Победитель. Лунная трилогия — страница 113 из 124

Теперь это должно повториться. Все, что страны, земли и моря могут дать наилучшего, должно сосредотачиваться здесь; здесь снова должен быть центр мира, его мысль и воля.

По широким континентам, по далеким заморским островам будут распространяться вести, что это священный город, в который доступ разрешен только избранным. Матери будут рассказывать о нем своим детям, как старинную восточную сказку о том, что в этом городе сосредоточена вся сила, вся красота, вся мудрость и жизнь, но в неприступных стенах есть высокие ворота, и не пригибаться, а скорее вырасти до их высоты нужно, чтобы войти туда.

Ах, любимый город, город мечты!

Короткий, резкий смешок Юзвы вырвал Грабца из задумчивости. Он быстро обернулся и посмотрел на товарища.

Тот стоял, опершись кулаками о какой-то старый, полуразвалившийся саркофаг, наклонив голову как бы для удара и нахмурив брови.

— Юзва, это ты смеялся?

Он откинул голову назад.

— А что? Смеялся.

Он описал рукой широкий круг.

— Ведь это смешно, когда подумаешь, что после нашей бури тут останутся только бесформенные развалины и груды камней, которые зарастут травой, кустарником, а потом и лесом… Мы справимся, да, мы справимся с этими домами, которые простояли века, с этими старыми сводами, залатанными цементом, с этими колоннами. О! Рассыплются в прах все эти купола, будет такое землетрясение, какого никто не видел от сотворения мира!

Он снова хищно рассмеялся, а потом, повернувшись к Грабцу, добавил:

— Послушайте, Грабец, вы что-то крутите… Как там на самом деле обстоят дела с этой машиной Яцека?

Грабец не имел никакой охоты отвечать. Последние отблески заходящего солнца, похожие на нимб, окружающий город, на его глазах превратились в зарево, ему казалось, что он видит вечный Рим, бесповоротно рассыпающийся в прах — и дикая, еще более страшная, чем в давние времена, орда варваров проходит по пепелищам, по развалинам — неудержимая, безумная…

Только когда Юзва во второй раз повторил свой вопрос, Грабец посмотрел на него.

Он слегка заколебался. Не сказать ли ему правду, что страшное изобретение Яцека, если попадет к нему в руки, будет служить как для уничтожения распоясавшегося сегодня общества, так и для содержания… в новой неволе только на один день воспламенившихся рабочих масс? Может быть, сказать ему это искренне и безжалостно? И еще добавить, что пока он жив, скорее весь мир рухнет, чем здесь хотя бы один камень упадет с вершин старинных колонн?

Он смотрел на Юзву и представлял, какое бы на него произвели впечатление эти слова. Да, этот человек, услышав их, даже не вздрогнул бы, не возмутился, только рассмеялся бы своим широким ртом, оскалив белые, хищные и крепкие зубы, уверенный в том, что самой главной и неодолимой силой будет та гибель и разрушение, которые он ведет за собой.

— Я послал к Яцеку Азу, — сказал Грабец с мнимым спокойствием и безразличием, глядя в другую сторону, — она сделает, что возможно…

— Ерунда! — пренебрежительно рявкнул Юзва. — Не понимаю этих полумер! И зачем тут нужна женщина? Какая-то комедиантка? Что она может? Было бы лучше разбить на куски его дом в Варшаве и силой взять то, что нужно.

— Не следует забывать, что Яцек может защищаться! Одним движением пальца он может уничтожить весь город.

Глаза Юзвы заблестели.

— Ну и что! Прекрасное начало! Варшава, Париж, а потом все остальные язвы на зараженном теле Европы…

— Боюсь, что их черед уже не наступил бы, — сказал Грабец как бы самому себе. — В этих обстоятельствах вместе с Варшавой исчезла бы и тайна уничтожающей машины Яцека.

— Так что же?

— Свое изобретение он должен отдать нам добровольно, тем более, что без его разъяснения мы не могли бы справиться с ним!

Юзва вытянул сильные, жилистые руки.

— А это и необязательно, — сказал он через минуту. — Пусть идут ко всем чертям эти мудрецы с их машинами! У меня целые склады забиты живым взрывчатым материалом! Пусть только все мои придут в действие, такой заведут танец, что, ручаюсь вам, Грабец, ни следа, ни воспоминаний не останется от этого прекрасного мира.

Грабец уже открыл рот, чтобы ответить, но вдруг понял, что все слова здесь напрасны. Он посмотрел в глаза Юзвы, горящие бешеной, неумолимой ненавистью ко всему, что было и есть — только за то, что есть и было, — и первый раз в жизни его охватил холодный ужас. На мгновение он даже подумал, не ударить ли ножом в эту широкую грудь, но сам сразу же отказался от этой мысли, подлой и трусливой. Это значило бы перед началом путешествия разбить корабль, который должен был бы повезти тебя в новые края из страха перед бурей, с которой может не справиться рулевой…

Он посмотрел на Юзву. Это не был слепой и тупой человек, ненавидящий все только потому, что родился и жил в тяжелых условиях, обреченный на тяжелую, отупляющую работу… Он прошел через все ступени общественных школ, и его, ввиду больших способностей, собирались послать на государственный счет в Школу Мудрецов, когда он неожиданно исчез, как камень, брошенный в воду.

