Победитель турок — страница 11 из 58

— А, вновь словеса нижешь! Да позабудь хоть ненадолго, что проповедник ты, не стремись любой ценой меня до слез довести! Тебе сейчас умные мысли нужны, а не красивые слова! Ты вот, помянул тут о смысле жизни. Смысл в том, чтоб жить! Только в том! Чтобы поменьше бед да забот было в жизни, да побольше услады. Пусть все к тому стремятся, и тогда никого ради приносить жертвы не понадобится! Вот ты сказывал, что беден был, однако вырвался все же из бедности. Отчего же другие того не делают? Верно, нет у них тех сил, что у тебя были. А коли так, — чего их жалеть!.. Да, священник Гус, жертва твоя была бы напрасна. В жизни столь много прекрасного и приятного, ради чего жить стоит! Для меня к приятному и твое учение относится, мне неприятно будет, коли ты погибнешь, вот почему гибели твоей я не желаю. Но против всех ради тебя не пойду, потому что это еще неприятней будет. Так скажи мне «да», а в душе оставайся, каков есть. Я тоже частенько «да» говорю, когда думаю «нет».

— Я думаю «нет» и говорю «нет»! Ибо что стоит истина, ежели она только во мне жива, другим же я ложь предлагаю вместо истинной веры?

— Поразмысли еще, Ян Гус! — Сигизмунд поднялся со скамьи. — Ибо, когда дело дойдет до приговора, я буду думать «нет», но скажу «да»!..

Пылающее июльское солнце еще только поднималось, а в городе было так душно, что редкие прохожие буквально задыхались. От изъезженной, ухабистой булыжной мостовой, словно от раскаленной крыши над очагом, било жаром, который возносился вверх почти видимыми струями. Все же на Рейне и на Боденском озере купалось совсем мало народу, да и то больше дети, хотя обычно в такую погоду вода от множества плескавшихся в ней тел подымалась чуть не до стен синода. Сейчас жители Констанца искали прохлады в другом месте: они до отказа заполнили кафедральный собор; многие, не сумев втиснуться туда, толпились перед дверьми. Конечно, здесь не было той пропитанной запахом ладана прохлады, что внутри, хотя стены церкви и колокольня отбрасывали тень, однако люди не собирались расходиться по домам. Всем хотелось услышать приговор, который, после многомесячных совещаний, должен был вынести теперь святейший собор еретику-священнику Яну Гусу. Волнение было велико: вот уже несколько дней по городу ходили слухи, будто безбожника-чеха сожгут, а подобного зрелища не желал упустить ни один человек, если только мог оторваться от трудов своих. Нынче ведь такое событие — редкость: более двух лет прошло уже после сожжения ведьмы Шминд с дочерью! И, право, что может быть упоительнее, чем прямо из уст судей узнать, увидят ли они сегодня сожжение? Кое-кто с утра успел побывать у монастыря и принес весть, будто там уже складывают костер; но это еще ничего не доказывало, может, только попугать хотели. Ведь священника для объявления приговора проведут там, мимо места казней, и он, наверное, увидит, как готовят для него костер. Еще и нарочно ему покажут!

Обрывки всевозможных сведений и слухов носились над головами людей, толпившихся у входа в собор.

А внутри, в соборе, царила торжественная, напряженная тишина, словно и не был он так набит, что люди едва могли шевельнуться, а хоры чуть не обрушивались под их тяжестью. Слева от главного алтаря, на почетнейшем в храме месте восседал император Сигизмунд в полном парадном облачении, с короной на голове; подле него сидела императрица Барбара, вокруг же — свита вельмож; среди них были венгры — Имре Палоци, Янош Мароти, Иштван Батори, Ласло Микола, Иштван Розгони, а также сербский деспот Стефан Лазаревич, все в пышных парадных одеяниях. Напротив них, справа от алтаря, расположилось высшее духовенство. Один из кардиналов служил мессу. Однако не тихий благоговейный гул голосов, а волнение, порожденное чрезвычайными обстоятельствами, заставляло воздух трепетать до самого купола.

Янко сидел вверху, на хорах. Он относился к тем весьма немногим, кого не особенно интересовала вся эта история, и пришел он лишь потому, что сюда шли все, — распорядиться же временем разумнее как-то не удалось. Берта освободится из дому только к вечеру, да и вообще, кому охота шляться в этакую жару? Янко надоела и девушка, которая висла у него на шее, будто тяжкий груз, надоел весь Констанц. А ведь поначалу он чувствовал себя здесь весьма хорошо: жители Констанца охотно принимали и на славу развлекали не скупившихся на талеры солдат, особенно же молодых дворян, у которых денег для гульбы всегда было вдоволь, — им ведь не приходилось сидеть на скудном солдатском жалованье. Едва опускался вечер, как повсюду, чуть не в каждом доме, начинала звучать музыка, соблазняя солдат повеселиться: на каждой улице открылись новые кабаки, и чуть ли не весь город бодрствовал ночи напролет, алчно жаждая барышей. Казалось, каждый бюргер именно сейчас, покуда идет святой вселенский собор, вздумал сколотить себе состояньице, означавшее покой и обеспеченность до конца жизни. Жители Констанца на время собора как бы отменили по молчаливому сговору строгую буржуазную мораль. Прибывшим издалека воинам нужна была и любовь, поэтому, если они хорошо платили, отцы и мужья добродушно закрывали глаза на заблуждения своих дочерей и супруг. Бюргеры продавали их так же непринужденно и естественно, как и оплаченное должным образом рейнское вино. Однако между собой они по-прежнему держались старых обычаев: был, например, день, когда из ревности случились сразу две поножовщины, а какой-то бюргер до полусмерти избил дочь лишь за то, что прошла она по улице с парнем, который был ей не пара…

Янко почти каждую ночь отплясывал то в одном, то в другом кабачке, но часто даже кабачок искать не приходилось: на окраинных уличках многие хозяева просто стояли на крыльце и сами зазывали к себе случайно забредших сюда солдат… Так он познакомился однажды с Бертой, пухлой светловолосой дочерью шорника.

