Победитель турок — страница 27 из 58

На этот раз он проспал, должно быть, час и вдруг почуял, что его трясут и щекочут, пытаясь разбудить. Янку и Михай Силади трудились прилежно, но их старания усадить его были тщетны — он снова и снова падал, как мертвый, и лишь изредка приоткрывал на мгновенье глаза. Он уже бодрствовал, чувствовал, что с ним возятся, хотел крикнуть Янку пли Михаю, чтобы не щекотали его под мышкой, а не то он лягаться станет — но нервы его, казалось, были парализованы, и даже языком он не мог шевельнуть.

— Проснись, витязь, турок за спиной! — крикнул кто-то, смеясь.

Когда после долгих увещеваний он наконец открыл глаза, то увидел подле себя Яноша Витеза — на цыганистом, смуглом лице его блестели белые зубы. Смущенный, Хуняди с трудом поднялся.

— Это у меня с малолетства; хилым я в ту пору был, чуть не помер, так и осталось во мне, — проворчал он.

Такое объяснение его болезненной сопливости дал проживавший у них прошлые годы итальянский лекарь Тадэ из Тревизо, и с того времени Янош не упускал случая рассказать об этом в свое оправдание. Витез не раз уже слыхал от него сие разъяснение и сейчас только доброжелательно улыбнулся.

— Хоть это ты усвоил из всех дивных наук итальянских!

Бан погрузил голову в лохань с водой, стоявшую в углу шатра, и тотчас стад совсем иным человеком. Теплым рукопожатием он приветствовал Витеза.

— Спасибо, что пришел, буквоед-канцелярист!

— С радостью пришел, спящий лев, достославный бан. Я уж и сам собирался к тебе.

Оруженосец тем временем вытряс шкуры, и оба расположились на них. Янку и Михай вышли из шатра, они остались вдвоем. Бан вынул кубки, сам наполнил вином, друзья выпили.

— За здоровье госпожи Эржебет, — сказал Витез. — Может, снова с ней беда приключилась, что ты таким бешеным стал?

— С ней-то? — Янко махнул рукой. — Я уж из-за того не кручинюсь. Принимаю как есть, как то, чему уж не поможешь.

— Или не пишет?

— Да пишет она, но будто и не пишет. Складно и толково сообщит о делах домашних, о Лацко да Матяше, а больше ничего. Как чужому! Будто долг выполняет. Полюбопытствует, чем я тут занят, про то же, когда домой приедем, даже не спросит.

— Случайное упущение, так и считай!

— Случайное! Десятый год ты так говоришь. Поначалу обнадеживал: погоди, вот дитя появится… Ну, их уже двое у нас. Потом говорил: молода еще… Что ж, теперь и в возраст вошла. А ты все — случайно да случайно. Я уж только тем себя тешу, что такая у нее натура. Холодная и неласковая.

— Да, такая натура, — успокоительно произнес Витез.

— Частенько я себя спрашивал: может, к другому она бы теплее сердцем была? Но пожаловаться на нее не могу. Живет только ради сынов наших, и лишь одно ей интересно — что я для них нажить способен.

— Настоящая мать!

— Только мне и жену настоящую хотелось! — тихо произнес бан.

— Кого чем бог наделил, господин бан. С господом не поспоришь!

— Да я и не спорю с господом, благодарен ему и за то, что он меня ею наделил. Я ведь ее всем сердцем люблю, как уж там ни есть.

— И она тебя любит. По-своему.

— Скажи, Витез, по совести, ты так об этом и думаешь всегда, как говоришь?

— Так и думаю.

— А я ведь ради нее все совершу, что только в силах моих, — сказал бан, воодушевленный и успокоенный.

Витез с кроткой улыбкой глядел на этого седеющего большого ребенка, и доброе, теплое чувство — будто он подаяние дал — охватило его сердце. Он и сосчитать не мог, сколько раз возобновлялся этот разговор, почти в одних и тех же выражениях. И всякий раз его искушало намерение не лгать больше Яношу, откровенно все рассказать, но при виде этого трогательно непосредственного, детского одушевления Витез так и не находил в себе силы вымолвить решающее слово. Этот бесхитростный, неиспорченный воин не понял бы его, но сказанных слов оказалось бы достаточно, чтобы разбить ему жизнь. И не было ли бы это большим грехом, нежели ложь умолчания? Да и что мог он ему сказать? Рассказать можно лишь о случившемся, а не о чувствах, проскользнувших в нескольких жестах и взглядах…

— Свершай, господин бан, что можешь, но не так неразумно, как на утреннем совете!

— Об этом я и хотел с тобой потолковать.

— Господин король Альбрехт рассердился на тебя. Я едва мог умерить его гнев. Тебя он любит, знает, как ты полезен, но и родича своего, Цилли, оттолкнуть не хочет. Ничего не, поделаешь, через родство, как говорится, не перешагнешь. Не забывай этого!

— Я не забываю, как и того, что Цилли вечно ко мне вяжется.

— И ты так поступай, но тонко, как он. Теперь я и не знаю, что будет: вельможи хотят побыстрее совет закончить да по домам разъехаться.

— А кто ж на турок пойдет?

— Хотят на весну отложить.

— Потом на осень и снова на весну. Покуда турок до Буды не дойдет, — вскричал бан. — Я-то уже не раз в битвах с ним встречался. И знаю наверное: если вовремя не выступить против него, после можно и не устоять…

— Я всего-навсего бедный писарь, — пожал плечами Витез. — Пишу, что велят, моих же слов никто себе на лбу не записывает. Да и в сердце тоже. Мне ты напрасно будешь душу выкладывать.

