А что дальше?

Нужно снова начинать на эти остатки осторожную, скучную игру или отказаться от нее и, израсходовав последние гроши, по милости певицы доставшиеся ему, вернуться к Халсбанду, к граммофонам, к выстаиванию в приемных директоров театров, к работе для заработка, уничтожающей все, что рождается в глубине его души.

Он чувствовал, что ни на то, ни на другое у него уже нет сил; ему хотелось расплакаться, как ребенку.

И вдруг — какое-то удивительное безразличие.

— Все равно, — прошептал он, усмехаясь с чувством неожиданного облегчения, — ведь это такой пустяк, какая разница, что будет завтра! А сегодня… я могу еще выпить бутылку шампанского!

Он вошел в буфет и, бросившись на полукруглый диванчик в углу, приказал подать себе вино.

— Полбутылки? — спросил кельнер с чуть заметным оттенком наглости, окидывая быстрым оценивающим взглядом непрезентабельную фигуру Лахеца.

— Бутылку. Сухого шампанского.

— Слушаю вас.

Лахец положил длинные руки на подлокотники, ногу на ногу Его охватило чувство приятной беззаботности человека, которому нечего терять. Он усмехнулся, вспомнив о своей игре и о проигрыше, и усмехнулся еще раз при мысли, что он бедняк, а бросается здесь золотом и пьет шампанское, потому что ему нравится это.

Он налил бокал до краев и, не поднимая головы, поднес его к губам. Почувствовал на губах вкус микроскопических капелек пенящегося напитка, а в ноздри ему ударил свежий, возбуждающий запах.

С бокалом у губ он из-под приспущенных век наблюдал за людьми, кружащимися перед ним. Один глоток напитка сразу же ударил ему в голову.

«Я сам себе хозяин, — подумал он, — я проиграл, потому что мне так захотелось, это мое дело. Я пью хорошее вино здесь, на бархатном диванчике, потому что мне так нравится, а если захочу, то завтра плюну в морду всей этой разряженной черни, которая смотрит на меня, как на волка, — а если снова захочу, то повешусь, и все! Я делаю то, что хочу».

Ему было страшно приятно это ощущение абсолютной свободы, свободы, не имеющей границ. Он повторил это про себя несколько раз, удивляясь, как все это просто, ясно и как это раньше не пришло ему в голову.

Стройная фигура разговаривающей с кем-то женщины мелькнула перед его глазами. Она стояла к нему спиной, но он с первого взгляда узнал ее, узнал раньше, нежели успел увидеть ее движения, прежде чем заметил цвет ее волос.

В груди у него как будто стучал молот, в горле пересохло. Он встал, качнув столик, и тут же уселся обратно, подумав, что встает неизвестно для чего.

Тем временем женщина, обернувшись, видимо, на звук отодвигаемой мебели, заметила его и остановилась, обернувшись к нему и улыбаясь, ожидая, чтобы он поздоровался.

— Аза…

Он снова встал и неловко приблизился к ней. Руки у него дрожали, лицо покрылось потом; подавая ей руку, он вдруг подумал, что она, видя его здесь, наверняка думает, что он играет здесь на деньги, заработанные благодаря ей. Его охватил стыд и бешенство, и он утратил остатки самообладания. Он даже не слышал, как Аза представила его своему спутнику, услышал только выражение «мой композитор», которое его непонятным образом задело.

— Я оставляю музыку, — вырвалось у него глупо и бессмысленно.

— Что вы говорите? — засмеялась певица. — Неужели вы уже так много выиграли?..

Но едва сказав это, она тут же пожалела его. Он отступил и как-то странно улыбнулся, губы его скривились как будто для плача. Она коснулась его руки.

— Господин Генрик, — обратилась она к нему, назвав его по имени с чуть заметным оттенком добросердечности, — этого нельзя говорить даже в шутку! Вы великий творец, и жаль было бы загубить талант, который именно теперь должен пробиться.

Композитор был ярко-красного цвета; он чувствовал, что еще немного, и кровь брызнет у него из ушей. Развеселившаяся Аза тем временем продолжала, чуть кокетливо склонив головку.

— Почему вы не были на моем концерте? Я ждала вас. Хотела еще раз поблагодарить за чудесную музыку. Это был ваш триумф, а не мой и не Грабца!

«Из милости хочет мне доставить удовольствие», — подумал он.

Ему показалось, что спутник Азы, молодой, необыкновенно элегантный человек, понял это точно так же и насмешливо смотрел на него, как на нищего.

В нем пробудилась гордость, которая заставила его высоко поднять голову. Он даже побледнел и, скользнув взглядом по молодому человеку, который как раз открывал рот, чтобы прибавить ничего не значащий комплимент к словам Азы, посмотрел ей прямо в лицо светлыми, бездонными глазами.

— Это я благодарю вас, — сказал он, медленно выговаривая слова. — Вы были великолепной исполнительницей моего произведения. Я не мог бы желать лучшей. Я очень доволен и еще раз благодарю вас.

Он быстро поклонился с неожиданной для него ловкостью и вышел. В дверях он вспомнил, что не заплатил за вино. Он небрежно бросил служащему несколько монет, почти половину того, что осталось у него за душой после игры, и не оглядываясь выбежал на лестницу.

Здесь неожиданная уверенность в себе покинула его; напряженные нервы отказывались подчиняться.

«Я идиот, — думал он, пробиваясь через толпу к садам, — идиот, шут, нищий и хам. Что она теперь обо мне подумает? Наверное, разговаривает с этим пижоном и смеется…»

Отчаяние охватило его. Он сунул пальцы в свой большой рот и прикусил их, пробегая через пальмовую аллею, с которой жара изгнала всех гуляющих.

«Как можно дальше! Убежать!»