В танцах Янко был знаменит и непобедим, плясал шумно, с таким грохотом всаживая каблуки в пол, что ветхие домишки грозили развалиться, а от молодецких его выкриков чуть не срывались крыши. Особенно любил он плясать один, когда можно было, не думая о партнерше, вкладывать в прыжки всю силу неистовой молодости. Жители Констанца уже знали про его талант, дивились ему и, когда Янко шел по улицам, нередко показывали на него пальцами.

Беспечный дух дальней страны, пьянящее чувство независимости совершенно его захватили. Несколько месяцев он вел эту жизнь, но в конце концов устал, пресытился. Теперь он находил ее пустой и бессмысленной, — впрочем, для него все как-то утеряло смысл. А с той поры, как молодой Уйлаки с войском своего отца отбыл в родные края, у Янко пропала охота даже к рыцарским поединкам: не перед кем было показывать свою удаль и ловкость… Уж не новому ли знакомцу, обретенному на императорском приеме, не рыжему ли Ульриху? Впрочем, Ульриха Цилли вообще не интересовали рыцарские состязания, да и Янко не любил с ним встречаться. Ульрих частенько насмешничал, речи вел странные, все с подковыркой, так что Янко иной раз просто опасался его. Конечно, он парень умный, этого у него не отнимешь, да только мозги у этого умника малость набекрень… Вот и в прошлый раз, вечером, — Янко как раз расстался с Бертой, поразвлекавшись с ней в ивняке, на рейнском берегу, и брел к себе, — они только что не столкнулись с Ульрихом на каком-то углу.

— А, это ты, валах-лесоруб? — вскричал Ульрих, упрямо называвший так Янко, хотя Янко не раз грозил прибить его за издевки. Но рыжий веснушчатый насмешник так умел подольститься, когда хотел, что долго сердиться на него Янко не мог. Ульрих и тут сразу обнял Янко, заодно придерживая его руки. По дыханью чувствовалось, что Ульрих выпил. Янко попытался отделаться от него, но не смог. «Я провожу тебя», — настойчиво повторял Ульрих. Они прошли немного, и вдруг он спросил Янко:

— У тебя сколько матерей было?

— Одна, — удивленно ответил тот.

— Жива еще?

— Жива.

— Да, что говорить: хоть и не больно умен ты, зато счастлив. А я вот умный, но не счастливый. Знаешь, почему я таким умным стал? Две у меня матери были, да и тех уже нет на свете. А ты потому не шибко умен, что у тебя мать одна, и та жива…

Янко со странным чувством слушал диковинные речи. Ульрих, конечно, был пьян, но все же то не было бессмысленным бормотаньем истинно пьяного человека…

А Ульрих продолжал свое, так ставя слова — одно, рядом другое, — будто заплетающиеся, нетвердые ноги:

— Истинно тебе говорю, двух матерей стоил мне разум мой, вся моя наука… Уж и не помню, какие они были, с ранних лет я у чужих воспитывался, то там, то здесь, все науку в себя вбирал. Так что мать была мне не надобна, вот отец и убил ее. Потом на другой женился, но об этой уже дед позаботился: решил, что она тоже не нужна, и убил… А я за это время где только не побывал, каких только чудес не повидал, так и стал многоумным. А вот ныне половину всего, что знаю, променял бы я на твою матушку. Но лишь половину, ибо за все-то я двоих матерей отдал!..

Янко и раньше слыхал пересуды о двух женах Цилли. Отец рассказывал недавно, что первую жену — Франгенан-Модруси, мать Ульриха — Фридрих Цилли убил, чтобы жениться на своей возлюбленной, дочери бедного дворянина Вероне Деснитци. Жениться-то он женился, но Верону тоже убили — уже по приказу отца Фридриха, старого Германа Цилли, стыдившегося низкого брака сына…

Уже от рассказа отца у Янко мороз по коже пробегал, — но сейчас, когда этот несообразный умник сопроводил свою историю таким диковинным поучением, у него даже зубы застучали. Неожиданно даже для себя Янко вдруг бегом бросился прочь, оставив Ульриха, одного и, как тот ни кричал ему вслед, не остановился до самого дома.

— Он малость с придурью, — сказал отец, когда на другой день Янко рассказал ему о вечерней встрече. — Не след тебе с ним часто бывать.

Янко не любил Ульриха еще потому, что тот очень кичился своим родством с императором, но в то же время отзывался и об императоре и об императрице крайне непочтительно. Сам-то Янко, встречаясь во дворце с императрицей, прекрасной Барбарой, едва осмеливался взглян