— Сатане, что ли, выложить? Ведь никто здесь об этом и не думает…

— Поди к воеводе Уйлаки. Турок Мачу и Серемшегу угрожает. Уйлаки непременно за союз будет…

— Мне идти? — вскричал бан. — Мне к нему? Уж лучше пусть турок приходит!..


А вечером, когда на лагерь опустились сумерки, он верхом, в сопровождении Янку и Михая Силади, трусил по дороге, ведущей к Тисе, к лагерю Уйлаки. Шли они небыстрой иноходью, ибо в темноте не видно было ухабов под ногами коней, а они не хотели сломать себе шею либо явиться к Уйлаки в изорванной одежде. Вдоль дороги справа и слева горели в ночи алые маки лагерных костров, легкий ветерок, подувший после заката к устью Тисы, доносил к ним обрывки протяжных и разудалых песен. Из лагеря наместника короля Хедервари, находившегося совсем рядом с дорогой, слышны были им и слова той песни, что затянули воины, сидевшие у крайнего костра:

Знать, меня не повидает мать родная.

И с невестой, знать, не свижусь никогда я:

Вдалеке живу, в сиротстве, их покинул,

Жизнь пропащую я отдал господину…[7]

— Скулят воины-то! — сказал бан. — Словно щенки, потерявшие мать.

Но извечная тоска, выливавшаяся в песне, усугубленная темнотой вечера, захватила Хуняди так, что сердитая его воркотня была скорее попыткой побороть нахлынувшее умиление. Вспомнились прежние вечера в Хуняде, когда они в хорошую погоду выходили позабавиться на сторожевые вышки или посиживали на площадке башни Небойса, слушая печальный свист ночующих в горах румынских пастухов и песни крепостных, струившиеся снизу, как теплый, навевающий дрему воздух душного лета. Действительно так прекрасна была тогда жизнь Или только кажется она такою за давностью лет? Ибо явь настоящего жестока и пуста, неумолимо холодна, и — он это часто ощущает — подавляет она, гнетет его… Чего от него хотят все, почему нападают, враждуют с ним, когда он хочет жить, и только? Вот и Эржебет там, в Хуняде… Может, ради сыновей одних и стоит жить, терпеть все это…

Сентябрьские дни были еще ясными и жаркими, но после захода солнца земля быстро остывала, и по ночам крыши шатров и шкуры коней покрывались инеем. Стало свежеть и сейчас; труся верхом на конях, они чувствовали, как от земли исходит все меньше тепла, — так скудеет пар из котелка, под которым потух огонь. Чтобы согреться, пустили лошадей быстрой рысью.

У шатра Уйлаки стояла стража с алебардами. До бана доходила молва об этом, слышал он от бывавших здесь вельмож и всегда злился про себя на Уйлаки за тщеславный его обычай. Но сейчас он почувствовал вдруг, как волнение сжимает ему горло: то, что было пережито в юности, навеки запечатлелось в душе и хоть поблекло с годами, при каждой редкой их встрече воскрешалось с новой силой. Он сравнялся с Уйлаки, обладал теперь такою же властью, пользовался не меньшим почетом, однако сам по-прежнему ощущал его важным вельможей, стоящим над ним высоко.

Хуняди был недоволен собой, и все же сердце его забилось сильнее, когда он вступил в шатер Уйлаки. Впрочем, это могло быть и от быстрой скачки…

В шатре было уютно и светло от насаженных на колья огромных свечей. Полураздетый Уйлаки возлежал на топчане, в ногах у него сидела молодая девушка. Уйлаки часто менял возлюбленных, а сейчас вот эта делала для него более сносной монотонную лагерную жизнь. Неожиданное посещение немного удивило Уйлаки, но лицо его не выразило ни малейшего замешательства, когда он поднялся, приветствуя гостей со снисходительной вежливостью:

— Добро пожаловать, любезные гости!

Девице и без напоминаний известны были ее обязанности: она принесла кувшин с вином и кубки, наполнила их и исчезла за полог шатра.

— Прошу садиться, ваши милости, вот сюда, на шкуры!

Они чокнулись и выпили.

— На ужин я жареного сала поел, — сказал Уйлаки.

А сало вина требует.

— Оно так, — натянуто пробормотал бан.

Наступила неловкая тишина, но Уйлаки не дал ей воцариться и естественно, с небрежной легкостью продолжал:

— Люблю я жареное сало. Сам и жарю, ведь от одного этого насытиться можно. Насадишь кусок на вертел, туда же головку красного лука, потом… Да ты, господин бан, может, не любишь сала?

— Люблю…

Янку и Михай под каким-то предлогом вышли из шатра, оставив их вдвоем. Уйлаки не пожелал заметить преднамеренности этого и, сильно жестикулируя, с воодушевлением, словно не было сейчас ничего важнее для разговора, продолжал:

— Лук тогда весь пропитывается жиром. А если сало малость горчит, от этого только вкуснее.

— Да вот беда — сало-то на исходе! Больно долго толчемся здесь, сколько слов да харчей даром ушло. Или не так мыслишь, господин воевода?

— Долго? — улыбнулся Уйлаки, показывая крупные, желтые зубы. — Мне лагерная жизнь весьма по сердцу. Да и твоя милость — истинный воин, не верится, что тебе наскучило.