Он чувствовал, что рыдания душат его; он отдал бы все, всю свою жизнь и душу, чтобы иметь возможность говорить с ней, как тот, и чтобы она так же на него смотрела…

«Повеситься»,— блеснуло у него в голове. Он стиснул зубы в неожиданном и непоколебимом решении и начал искать глазами подходящее дерево с удобной веткой.

«Да, повешусь, — повторял он про себя. — Все уже не имеет никакого смысла. Я слишком беден и слишком глуп».

Он увидел фиговое дерево с раскидистыми толстыми ветвями. Он осмотрел глазами одну из них, потрогал рукой, достаточно ли крепкая. Шляпу он бросил на землю, сорвал воротник. Он был готов.

Но вдруг вспомнил, что ему не из чего сделать петлю. Подтяжки были слишком слабые и, несомненно, оборвались бы. Вся гадость и трагикомизм ситуации встали у него перед глазами. Он уселся на землю и истерически захохотал, хотя горячие слезы плыли у него из глаз.

X

Яцек решил уехать из Асуана не повидавшись с Азой. Он был зол на себя за то, что вообще поддался ее уговорам, а вернее, послушался мимоходом сделанного приглашения, потому что она даже не уговаривала его — и вопреки своим намерениям прибыл сюда только для того, чтобы снова ощутить, какую власть имеет над ним ее красота. К тому же его раздосадовал разговор с Грабцем. Теперь он уже знал, что этот необычный человек, гениальный писатель, охваченный безумной мыслью об освобождении творцов, действительно готовит какой-то переворот — и неохотно думал об этом, не веря, впрочем, в возможность успеха. Правда, в нем самом часто вспыхивал бунт против самовластия всевозможной посредственности, которая, действительно, использует творцов и мыслителей для улучшения своего благосостояния, давая им видимость свободы, но он усилием воли быстро гасил эти порывы, как чувства недостойные духа, который велик сам по себе, и только еще более высокомерным, хотя и снисходительным взглядом, смотрел на окружающих его людей. В суматоху борьбы без крайней необходимости он мешаться не хотел: слишком много имели они, высшие, что могли бы потерять, слишком многое пришлось бы поставить на одну карту для не слишком ценного приобретения: господства над жизнью.

Но Грабца удерживать он не мог и не хотел. Прежде всего, ощущая, что в принципе он прав в том, что говорит, к тому же зная, что из этого и так ничего не выйдет.

Он размышлял об этом в отеле, закрывая маленькую дорожную сумку, которую брал с собой на самолет.

В эту минуту в дверь постучали. Он быстро обернулся.

— Кто там?

Ему пришло в голову, что это может быть посыльный от Азы, и хотя он уже решил улететь не видясь с ней, сердце вздрогнуло от радостной надежды.

Поэтому он с разочарованием увидел на пороге знакомого лакея, которого к нему прикрепили для услуг.

— Ваше Превосходительство, по вашему распоряжению самолет уже приготовлен.

— Хорошо, я сейчас спущусь. Кто-нибудь спрашивал меня?

Лакей заколебался.

— Ваше Превосходительство не велели никого пускать.

— А кто был?

— Посыльный.

— Откуда? От кого?

Он спросил это так громко, что ему стало стыдно, тем более что он заметил таинственную улыбку, скользнувшую по узким губам лакея.

— Из Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа. Он оставил письмо.

И он подал Яцеку узкий продолговатый конверт.

Яцек взглянул на бумагу.

— Когда это принесли?

— Несколько минут назад.

— Так… хорошо… — сказал он, пробегая глазами несколько строк, написанных крупным, четким почерком. — Вели самолет отправить назад в ангар; я полечу позднее.

Как был в дорожной одежде, он прыгнул в лифт и через несколько минут был уже внизу. До Оулд-Грейт-Катаракт-Паласа, в котором жила Аза, был большой отрезок пути, особенно неприятный сейчас в жару, но, несмотря на это, он движением руки отпустил подъехавшую машину и пошел пешком. Хотя он сегодня много ходил, он чувствовал потребность в движении, которое всегда его успокаивало.

В дороге ему пришла в голову мысль: вернуться и улететь, запиской извинившись перед Азой.

Но он сам рассмеялся над этим. К чему эти детские выходки? Ведь он все равно увиделся бы с ней. Даже если бы она не прислала за ним, он наверняка в последний момент придумал бы для себя какой-нибудь повод и пошел бы к ней сам.

Странным было его отношение к этой женщине. Он знал, что она не любит его и никогда любить не будет, и одновременно знал, что она удерживает его при себе своим очарованием, потому что ей, видимо, льстит мысль, что среди ее глупых поклонников у ее ног есть и один из мудрецов. К тому же ей, видимо, доставляло удовольствие видеть его неловким и слабым… Кроме того, у нее могли быть свои, личные причины, по которым она не хотела выпустить его из своих рук; ведь он своим положением, знаниями и именем мог быть часто полезен ей в тех кругах, куда не простиралась уже ее власть.

Он знал обо всем этом, как и о том, что она сознательно избрала для их отношений лицемерную форму дружбы, чтобы мучать его еще больше и вернее привязать к себе, но не чувствовал по отношению к ней ни обиды, ни возмущения. И если ему иногда хотелось вырваться из-под ее власти, так только потому, чтобы избавиться от напрасных мучений и освободить от ее чар свои мысли.

Однако на это у него не хватало сил, и тогда он думал, что мучения и упоенное созерцание ее прекрасного тела — единственное, что он взял от жизни.

Иногда, когда кровь бурлила в нем и его охватывало безумное желание ее поцелуев и объятий, он корчился от непереносимой боли, думая, что бесценное сокровище своей красоты она расточает не только на подмостках театра в свете сотен ламп, но также и в душистой тишине своей комнаты, когда свет притушенных ламп указывает святотатственным губам дорогу к белой груди.