В суматохе жизни о пропавшем человеке быстро забывается, и никто вскоре уже не помнил, что жил такой Юзва, и тем более никто не размышлял о том, что с ним произошло. А он тем временем, придя к выводу, что существующий мир плох, в поисках силы спустился вглубь и набирал мощь, ведомый единственной безумной жаждой разрушения…

— Удивительно, что я встретил его и узнал, — прошептал Грабец про себя, обращая взгляд к солнцу, в кровавых отблесках заходящему над Римом.

VII

Он медленно покачал головой и усмехнулся.

— Нет, — сказал он не глядя на Азу и как будто не отвечая на ее вопрос, — я ни от чего не отрекся, передо мной не было никаких препятствий, я не был ничем озлоблен, не был разочарован.

Яцек нетерпеливо пошевелился на стуле.

— Так почему же…

И замолчал, охваченный чувством стыда, что спрашивает о том, что уже должен был понять.

Ньянатилока поднял на него спокойные, ясные глаза.

— Этого мне было мало. Я пошел дальше, потому что хотел жить.

— Жить!.. — прошептал Яцек, как эхо.

За одно мгновение у него в памяти пронеслось все, что он еще мальчиком слышал об этом удивительном человеке, и все, что знал о нем сейчас.

«Я хотел жить», — сказал Серато-Ньянатилока, тот, чье имя было некогда синонимом самой жизни, силы, счастья, роскоши, власти.

Тогда о нем говорили, как о божестве. Когда он появлялся со своей волшебной скрипкой, люди, как сумасшедшие, опускались перед ним на колени, а он делал с ними все, что хотел. Если можно было сказать о каком-либо артисте, что он не служил своим искусством толпе, а владел ею, то именно о нем. В знаменитейших, несравненных, неповторимых своих импровизациях он настолько завладевал своими слушателями, что одним движением смычка бросал их из радостного безумия в грусть и подавленность, нашептывал им волшебные сказки, приводил их в ужас и уничтожал, бросал себе под ноги или в то же мгновение, волшебной силой мелких обывателей превращал в летящих вместе с ветром хозяев жизни.

Яцек вспомнил, что говорил о нем один епископ, ныне умерший:

— Этот человек, если бы захотел, мог бы своей скрипкой создать новую веру, и люди пошли бы за ним, даже если бы он вел их в ад.

Говоря это, священник испуганно крестился, а в глазах Яцека, тогда совсем молодого юноши, фигура скрипача вырастала до фантастических нечеловеческих размеров и превращалась в какой-то символ возвышения, власти, царственности и избранности.

Невозможно было сказать, что Серато был богат, так как это определение было слишком слабым, чтобы обрисовать тот мощный поток золота, который протекал через его руки. Не было мысли, которую он не смог бы превратить в реальность, ни какого-либо фантастического намерения, которого он не смог бы осуществить. Один концерт приносил ему больше, нежели приносили некогда цивильные листы королей и цезарей, пока они еще существовали в Европе.

Прекрасный, здоровый, беззаботный, он жил кипучей жизнью, пил наслаждение полной грудью, и, действительно, не было момента, когда бы судьба от него отвернулась. Женщины так и рвались к нему, и он мог выбирать любую из них, как султан из «Тысячи и одной ночи», уверенный, как и этот султан, что ни одна не откажется от его приглашения, даже если будет знать, что назавтра ее будет ждать смерть от его руки.

Никто никогда, не видел Серато грустным или подавленным; о нем говорили, что он так смеется, как будто солнце сияет на небе.

И когда в один прекрасный день разнеслась весть о том, что этот человек исчез неожиданно и непонятно, все заподозрили преступление и долго искали его следов, никто не мог даже предположить, что он сам добровольно отвернулся от этой жизни, которой до сих пор пользовался с такой страстью.

Яцек невольно поднял глаза и посмотрел на лицо сидящего перед ним человека.

И это он! Он — Серато!..

Ньянатилока, Трижды посвященный.

Полунагой, спокойный, живущий нищенским хлебом, и святой…

«Я хотел жить», — сказал он.

Хотел жить!..

Так чем же было то — бурная жизнь, кипящая кровь, искусство, слава, любовь? Разве это не было той жизнью, которая иногда мелькает перед Яцеком, как вспышка, проносящаяся в утомленном мозгу? И можно ли было все это бросить так бесповоротно и легко…

— И тебе не жаль?..

Бывший скрипач медленно поднял голову.

— Чего? Неужели, глядя на меня, ты можешь предположить, что там, в моем прошлом, было что-то такое, о чем я сегодня мог бы сожалеть? Я не отрекся ни от чего, ничего не отбросил, просто пошел дальше и выше. Да, та жизнь чего-то стоила, но то, что я имею сейчас, стоит несравненно больше. У меня была слава, богатство, власть. Какое значение для меня имеет, что другие думали обо мне, по сравнению с тем, что сегодня, не интересуясь чужим мнением, я сам знаю, что я собой представляю? Я сегодня богаче, чем когда бы то ни было, потому что у меня нет неудовлетворенных желаний, потому что я не желаю ничего, что могло быть исполнено другими — и вместо призрачной власти над ближними я имею абсолютную власть над самим собой.