Победитель турок — страница 15 из 58

— Я, говоришь, вглубь ушел бы? Но разве не там мое место, ежели я его тут не нахожу?

— Нет, Янко, нет! Если хотим мы истину свою утвердить, не вниз и не в сторону идти надобно, а вверх. Здесь нам остаться надлежит, никуда не уходить, только вверх, да повыше, чтоб побольше очей нас видело…

— Да ведь хоть и виден будешь людям, высоко взобравшись, зато голоса твоего уши их не услышат, — перебил Хуняди.

Витез вскочил, словно в него вцепился коварный зверь, и гневно взмахнул кулаком в воздухе.

— Э, невозможно говорить с тобой! Упрям ты и крайне своенравен.

Он забегал взад и вперед по шатру, потом остановился перед Янко и, смягчившись, сказал:

— Может, потому не могу я в твою душу стойкость и ясность вселить, что и мое пламя колеблется. Вот поедем в Буду, встретимся с отцом Якобом из Маркин, я тебе о нем уже поминал. Он во мне пламя укрепил и в тебе укрепит непременно, ибо велика в нем вера и знание души. А до той поры предан будь и покоен! Помни, прыгнуть легче, нежели вскарабкаться, но и опаснее…

Больше он ничего не сказал, только на мгновение возложил руки на голову Хуняди и, пожелав ему спокойной ночи, вышел. Распахнулся полог, прикрывавший дверь шатра, ворвался ветер, намел снегу. Пламя свечей бешено заплясало, несколько свечей погасло.

У Хуняди не хватило сил подняться, выйти за Ви-тезом, позвать обратно, он продолжал сидеть, глядя на зловонные фитили погасших свечей; потом его взгляд упал на спящего мальчика. На душе у него было тошно, во рту, в желудке тоже появилось странно неприятное ощущение. Он совсем уж было собрался выбранить Безеди, но какое-то безвольное оцепенение охватило его, сковало язык. Хуняди поднялся, пальцами, огрубелыми от постоянного обращения с оружием, погасил горящую свечу и лёг, зарывшись в теплые шкуры. Ему не хотелось спать, да он и не принуждал себя уснуть, лежал бездумно, испытывая отвращение ко всему. А снаружи дул и стонал ветер и, будто кошка, что неутомимо ходит вокруг горячей еды, хоть и не может схватить ее, со всех сторон набрасывался на шатер, словно пытался опрокинуть его. Трещали, постанывали колышки, по натянутым шкурам, как по барабану, били, стучали твердые, заледеневшие снежинки. А ветер все дул, беспощадный, дикий ветер, и не замечать его было нельзя. Хуняди укрылся шкурами, спрятал даже голову, чтобы не слышать ничего, но здесь, в огороженной двойной прокладкой тишине, еще страшнее, еще призрачнее отдавалось бушевание бури. Да, стоять на воле в этом круговороте и напрягать грудь, устремляясь навстречу бешеным порывам ветра, много безопаснее, ибо там хоть чуешь силу свою, — тут же только страхи растут и мерещится уже, что не смог бы ты против ветра выстоять, унесло бы тебя, а может, еще и унесет к неизвестной гибели… Нет, от ветра прятаться нельзя, не то замучают страхи… В ушах Янко звучали сказанные давеча слова Витеза о ветре, и он пожалел, что не вернул друга. Правда, словами не разрешить тех сомнений и душевных тревог, от которых он и теперь искал спасения, но все же как-то спокойнее жить, слушая речи Витеза. У него ведь и сомнения и тревоги словно потише. Правда, дать успокоение и он не может, но все же хорошо сидеть, слушая звучание его голоса. Без него, как видно, жизнь была бы еще более пуста и бессмысленна. Никогда бы не подумал Янко, что всего несколько оборотов луны — и человек может стать столь необходимым другому. Или оттого оно так, что явился этот человек, когда в нем особая нужда была?..

Знакомство их произошло в Пожони в конце лета, когда приехали они отсюда, от моравских границ, чтобы отпраздновать свадьбу Альбрехта Австрийского с дочерью Сигизмунда Елизаветой. Свадьбу справляли во дворце епископа, и длилась она целую неделю. Поводов разгуляться было предостаточно, но Янко все бродил по городу, а в залы, где шумело веселое застолье, заглядывал лишь тогда, когда приятели не отпускали его от себя. Едва минуло полгода с той поры, как ранней весной, помаявшись желудочными коликами, сошли разом в могилу и отец его, и мать. Нелегко было Янко смириться с этой потерей. Особенно трудно заживают раны, когда человека мучит еще иная болезнь. А Янко мучила. Три года, проведенные в окружении короля, перевернули вверх дном спокойствие, приобретенное в Смедереве, сомненья грызли его, и не с кем было откровенно поделиться ими. Добрый старый Радуй был в Хуняде, помогал Янку управлять именьем, и Янко, двадцати восьми лет от роду, остался тут один командовать войском. Да и что толку, если бы Радуй оказался возле него? Разве обратишься к нему со своими терзаниями? Дядька все равно не поймет. «Женись, Янко!» — ответил бы ему закоренелый холостяк, как отвечал, впрочем, и на любую иную жалобу.

Потому и мог Янко лишь сам с собой судить да рядить о бедах своих, бесцельно бродя по городу.

Однажды под вечер он спустился к Дунаю, текущему на восток, и, остановись на берегу, долго смотрел на реку и думал о Черне, воды которой, быть может, повстречаются как раз с той волной, что пробегает сейчас мимо него… Он думал о Черне и о Хуняде, и огромная тоска по горной тишине охратывала его сердце…

Очнувшись наконец от своих мыслей и глянув вверх, он заметил стоявшего шагах в двадцати — тридцати молодого священника, занятого тем же, что и он. Священник тоже посмотрел на него — так они познакомились.