Так думали все, и он, не смея думать иначе, старался забыть об этом. А когда безумие этой мысли побеждало его, он боролся с ней и давил ее в себе, пока она не угасала в холоде тоскливой сентиментальности, которая все готова простить, сжалиться надо всем.

— Ты моя, — шептали тогда его уста, — моя, хотя тысячи глаз смотрят на тебя и протягивают к тебе руки, потому что я один способен понять красоту твоего тела и почувствовать твою несчастную светлую душу, спрятанную где-то на дне сердца, до которой едва доносится эхо твоей жизни.

И он снова смотрел на нее с доброй, хотя и грустной снисходительностью и соглашался даже со своей слабостью по отношению к ней и с тем, что свет назвал бы унижением, как иногда взрослый человек поддается капризам обожаемого ребенка, который велит ему бегать на четвереньках вокруг стола.

Это же чувство он испытывал и теперь, идя в отель по ее вызову — не зная, как она его примет и что скажет. Он знал, что это будет зависеть от ее минутного настроения, но шел, потому что сам хотел ее видеть. Он думал о ней тихо и нежно.

Он невольно приостановился в том месте, где широкая пальмовая аллея, делая поворот, почти примыкала к близкой пустыне. Он прикрыл глаза, оставив только маленькую щелочку, чтобы солнце, падающее ему на лицо, не могло ослепить его позолотой безбрежных песков, рассыпавшихся уже здесь, за зелеными полями.

Постепенно в его сознании все начало расплываться и путаться. Он почти забыл, где он находится, зачем вышел из дома и куда идет. Чувство невыразимого облегчения, чувство глубокого покоя сплывало на него вместе с лучами солнца. У него в голове мелькнуло: Аза, Грабец, какие-то полеты и трудная работа души, мудрец Ньянатилока — и все растаяло, как весенний снег, там, на его родине, когда тепло льется с неба и исходит от земли, уже разбухшей от разлившейся воды…

Солнце! Солнце!

Был момент, когда он не думал уже ни о чем, только о солнце и о ветре, горячем, несущемся от далеких розовых гор, от голубого моря, от теплых волн, мягко набегающих на песок. Его окутала душистая, вечерняя тишина, нежность прикосновений ветра, которые он чувствовал на лице, на волосах, на приоткрытых губах.

Удивительное ощущение почти физического наслаждения разлилось по всему телу.

— Так должны целовать ее губы, ласкать ее руки, мягкие, нежные… Так должны целовать ее губы…

Он открыл глаза, как будто проснувшись от летаргического сна, длящегося целую вечность. В разогретом воздухе по его телу прошла дрожь, залитое светом пространство потемнело в глазах. Он вспомнил, что все утро бездарно провел, сидя в отеле неизвестно для чего, как ребенок, тешась «мужской гордостью», когда мог быть с ней, смотреть в ее глаза, чувствовать прикосновения ее рук, слышать ее дивный голос. И даже теперь, когда она позвала его, он теряет время…

С нервной поспешностью он прыгнул на движущуюся электрическую дорожку и направился в отель.

Аза ждала его в своей комнате. Она оживленно приветствовала его, явно довольная, что он пришел, но не могла выдержать, чтобы не начать упрекать его за то, что так поздно пришел, и только по ее приглашению.

— Разве я не понравилась тебе вчера? — говорила она. — Ты сбежал еще до конца концерта, и сегодня я едва смогла тебя дождаться.

Яцек, все еще разнеженный мыслями о ней там на солнце, ничего не отвечая, смотрел на нее с улыбкой, как на материализовавшееся видение. Было видно, что любой разговор теперь будет ему неприятен, так как ему хотелось бы только смотреть на нее и чувствовать, что она есть.

Но Аза настаивала на ответе. Он протянул руку и кончиками пальцев коснулся ее поднятых рук.

— Ты была великолепна, — прошептал он, — но я предпочел бы вчера не видеть тебя там и не слушать твоего пения вместе с остальными.

— Почему?

— Ты прекрасна.

И он окинул ее ласковым взглядом.

— Так что же? — упрямо возразила Аза. — Именно потому, что я прекрасна, и нужно смотреть на меня и любить меня, а не убегать…

Яцек покачал головой.

— Глядя на тебя в театре, я никогда не могу отделаться от впечатления, что ты унижаешь свою красоту и бросаешь ее на потребу толпе. И мне грустно и больно то, что ты прекрасна и божественна.

Аза усмехнулась.

— А я прекрасна и божественна?

— Ты сама знаешь об этом. Меня иногда удивляет, что для тебя недостаточно сознания собственной красоты, и ты используешь ее, чтобы сводить с ума людей, которые и смотреть-то на нее недостойны.

— Искусство принадлежит всем, — неискренне сказала Аза. — А я артистка, то, что есть во мне, я должна отдать людям: движением, голосом. Я творю, не задавая себе вопросов…

Он прервал ее, чуть усмехнувшись.

— Нет, Аза. Это иллюзия. Ведь ты ничего не творишь. Ты только превращаешь в чудо то, что создано мыслью иных людей, потому что сама являешься чудом. Там хотят только тебя! И платят тебе только за это, и ты обязуешься быть прекрасной для каждого, кто в дверях бросает золотую монету. Ты теряешь свободу красоты; ты каждый день в театре выставляешь ее для тех, которые, говоря об искусстве, похотливыми глазами следят за каждым твоим движением… Я видел это вчера, и ты сама должна это ощущать. Ты слишком хороша для такой работы.

Она громко и надменно засмеялась.

— Я сама лучше всех знаю, чем мне нужно заниматься. И я не служу, а властвую! Для меня строят театры, пишут оперы и создают музыкальные инструменты. Для меня трудился тот, кто много веков назад построил этот храм на острове, и те, которые несколько веков спустя залили его водой, чтобы я могла сегодня смотреть в глубину, танцуя. Я прекрасна и сильна… Я могу и хочу властвовать, и именно поэтому…

— Ты продаешь красоту своего тела…

— Так же как и ты продаешь силу своего духа, — вызывающе бросила она, глядя ему в лицо.

