Смешная история!
Она бросила догоревшую сигарету и ноги в золотых туфельках вытянула на пушистом ковре. Она была зла на себя, за то что все еще думает о такой, по ее убеждению, незначительной, не стоящей памяти ерунде, и таким образом пробуждает спящую где-то в глубине ее души слабость, в то время когда должна быть сильной и безжалостной, как лесная рысь, спрятавшаяся в ветках дерева и царящая в целом лесу.
Она обернулась на звук отворяемых дверей. На пороге появился Яцек, слегка побледневший, и, низко поклонившись, извинился перед ней за опоздание. Не вставая с кресла, она протянула ему левую руку, ухоженную, с длинными розовыми ногтями. Яцек, нагнувшись, коснулся ее слегка дрожащими, горячими губами — и в эту минуту, взглянув поверх его головы, Аза увидела в дверях удивительную фигуру полунагого буддиста. Она вздрогнула от холодного, необъяснимого страха, и глаза ее широко раскрылись… Это лицо показалось ей знакомым, хорошо, хорошо знакомым…
Она медленно встала — и в то время, когда Яцек, удивленный ее поведением, немного отступил в сторону, напрягла зрение и память…
Какое-то смутное воспоминание того времени, когда она была еще девочкой: огромный зал, заполненный людьми, арена, освещенная ярким светом — а на ней та же самая фигура, те же самые руки с длинными, тонкими пальцами, которые теперь она видит на дверной ручке — и лицо, обрамленное длинными черными волосами…
И волшебная скрипка, прикосновением его рук превратившаяся в ангельский хор. Она чувствует замершее дыхание в детской груди: играет он, лучший из всех, несравненный скрипач, властвующий над струнами, сердцами, обожаемый, знаменитый, могучий, любимый, богатый, прекрасный — как бог.
— Серато!
Трижды посвященный чуть наклонил голову.
— Действительно, когда-то я носил это имя, — сказал он без следа замешательства своим обычным, спокойно звучащим голосом.
VI
Днем и ночью размышлял Рода над тем, как избавиться от грозящей ему опасности. Он не хотел в обществе Яцека лететь на Луну и решил сделать все возможное, чтобы этого избежать. Однако он ясно отдавал себе отчет в том, что это «все», которое зависит от него, очень незначительно и дрожал от страха при одной мысли о появлении вместе с Яцеком в городе у Теплых Прудов.
Его даже не столько угнетала возможность мести за Марека со стороны ученого, которому, несмотря на его снисходительность, он не слишком доверял, а страх перед тем стыдом, который ему бы пришлось пережить на Луне…
Это действительно была странная ирония судьбы! Он, Рода — глава Братства Правды, который всю жизнь разоблачал «сказки» о земном происхождении людей, теперь возвращается именно с Земли и вынужден засвидетельствовать, что она обитаема и имеет общество несравненно более совершенное, нежели на Луне.
Ибо Рода стал горячим поклонником культуры на Земле, особенно технической. Он познакомился с ней досконально — по крайней мере с виду. Яцек, твердо решивший взять с собой обоих «послов» с собой обратно на Луну, хотел, чтобы до этого они, насколько возможно лучше использовали пребывание на земле и нашел сопровождающих лиц, с которыми они ездили по разным странам и городам и с каждым днем узнавали все больше.
Сначала они совершали это путешествие вместе, но потом Рода сумел упросить Яцека, чтобы тот освободил его от спутника. С того памятного дня, когда Матарет выложил всю ненужную правду, отношения между ним и учителем были настолько напряжены, что они почти не разговаривали друг с другом, разве только бросали взаимные обвинения и оскорбления. В путешествии это положение еще больше ухудшилось, если это было возможно. На мир они смотрели разными глазами; Матарет, признавая все чудо земного прогресса, не переставал оставаться скептиком, который видит и обратную сторону медали. И в то время, когда Рода восторгался и в основном хвалил, он — узнавая земной мир — гораздо чаще насмешливо усмехался и только пожимал плечами, когда его спрашивали: лучше ли и совершеннее ли здесь устроено все, чем на Луне? По этой причине дело доходило до ожесточенных ссор между обоими членами Братства Правды, которые в конце концов уже не могли выносить друг друга, и их решено было разделить.
Избавившись от общества своего земляка, Рода, правда, чувствовал себя немного одиноким, но все, что он видел и слышал, настолько его поглощало, что он не часто испытывал это ощущение.
Пользы же из увиденного он извлек слишком много. Быстрый от природы, он с лету хватал формы земного управления и вскоре уже прекрасно разбирался в существующих отношениях. Поскольку же постоянно его беспокоила мысль о возможном, но нежелательном возвращении на родную серебряную планету, он искал в них достойного для себя выхода.
Четко разработанного плана он еще не имел, но в голове у него крутились какие-то нечеткие идеи, из которых со временем могло что-то получиться.