— Глядишь, откуда пришла она иль куда идет? — спросил Витез.

— Куда идет…

— А я — откуда пришла…

Он рассказал, что всего несколько месяцев как прибыл на родину из Италии, из Болоньи, живет теперь при дворе епископа, но никак не найдет себе места.

— Дикий тут край, не родина он прекрасного и науки, — печально говорил Витез. — А я только им душою предан!.. Но прихожу сюда, на берег реки, все реже… Человек мало-помалу смиряется, ежели истинная цель ему известна.

Когда же и Янко, будто на исповеди, рассказал ему о своих бедах, тот не стал накладывать на него покаяние, а постарался погасить сомнения и многочисленные, по мысли его, заблуждения. Пока длилась свадьба, они все свободное время проводили вместе; их знакомство и потом не прервалось, ибо Витез в качестве писца королевской канцелярии отправился с войском против гуситов.

И об этом думал теперь Янко, и о доме думал, о Хуняде, потом вновь об ином — лишь бы занять себя и не слышать завываний ветра; однако грозный шум бури проникал не только сквозь шкуры, но и сквозь густое сплетение мыслей. В нем поднялось вдруг страшное беспокойство. Он сбросил с себя одеяло, встал и зажег свечи. Затравленно, с суеверным страхом огляделся в шатре. Юный Безеди спал с ангельским спокойствием, как умеют спать одни лишь дети. Янко не мог припомнить, так ли он спал в свои шестнадцать лет. Он смотрел на покрытое легким румянцем лицо и неожиданно для себя самого почувствовал, что способен, кажется, растоптать его. Подскочив к Безеди, он наклонился и потряс мальчишку.

— Проснись, неверный холоп! — закричал он. — Как посмел ты уснуть, не закончив службы?

Безеди испуганно вскочил и уставился бессмысленными, сонными глазами в лицо разгневанного повелителя…

— Чего изволите, ваша милость… к вашим услугам, — бормотал он.

Но Хуняди, не произнеся более ни слова, выскочил из шатра. Снаружи бушевал ветер, метя и неся редкий колючий снег. Нигде ни души, ни света, только бездонная непроглядная тьма.


К утру прояснилось, ветер в долине стих, но зато установился такой трескучий мороз, какой необычен перед рождеством даже для здешних северных моравских краев. Снежная вершина Ганга, словно гигантская сахарная голова, заискрилась холодным светом, когда восходящее солнце бросило на нее свои первые лучи.

Пипо Озораи, командовавший королевским войском, носился по лагерю на могучем коне и громыхающим голосом раздавал приказания. Вскоре показался из своего шатра и сам Сигизмунд, а за ним — вся высшая знать; сопровождаемый королевским судьей Петером Перени, королевским дворецким Петером Форгачем, Ласло Гершен Петэ, Михаем Шиткеи, Пельбартом Вардаи, Андрашем Богачи, Жигмондом и Гашпаром Сентлелеки, король также отправился производить смотр. Однако, утомленный ночными забавами, он лишь сонно слонялся по лагерю. Пипо Озораи, этот огромный черный итальянец, истинный суровый воин, даже выговорил ему, посоветовав, и отнюдь не смиренным тоном, издали смотреть на готовящееся шествие. Сигизмунд, правда, не разгневался, ибо умел ценить его отвагу и знания. А Пипо Озораи и позднее пользовался своей незаменимостью, причем не только ради приобретения все умножавшихся королевских милостей, но и ради возможности сплошь и рядом корить Сигизмунда за его легкомыслие. Вот и в конце нынешнего лета, когда король в самый разгар победоносного преследования гуситов надумал вдруг присутствовать вместе со всей ратью в Пожони на свадьбе дочери, Озораи запротестовал, и они по-настоящему рассорились. Сигизмунд первый захотел примириться, пожаловав своему военачальнику Леву. Впрочем, король умел быть неотразимо обходительным, сердечным, и Пипо Озораи, при всей своей мнительности, преклонялся перед ним.

Причиной нынешних нетерпеливых метаний Озораи послужили замеченные им большие приготовления в гуситском лагере. Нетрудно было догадаться, что задумал одноглазый Жижка: ведь гуситы были притиснуты к горе, спереди же и с флангов их окружило королевское войско, — они могли спастись, только попытавшись прорваться… Уж несколько дней Озораи уговаривал Сигизмунда: нельзя мешкать с наступлением, ибо конечным исходом опять будет полупобеда и врага они упустят, — но король не хотел битвы, он желал затянуть на шее у неприятеля петлю голода.

— Сожрут последнего вола да коня — вот и будут разбиты, — повторял Сигизмунд.

Ночью во время попойки и гульбы все же удалось убедить короля в неотложности наступления, а встав поутру, Пипо Озораи увидел, что надо спешить изо всех сил, иначе гуситы опередят их с атакою. Он посетил все отряды, побеседовал с воеводами, каждому объяснил, как расставить солдат. Гуситы тем временем запрягали коней, — похоже было на то, что они и сейчас попытаются атаковать излюбленным своим способом — на повозках; стало быть, на пути у них следовало поставить людей в несколько рядов, стенкой, измыслить всевозможные препятствия для коней и колес. Целое полчище людей послал Озораи рыть канавы и ямы, однако в промерзшей каменистой земле сабли, что они использовали для рытья, только искр