Яцеку вспомнился недавний разговор с Грабцем. Он наклонил голову и потер ладонью лоб.

— Как я силу духа, — повторил он, — может быть, может… Мы все находимся в одинаковом положении. Человеку кажется, что он властвует, приказывает, управляет, берет себе сам все, что захочет, а он тем временем от рождения является наемником, купленным и служащим толпе за определенную без его участия плату. Толпа покупает себе и предводителей, и шутов, и артистов, и батраков, а когда еще были цари, то и царей покупала, и платила им за то, чтобы они были царями, хотя им казалось, как тебе, что они правят божьей милостью. Даже угнетателей своих толпа покупает, и истребителей, и врагов, потому что и в них, видимо, есть потребность, — добавил он, думая о Грабце.

Но Аза уже не слушала его. Она встала со стула и, чтобы прекратить этот разговор, бросила с намеренным безразличием:

— Следовательно, согласимся с тем…

— Конечно. Мы всегда соглашаемся, постоянно, неизменно и на все, как будто то, что нас окружает, чего-то стоит, как будто это в самом деле для чего-то нужно… Ведь так же прекрасна ты могла бы быть в глуши, одинокая, как цветок…

Она пренебрежительно пожала плечами.

— И какая бы мне от этого была польза?

— В том-то и дело. Мы всегда думаем о своей выгоде. Ты, я, они, все. Мы не умеем ценить того, что в нас есть, поэтому в других ищем подтверждения того, что думаем о себе, именно в мнении других ищем истину. Мы недостаточно верим в свое бессмертие, поэтому ищем у других, как мы, смертных, видимой бессмертности (слова, слова!) и в произведениях или в своих делах хотим обеспечить своим мыслям вечность, которой жаждем…

Он говорил это, подперев голову руками, как будто разговаривая с самим собой, хотя задумчивыми глазами смотрел на стоящую перед ним женщину.

Она недовольно слушала его. Ей надоели эти умные слова, чье звучание и простейший смысл она улавливала в эти минуты, не желая задумываться над ними. А кроме того ее всегда раздражали в Яцеке те минуты, когда при ней он вот так размышлял сам с собой, она чувствовала, что он почти ускользает от ее волшебной власти.

Неожиданно она положила руки ему на плечи.

— Я хочу, чтобы ты думал обо мне, только обо мне, когда ты находишься со мной.

Он усмехнулся.

— Я и думаю о тебе, Аза. Если бы я верил в бессмертие души так сильно, как желаю его, и в вечное ее движение, ни от чего не зависящее…

— То что?..

Она прервала его этим вопросом, не требующим никакого ответа, кроме улыбки на его губах. Длинные ресницы наполовину прикрыли ее детские глаза, она протянула вперед губы, чуть вздрагивающие от тайной улыбки или ждущие поцелуя. Ее прелестная грудь, обрисовавшаяся под легким платьем, чуть вздымалась.

Он смотрел в ее лицо, не отводя глаз, таким ясным и спокойным взглядом, как будто перед ним на самом деле был просто цветок, а не женщина, прекрасная и желанная. И продолжал рассказывать о своей мечте:

— Я взял бы тебя за руку и сказал бы так: пойдем со мной, будем одинокими даже рядом друг с другом. Цвети так, как цветок, потому что твоей красоте не нужны людские глаза; обнимай своей душой мир, сколько сможешь, как солнечный свет, и больше ни о чем не тревожься. Не пропадет напрасно сладость твоих губ, хотя ничьи жадные губы их не коснутся; не пропадет ни одно движение твоего тела, не исчезнет бесследно ни одна улыбка, хотя в чужих глазах ни на миг не отразятся…

Теперь она смотрела на него с явным изумлением, не понимая, говорит он серьезно или просто издевается над ней. Яцек заметил эту неуверенность в ее взгляде и замолчал. Ему стало стыдно и грустно, что говорит перед ней такие смешные вещи, потому что из его слов рождались нелепые, расплывчатые, оторванные от основания, на котором выросли, мысли.

Он встал и потянулся за перчатками, лежащими на столе. Она быстро подбежала к нему.

— Останься!

— Не хочу. Мне уже пора… До захода солнца я должен уже быть над Средиземным морем, высоко в воздухе…

— Зачем ты это говоришь, когда знаешь, что останешься здесь?

Он послушно уселся назад.

Конечно, он останется. Еще минуту или час. Он чувствовал, что остался бы с ней навсегда, если бы она этого хотела. Но одновременно он понимал, что она никогда этого не захочет, потому что он сам не умеет хотеть ничего, что выходит за скобки его жизни, и что говорит ей теперь об одинокой красоте вместо того, чтобы протянуть руки и прижать ее к груди, к губам, силой преодолев сопротивление, если бы оно возникло.

Он видел, как она прекрасна, соблазнительна. Он чувствовал, что вся она — наслаждение и счастье. Какая-то горячая волна ударила ему в голову — он всматривался в нее глазами, в которых стало появляться любопытное беспамятство, бездонное и печальное, как смерть.

В его крови пробуждались волнения и страдания, подобные тем, которые много веков назад заставляли его предков золотым мечом завоевывать мир ради одного взгляда прельстительных очей. И как море вздымает свои валы к Луне, так стремилась огромным приливом его собственная кровь к той великой тайне жизни, которая называется любовью, к тайне, казалось, уже утерянной, но все живой и постоянно возникающей в дыхании губ, в ударах сердца, в пульсации крови.

— Аза!.. — прошептал он.

Она приблизилась к нему.

— Что?