За время своего пребывания на Земле он узнал о существовании определенного и решительного недовольства в массах, а в доме своего опекуна почувствовал, что там находится какой-то узел этого движения. Ему потребовалось относительно немного времени, чтобы узнать, что речь идет о тайне какого-то открытия — страшного и могущественного — которое могло бы дать его обладателю безнаказанность и силу.
Он понял, что получение этой тайны было целью неоднократных посещений Грабца, а также, несомненно, и продолжающегося пребывания в доме ученого Азы.
Рода, вопреки обыкновению, молчал, смотрел и ждал.
«Придет мое время! — думал он. — Как у того я отнял машину, так при возможности попробую и у этого ее заполучить».
Действительно, все боролись за эту машину. Грабец, обеспокоенный непонятной ему смертью Лахеца, и лишившийся его поддержки, чувствовал себя несколько ослабленным, поэтому решительнее наседал на Азу, чтобы та поторопилась… Он хотел иметь в руках страшную, уничтожающую силу и диктовать условия обществу, миру — побеждать без борьбы.
Потому что в минуты спокойного размышления его охватывал страх перед той бурей, которую он раздувал. Он разбудил подземные силы, зажег факел, брошенный в гигантские массы рабочих — и уже сейчас страшился взрыва, видя, как поднимается, вздымается, растет эта волна. Ему хотелось это море заковать в ровные берега и использовать для службы «знающим», но он быстро почувствовал, что если оно разволнуется, никто не будет иметь над ним власти, если оно разбушуется и выйдет из берегов, никто его обратно загнать не сможет.
Одним осенним днем, за несколько часов облетев с Юзвой большую часть мира, побывав по пути у очагов движения и поддержав тут и там уже разгорающийся огонь и зажигая его в других местах, он опустился на пустой, солнцем выжженный холм вблизи Вечного Города. Какое-то время они разговаривали о насущных делах все расширяющегося сопротивления, но слова уже лениво падали с их губ, и вскоре оба замолчали, вглядываясь в дивный город, лежащий у их ног.
Светлое, золотое солнце стояло на небе; воздух был пропитан солнечной пылью, слепящей глаза. И под этой голубой и золотой изморозью, под светлой, молочно-белой дымкой до самых краев горизонта простирался и тихо спал любимый город Грабца, единственный, вечный, царственный Рим.
Там, севернее к востоку и западу существовали два центра жизни, два бьющиеся алой и золотой кровью сердца европейского континента: Париж и Варшава. Два чудовищных узла всех сетей и дорог, два центра того, что толпа повсеместно называет культурой, гигантские полипы, поглощающие соки всей земли, столицы правительств и торговли, очаги развлечений, греха, подлости и заурядности. По образцу этих двух самых больших городов развивались, росли и менялись другие, не в состоянии, впрочем, угнаться за ними, древние столицы давних европейских государств, большие, чудовищные, оживленные, однако, благодаря двум этим «солнцам», отодвинутые на второй план.
Рим же остался тем, чем он и был на протяжении многих веков: единственным городом. Удивительным чудом, которое сохранилось при нивелирующей все варварской рукой «прогрессе» и «цивилизации». По-прежнему возвышались развалины Форума; качались на ветру старые кипарисы и цвели кроваво-красные розы под апельсиновыми деревьями.
В соборе Св. Петра по-прежнему звонили колокола; и в Ватикане седой старик в тройной короне, белой слабой рукой осеняя крестом безлюдную площадь, думал о тех временах, когда отсюда его предшественники одним движением пальца поднимали народы Земли, и тогда слетали королевские головы…
И на Капитолии, и на Квиринале, в тысячелетних дворцах, в гигантских развалинах древних бань, цирков, под куполами костелов, в зданиях, помнящих эпоху Возрождения, в садах, на площадях, над фонтанами — стояли белые статуи, боги, давно уже не почитаемые, обломки мраморных снов, осколки бурно прошедшей творческой молодости…
Только этот город представлял себе Грабец будущей гордой столицей духовно обновленного мира.
Наклонив голову, он смотрел на освещенные солнцем купола соборов, вздымающихся к небу, покрытые зеленоватой паутиной веков, на старинные памятники.
Спокойное и гордое достоинство исходило от этого города, который выдержал тысячелетия и не посчитал нужным измениться по примеру других.
Грабец мечтал…
Там, в северной части, на востоке или на западе пусть существуют огромные «общие» метрополии, центры работы, движений, мелких повседневных хлопот, пусть они роятся, как ульи, пусть гудят, как кузни, только бы их шум распространялся не далее, как до границ этой позолоченной солнцем Италии, только бы не мешал удивительной тишине, царящей на руинах под кипарисами… Здесь будет мозг и душа человечества, непреходящая святыня «земных богов», резиденция и столица знающих, которые будут править миром.
Когда-то, в те времена, когда цезари жили в мраморных дворцах, окружающий мир слал в этот город пшеницу, вино, масло, ценную руду и драгоценные камни, рабов, женщин и даже богов — окружающий мир служил ему, подчинялся его воле, основой своей жизни считая существование, расцвет и блеск этого единственного города.