Она смотрела на него из-под опущенных век взглядом, напоминающим глаза газели, неподвижно застывшие под взглядом змеи, но губы ее хищно вздрагивали, свидетельствуя, что не она здесь является жертвой… Она вытянула руки и коснулась его лба. Легонько-легонько, как будто тихий ветер, напоенный солнцем, упавшие волосы отбросил назад…

Как там, на границе пустыни…

Он почувствовал солнце в воздухе, которым он дышал, кровь у него бурлила, туманом застилая глаза и заставляя мысли мешаться в каком-то удивительном танце… И невыразимое наслаждение, обессиливающее, охватившее все его существо.

Как там — на границе пустыни…

Он прислонился лбом к ее рукам — она чуть приподняла ему голову.

— Ты любишь меня?

Она выдохнула эти слова прямо ему в лицо, приблизив губы к его приподнятым губам.

— Да.

Она стояла над ним, ощущая свое превосходство, свою силу: с этим человеком, тихо замершим, как ребенок, в ее руках, все знания мира, вся высшая мудрость склонялась к ее ногам. Благодаря своей красоте она могла теперь отдавать ей приказания так, как уже приказывает всем творцам: поэтам, художникам, музыкантам, как приказывает толпе, богачам, сановникам, старикам и молодежи.

В памяти у нее возникли слова, недавно сказанные Грабцем: доктор Яцек сделал открытие, таинственное и страшное. Сам он не воспользуется им, но тот, кто им овладеет, тот будет властелином мира.

Властелином мира!

Она еще больше наклонилась к нему. Легкие пряди ее волос, падающих с висков, ласкали белый лоб ученого.

— А ты знаешь, как я прекрасна? Прекраснее, чем жизнь, чем счастье, чем мечта?

— Да.

— И ты никогда еще не целовал моих губ…

Слова ее были чуть слышными, как дыхание, которое трудно поймать слухом.

— А хочешь?..

— Аза.

— Открой мне свою тайну, дай мне в руки свою силу, и я буду твоей…

Яцек встал и отпрянул от нее. Он был смертельно бледен. Губы у него сжались, и он молча смотрел перед собой на удивленную его поведением девушку.

— Аза, — сказал он наконец с трудом выговаривая слова, — Аза, не имеет никакого значения, люблю я тебя или нет, не имеет значения, какова моя тайна и сила, я не хочу тебя… покупать, как другие.

Она гордо выпрямилась.

— Какие другие? Кто может похвалиться, что видел наедине мое тело? Кто может похвалиться, что я принадлежала ему?

Быстрый, удивленный взгляд бросил Яцек на ее лицо. Она перехватила его и засмеялась.

— Только ради одного… ради моей улыбки, ради одного взгляда люди пресмыкаются у моих ног и гибнут, если я этого хочу! Ни у кого не хватит денег, чтобы меня купить. Сегодня за меня надо отдать весь мир!

Он, онемев, смотрел на нее, затаив дыхание, и понимал, что в этот момент она говорит правду. А она наклонила голову и, нахмурив брови, как будто под влиянием какого-то воспоминания, продолжала:

— Слишком много грязи мне пришлось вынести, когда я была еще девочкой, чтобы пачкать себя и сегодня. Меня брали и унижали, когда я была беззащитна, но я не отдавалась никому — за исключением одного человека, которого ты отправил на Луну!

— Аза!..

Она услышала в его голосе удивительную нотку, берущую свое начало где-то в глубине кровоточащего сердца, и сразу же женская жестокость вспыхнула в ней. Она понимала, что в ее руках находится орудие пытки для него, цепи, которые, терзая и раня его, только сильнее приковывают к ней. Она смотрела на него широко открытыми глазами, на губах у нее играла усмешка, с которой, видимо, когда-то римские матроны слушали стоны умирающих гладиаторов на арене.

— Только ему одному я принадлежала, — говорила она, — ему, твоему другу. Он один во всем мире знает, каковы мои поцелуи, насколько ароматна моя грудь, как умеют ласкать мои руки. И его нет на Земле. Туда, на Луну, на широкое и голубое небо унес он тайну моей любви, которая кого-нибудь другого могла убить невероятным наслаждением… Не веришь? Спроси его, когда он вернется сюда, ко мне… Он тебе расскажет, ведь ты и его и мой благородный друг, который ничего не требует…

Он зашатался, как пьяный.

— Аза!..

За стеной неожиданно зашумели, зазвучал смех. Послышался топот ног бегущих лакеев, писклявые голоса мальчиков-боев и бас старшего лакея, напрасно старающегося утихомирить шумящих.

Яцек не обращал на это никакого внимания. Глядя на певицу, он пытался что-то сказать.

Однако Аза, услышав шум, подскочила к двери, а когда ей показалось, что в этом гвалте она уловила голос господина Бенедикта, открыла дверь настежь.

То, что предстало перед ее глазами, было поистине необычно. В прихожей, набитой служащими отеля, стоял господин Бенедикт, защищаясь одной рукой от какого-то маленького человечка с растрепанной головой, который, как кот, уцепившись за его грудь, кулачком лупил его по лицу. В другой руке благородный пенсионер держал веревку, привязанную к ноге второго карлика, напрасно старающегося голосом и жестами утихомирить гнев своего товарища. Прислуга была бессильна, потому что едва кто-нибудь протягивал руку, чтобы схватить рассерженного карлика, господин Бенедикт злобно кричал:

— Прочь! Не трогайте его, это для госпожи Азы…

Певица нахмурилась.

— Что здесь происходит? Вы что, с ума посходили?

В эту минуту господин Бенедикт сумел наконец освободиться от нападающего и как юноша кинулся к ней.

— Дорогая госпожа, — начал он, запыхавшись, высоко поднимая лицо, покрытое синяками, — я вам кое-что принес…

Говоря это, он потянул за веревки одетых в детские матросские костюмчики карликов.

— Что это?

— Гномики, дорогая госпожа! Они очень добрые! Научатся вам прислуживать…

Аза, раздраженная разговором с Яцеком, так неожиданно и глупо прерванным, была не в лучшем настроении. Если в другом подобном случае она только разразилась бы смехом, то сейчас в ней вспыхнула злость.

— Убирайся отсюда, старик, пока цел, вместе со своими обезьянами! — закричала она грубо, как истинная старая циркачка, топая ногой в туфельке.

Прислуга, давясь от сдерживаемого смеха, выбралась из номера, а господин Бенедикт просто онемел. Он не ожидал такого приема. Схватив отпрянувшую Азу за рукав, он начал извиняться, уверяя ее, что не сомневался, что доставит ей удовольствие, добыв для нее такие редкие экземпляры.

В дверях показался Яцек, привлеченный громким разговором. Он полностью пришел в себя, только лицо у него было бледнее, чем обычно. Певица увидела его и начала жаловаться.

— Смотри, — говорила она, — я не могу иметь ни минуты покоя! Старый человек, а никакого разума. Притащил мне сюда каких-то обезьян! И хуже того…

Яцек посмотрел на карликов и вздрогнул. Несмотря на их смешной в этой одежде вид, в их наружности была незаурядная интеллигентность, которой не было бы у обезьян. В нем вспыхнуло неопределенное предчувствие…

— Кто вы такие? — неожиданно спросил он у них на своем родном, польском, языке.

Результат был невероятным. Лунные жители поняли эти слова, сказанные на «священном языке» их старинных книг и начали оба одновременно сбивчиво рассказывать, в радостной надежде, что наконец закончится это долгое и фатальное для них недоразумение.

С трудом Яцек улавливал значение фраз, которыми они засыпали его. Он задал им несколько вопросов и, наконец, повернулся к Азе. Лицо его было серьезным, губы нервно вздрагивали.

— Они прибыли с Луны, — сказал он.

— От Марека? — закричала девушка.

— Да. От Марека.

Господин Бенедикт вытаращил глаза, не понимая, что все это значит.

— Мне их продал араб, — говорил он. — Такие существа, по его словам, живут в пустыне, в далеком оазисе…

XI

— Послушай меня по крайней мере на этот раз, — говорил Рода, обращаясь к Матарету, — и поверь, что то, что я делаю — правильно.

— Вот увидишь, этот обман выйдет нам боком, — неохотно ответил Матарет и, повернувшись к учителю спиной, начал по стулу подниматься на стол, стоящий под окном в номере гостиницы. Оказавшись там, он высунул голову и с интересом стал наблюдать за уличным движением, делая вид, что не слышит, что ему говорят.

Но Рода не дал себя так легко сбить с толку. Он поудобнее уселся в уголке мягкого кресла и, отбросив назад спадающие на глаза волосы, продолжал доказывать, что все зло, которое им встретилось, свалилось на них только по вине Матарета, и будет достаточно дать ему, Роде, свободное поле действия, чтобы их судьба поправилась к лучшему.

— Нельзя признаваться, что мы были в плохих отношениях с этим Мареком, — говорил он, — потому что здешние люди могут нам за это отомстить…

В конце концов Матарет не выдержал. Он отвернулся от окна и гневно выпалил:

— Но из этого еще не следует, что мы должны выдавать себя за его лучших друзей и доверенных лиц, как ты это делаешь.

— Дорогой мой, это утверждение не так уж далеко от правды…

— Что? Как ты сказал?..

— Естественно. Он доверял нам, если все рассказал о себе и своей машине. А дружба… Что такое дружба? Это когда один человек желает другому добра. Самым большим добром для человека является правда о его жизни. И все наши действия были направлены на то, чтобы вывести Победителя из заблуждения относительно его земного происхождения, следовательно, мы желали ему добра, а…

— Ты что, с ума сошел? Ведь Марек на самом деле с Земли к нам прилетел! — воскликнул Матарет, прерывая бурный поток слов учителя.

Того просто передернуло.

— С трудом до тебя доходит, как всегда. Так что же, что он прилетел с Земли? А хоть бы и с Солнца! Мы же не обязаны были заранее об этом знать. Самое лучшее, если бы ты побольше молчал, а говорить предоставил мне.

— Ты снова будешь лгать о дружбе…

— Я тебе уже сказал, что это не ложь! Мы находимся в таком положении, в каком могли оказаться только его лучшие друзья. Мы прилетели на Землю в его машине и прямо от него, следовательно, являемся как бы его посланниками. А отсюда вывод, что мы должны быть его друзьями. Иногда результаты имеют большее значение, нежели причины. И не кривись, я говорю серьезно. Быть может, мы даже сами не подозревали об этой дружбе.

Матарет сплюнул и соскочил со стола.

— Я не хочу мешаться во все это! Делай все, что тебе нравится, а я умываю руки.

— Я только того и желаю, чтобы ты мне не мешал. Я справлюсь сам. Если бы не мое энергичное выступление против этого старого болвана, который водил нас на веревке, мы сейчас, может быть, снова сидели бы в какой-нибудь клетке, а так — благодаря мне — видишь, как к нам начинают относиться! Ты увидишь, что вскоре мы здесь будем очень важными персонами. Я человек добрый, разумный и немстительный, но как только приобрету здесь какое-либо влияние, прикажу снять живьем шкуру с того мерзавца, который посадил нас в клетку!

Приход Яцека положил конец речи лунного учителя. При его появлении он вскочил на ноги и, не имея уже времени спуститься с кресла, что делал всегда с большой осторожностью и, схватившись одной рукой за подлокотник для того, чтобы удержать равновесие на мягкой поверхности, отдал поклон прибывшему.

— Приветствую вас, уважаемый господин!

Яцек дружелюбно улыбнулся.

— Господа, — сказал он, — не будем здесь больше задерживаться, а в дороге у нас будет достаточно времени на разговоры. Я думаю, что вы не откажетесь отправиться со мной и быть гостями в моем доме?

Рода низко поклонился с высоты своего кресла, а Матарет сказал с легким наклоном головы:

— Мы очень благодарны вам, господин. Вы напрасно интересуетесь нашим мнением, у нас нет выбора, мы полностью находимся в вашей власти.

— Нет, — ответил Яцек. — Моим долгом — и весьма приятным — является служить вам, как посланникам от моего друга, и постараться, чтобы вы как можно скорее забыли о тех неприятностях, с которыми встретились, едва ступив на нашу планету. Мне очень стыдно перед вами. Простите Земле ее варварство и глупость.

Сказав это, он озабоченно повернулся к Роде:

— Учитель, писем не найдено. Я сам был в пустыне в корабле Марека, но там ничего нет Мы перевернули все.

Рода притворился обеспокоенным.

— Это фатально! Хотя содержание писем, которые вам отправил наш друг Марек, я знаю и могу пересказать…

— В таком случае не произошло никакого несчастья…

— О нет! Я только опасаюсь, что… ведь это были единственные наши верительные грамоты…

— Это не имеет значения. Я верю вам на слово.

Рода ударил себя рукой по лбу.

— Теперь я вспоминаю. Действительно, письма не остались в машине. Их забрал тот болван, который посадил нас в клетку…

— Забудьте, пожалуйста, об этом печальном недоразумении. Я уже поручил отыскать Хафида. Если он никуда не дел эти письма, мы их заберем. Однако меня призывают мои обязанности и я не могу ждать здесь результатов поисков… Я хотел бы улететь прямо сейчас, если вы ничего не имеете против того, чтобы сопровождать меня…

— Мы готовы отправиться по вашему приказанию, — заявил Рода, снова поклонившись.

Через минуту они уже садились в самолет. Яцек, усевшись впереди, бросил взгляд назад, как разместились его спутники, и опустил руку на рычаг, приводящий в движение систему аккумуляторов.

Завертелся пропеллер, и с утрамбованной площадки около отеля вихрем сорвало песок. Самолет почти отвесно поднялся в воздух.

Рода вскрикнул от страха и, зажмурив глаза, схватился за металлические прутья своего сиденья, чтобы не отлететь назад.

Яцек с улыбкой повернулся к ним.

— Не бойтесь, господа, — сказал он, — все в порядке.

Матарет, побледнев, тоже держался за прутья, но глаз не закрывал, пытаясь усилием воли побороть одолевшее его головокружение. Он ощущал легкое колыхание ветра от рассекаемых воздух крыльев. Небо было у него перед глазами. Наклонив голову вниз, он увидел у себя под ногами отель, окруженный пальмовым садом, уменьшающийся с удивительной быстротой. Ему вспомнился отлет с Луны и по телу пробежала тревожная дрожь. Он зажмурил веки и стиснул зубы, чтобы не закричать.

Тем временем самолет, приняв почти горизонтальное положение, поднимался вверх по спиральной линии, описывая под небом все более широкие круги.

Когда Матарет, преодолев пароксизм страха, снова открыл глаза, Асуан был уже только маленькой кляксой на безграничном золотом пространстве, как голубой лентой рассеченном Нилом с зелеными берегами.

Солнце ударило в лицо Матарету, и он заметил, что оно снова высоко на небосклоне, хотя уже заходило, когда они выходили из дома. Однако цвета оно было золотого, как будто истощенное дневным зноем, светило сквозь какой-то розовый пепел, медленно опадающий на его диск.

Матарет услышал чей-то голос. Это Яцек, снова обернувшись к ним, что-то говорил. В первый момент он не мог понять, о чем его спрашивают. Он машинально посмотрел в сторону. Рода, уцепившись одной рукой за прутья сиденья, другой быстро чертил на лбу, губах и груди Знак Прихода, над которым смеялся на Луне, и немилосердно лязгал зубами.

— Успокойте своего товарища, — говорил Яцек. — Нам никто не угрожает.

Рода открыл глаза и, перестав креститься, начал кричать. Матарет понял, что он проклинает Яцека на обычном лунном наречии, угрожая ему, что если он немедленно не опустит их на землю, то он, Рода, удушит его собственными руками и сломает его проклятую машину. Яцек, разумеется, не мог его понять, но Матарет опасался, как бы учитель, охваченный страхом, не совершил в действительности какого-либо безумства. Он схватил Роду за руку и процедил сквозь зубы:

— Если ты немедленно не успокоишься, я выкину тебя отсюда. Ты другого и не стоишь.

В голосе его прозвучала нешуточная угроза. Рода замолчал моментально, только зубы у него еще лязгали, когда ошеломленным и перепуганным взглядом он посмотрел на своего прежнего ученика, который выказывал ему так мало уважения.

Яцек улыбался, дружелюбно наблюдая за ними.

— Мы находимся на высоте около трех тысяч метров над уровнем моря, — сказал он. — Теперь полетим прямо домой.

Говоря это, он повернул машину на север и, придав ей горизонтальное положение, с помощью рычагов выключил аккумулятор. Самолет теперь, как огромная птица, на неподвижно распростертых крыльях плыл на север под влиянием силы тяжести, скользя по наклонной плоскости точно определенной движениями руля. Вибрация полностью прекратилась, а поскольку в воздухе не было ни малейшего ветерка, летящим казалось, что они неподвижно висят в поднебесье.

Но эта иллюзия длилась недолго. По мере увеличения скорости воздух, рассекаемый крыльями самолета, стал хлестать по лицам путешественников, подобно урагану, и когда Матарет снова посмотрел вниз, то заметил, что там низко, низко под ним мир исчезает с сумасшедшей скоростью, одновременно приближаясь к ним. Солнце, как огромный красно-синий шар, лежало слева где-то на песках далекой пустыни. Со стороны востока к ним приближалась ночь.

Яцек, проверив еще раз положение крыльев и руля, закурил сигару и повернулся на сидении в сторону своих спутников.

— К ночи будем над Средиземным морем, — сказал он. — Теперь можно немного поговорить.

Он сказал это дружеским тоном со своей обычной улыбкой, но Роду охватил внезапный ужас. Ему показалось, что в этих словах слышится какая-то страшная и угрожающая издевка, он испугался, что Яцек, догадываясь об истине, собирается теперь, между небом и землей, рассчитаться с ним и сбросить его в пропасть, синеющую вечерней темнотой у них под ногами.

— Смилуйтесь, уважаемый господин! — закричал он. — Клянусь вам именем Старого Человека, что Марек является Победителем и царем на Луне, и мы ничего плохого не сделали ему!

Яцек с удивлением посмотрел на него.

— Успокойтесь, господин Рода. Вы слишком расстроены пребыванием на Земле, а возможно, и событиями последних дней. Разве нужно снова повторять вам, что у меня нет никаких злых намерений относительно вас? Скорее наоборот. Я безмерно благодарен вам за это героическое путешествие через межзвездное пространство по поручению моего друга, хотя не скрою от вас, что предпочел бы увидеть его самого. Ведь теперь, когда он прислал свой корабль с вами, он не сможет уже вернуться оттуда…

Эти последние слова значительно успокоили Роду. Он подумал, что если Марек не сможет вернуться с Луны, то все в порядке, так как никто уже не сможет открыть, что все, что они рассказывают, — неправда. К нему сразу же вернулась уверенность в себе — и усевшись поудобнее в тесном сидении, он стал говорить Яцеку о своей дружбе с Победителем, стараясь не смотреть вниз, так как у него каждый раз начиналось головокружение.

— Марек, — говорил он, — совсем не собирается возвращаться. Так хорошо, как на Луне, ему никогда на Земле не было. Его признали богом и царем, он купил себе множество молодых жен и забрал лучшие земли. У него также много собак. Он как раз писал в тех письмах, которые у нас украл Хафид, чтобы вы его здесь не ждали… Он долго не мог найти посланников, и только мы, желая познакомиться с Землей, согласились на это. Нам хотелось что-нибудь для него сделать…

Легкий порыв ветра со стороны запада качнул самолет и прервал неожиданные излияния Роды. Через минуту, когда было обретено равновесие, он спросил Яцека, не грозит ли им чего-нибудь, и получив успокаивающий ответ, снова заговорил:

— Путешествие наше было очень неприятным и приземление, как вы сами знаете, было довольно опасным. Я думаю, что здесь, на Земле, нас должны за это соответственно вознаградить. Я великий ученый, и товарищ мой тоже далеко не так глуп, хотя и мало разговаривает. Мы, однако, не имеем чрезмерных притязаний. Для меня было бы вполне достаточно занять какое-то выдающееся положение…

Яцек прервал его, задав какой-то вопрос, касающийся Марека, и Рода продолжал лгать.

Через некоторое время Яцек уже не сомневался, что имеет дело с обманщиком, который сознательно скрывает правду. Как же, однако, выглядит на самом деле эта правда и каким способом ее узнать?

Он задумался. Наверное, ничего хорошего Марека не встретило, если он прислал машину и послов… Может быть, он просит помощи? Но зачем он выбрал таких послов, которые все время лгут, и по какой причине они это делают? В самом ли деле они потеряли письма Марека или, может, не имели никаких писем? В какой же опасности находится там Марек, если не имел возможности даже написать писем?

И снова в голову Яцека приходила мысль, что, может быть, его предположения слишком драматичны. Может быть, тому буйному гуляке действительно очень хорошо на Луне — ведь это весьма правдоподобно, что он стал там царем и властителем в обществе этих карликов?

Наступал вечер. Они пролетели над пирамидами, которые светились внизу, как обычно, освещенные электрическими прожекторами для зевак, и летели теперь под звездами над широкой дельтой Нила. Самолет значительно снизился, так как Яцек, пользуясь рычагом, только увеличивал скорость и пользовался еще набранной в Асуане высотой… Несмотря на то, что они находились теперь в нескольких сотнях метров над землей, внизу ничего не было видно, кроме огней, иногда неожиданно показывающихся и быстро исчезающих в полумраке… Это были электрические огни, указывающие в ночное время самолетам места посадки; поселки и города, светящиеся названия которых были видны сверху, как маленькие, светлые полоски, брошенные на черную землю.

Яцек молчал, и у лунных путешественников глаза сами собой стали закрываться. Иногда только, когда самолет колыхался от порывов ветра, они испуганно открывали глаза, в первый момент будучи не в состоянии понять, где находятся и что делают здесь, повиснув в темной ночи.

Через какое-то время самолет стал покачиваться гораздо явственней и начал переваливаться с боку на бок. Матарет заметил, что он борется с ветром, одновременно снова поднимаясь вверх по крутой спирали. Он посмотрел вниз: туманные огоньки исчезли где-то без следа, в то же время ему показалось, что он слышит в темноте какой-то шум: широкий, неумолкаемый…

— Где мы находимся? — невольно спросил он.

— Над морем, — ответил Яцек. — Мы перелетим его ночью, когда наверху затишье. Мы как раз выбираемся из вихря прибрежных ветров…

Вскоре самолет поднялся выше, колыхание неожиданно прекратилось, вибрировали только соединения металлической конструкции от движения винта, врезающегося в ночной воздух. Когда на достаточной, видимо, высоте Яцек остановил винт, самолет снова поплыл в тихом пространстве, над морем, с правой стороны которого начинала подниматься запоздалая Луна, неполная и красная.

Часть вторая