Победитель турок — страница 29 из 58

— Оставляй, оставляй, отец Якоб, — успокоившись, сказал бан и добавил с горькой улыбкой: — Все одно у меня ныне времени хватит, буду в хунядской берлоге буквы выводить да итальянские пауки долбить, вот пускай он меня и учит. Ведь надо мной все вечно глумятся, неученый я, говорят?..

Он хотел сказать еще что-то, но в шатер ворвался Янош Витез. Он побежал прямо к Якобу из Маркин, обнял его и облобызал.

— Я лагерь обходил, когда ты у короля был, брат Якоб. Завтра снимается лагерь… Может, поедем на совет, там начали дело портного Ференца слушать?

Все сели на коней и направились к королевскому лагерю. Равнина с обеих сторон дороги походила на растревожепный муравейник: сновали взад и вперед повозки, кое-где начинали снимать шатры. Вверху, под серым от испарений небом, гадко каркая, летали над камышами стаи черных воронов.

— Ну, доблестный господин бан! — Витез пытался говорить весело. — Вот твои любимые птицы. Не пожалуешь ли им какой еды?

— Им смерть достаточно пожаловала! — недовольно пробурчал бан.

Витез и Якоб из Маркин ехали рядом позади всех. Долгое время они молчали, потом священник Якоб заговорил:

— Брат Янош, ты не всю душу вкладываешь в службу при господине бане, как обещал господу богу и мне.

— Я в чем-то ошибся, отец Якоб?

— Не ошибся, но и сам в сторону уклонился.

— А мне казалось, я всегда прямо держусь.

— Брат Янош, если мир со своей истиной соизмерять, то увидишь, что все вкруг тебя криво, лишь ты прямо движешься. Но поставь свою истину подле высшей истины! Это прекрасно, что обогащаешь ты душу рифмами и иными почтенными науками, но надобно ли знакомством с ними изнеживать борцов, веру защищающих?

— Но, отец Якоб, красота рифм и наук обогащает душу. Делает ее благороднее, восприимчивее ко всему истинному…

— Ко всяким сомнениям восприимчивее! Чем выше человек взбирается, тем дальше видит, верно, — но и менее ясно видит то, что вокруг него!

— Однако даже его святейшество папа…

— Не продолжай, брат Янош, знаю, что ты сказать хочешь. Не забывай, что мы живем и боремся в стране, всяческой низости полной и ран греховных. Мы не в Риме, не в Милане или Болонье — мире кроткого духа, мы в Гуннии, а здесь то и дело голову поднимает еретическое безбожие, свирепствуют непонимание и злоба. Так можно ли здесь высказывать возникающие у нас мысли, как бы прекрасны они ни были, ежели они не ожесточают сердца в ненависти ко злу, а разнеживают их? Бойцу нужны не красота и наука, а вера, на битву посылающая, либо уж неверие!

У Витеза не осталось времени для ответа, так как они подъехали к шатру, где шел совет, и наместник короля Хедервари тотчас же вызвал священника Якоба для показаний. Портной Ференц неподвижно стоял в стороне и мрачно слушал слова священника. Его уже допросили, и он ожидал лишь приговора: теперь здесь вершили суд в бешеной спешке, словно оставались считанные минуты.

— Не желаешь ли, благородный господин, что-либо сказать нам? — с вежливостью, полагающейся при обращении к дворянину, спросил Ференца королевский наместник, выслушав инквизитора.

— Всемилостивое Государственное собрание, того, что изложил тут отец Якоб, я и не отрицал. С оружием, с саблей в руках я вышел, чтобы освободить булкенского священника отца Балинта, но поступил так не по злобе, а из веры, ибо считаю его праведным человеком!

Священник Балаж стоял позади собравшихся на допрос дворян и во все глаза смотрел на того, вместе с кем еще недавно служил истинной вере! Как твердо и смело высказывает портной истину, в которую поверил! Он, Балаж, внутренне тоже не сдался новой вере, что там ни думает священник Якоб, ибо ничто не смоет с души оставшихся на ней следов, но какое это имеет значение? Какое значение имеет то, что творится в нем, если это не побуждающая к действию вера, а всего лишь блудливые раздумья? Как далеко может завести человека одно случайное, неопределенное, нерешительное движение! Ведь он никогда не хотел докатиться до этого!

Сейчас все старания Балажа были направлены лишь на то, чтобы портной Ференц не заметил его.

Наместник короля Хедервари после краткого совещания объявил приговор, согласно которому решение калочайского епископа считалось недействительным, а распоряжение Якоба из Маркин, о лишении имущества и изгнании подтверждалось…

Таково было последнее деяние Тительревского Государственного собрания.

Ноябрьский иней побелил крыши, ночами вода затягивалась ледяной пленкой, земля и природа парализованно молчали — словом, приближалась зима. Снег сверкал в горах Поляны Руски. В залах крепости, потрескивая, горели в очагах целые поленья. За время летнего и осеннего строительства госпожа Эржебет привела в порядок и очаги: вернувшись домой, бан нашел чуть ли не новый крепостной замок на месте старого. Однако жена осталась прежней… Она ходила по крепости с холодным достоинством, отдавала приказания, трудилась, хлопотала, — но стать теплее к нему так и не могла. Даже ночами, в постели, когда бан прижимался к ней, горя вожделением и неутолимой страстью, она только терпела его объятия и поцелуи, но никогда их не возвращала.

— Такая уж у нее натура! — успокаивал себя бан.

В эти дни вынужденного безделья единственной его радостью были занятия с детьми. Лацко уже стал степенным, большим пареньком — ему вскоре исполнялось десять лет; от каждого встречного требовал он сказок. Они с матерью прекрасно понимали друг друга: в рано наступавших сумерках часами могли шептаться в углу у очага… Матько еще только учился ходить и разговаривать, хотя и ему уже минуло пять лет. Он родился немного недоразвитым и хилым: и не мудрено, ведь появился-то он на свет семимесячным… Когда речь заходила о слабости ребенка, бан всегда утешал жену, повторяй, что и он в детстве долго был таким же.

— Мне год минул, а мать меня даже от кошки охраняла, чтобы не унесла, — смеясь, рассказывал он. — Зато годам к шести начал я быстро расти. Но у нас был и другой Янко, мне-то с ним приходилось состязаться, — добавлял он лукаво.

Однако госпожа Эржебет не желала понимать намека, слушала молча, с неподвижным лицом.

День клонился к вечеру, все четверо сидели в гостиной. Лацко шептался с матерью, Матько гарцевал на отцовской спине. Бан ползал по полу на четвереньках, а мальчуган колотил его короткими ножонками по бокам и тянул за длинные волосы, ухватив их, как удила. Оба очень веселились, малыш хохотал чуть не до икоты.

Бан, легонько подкидывая задом, пытался напугать сынишку, притворяясь, будто хочет его сбросить, когда в комнату вошел священник Балаж, держа в руках письмо, запечатанное многими печатями.

— От воеводы Уйлаки. — сказал он, остановившись У двери.

Бан так и подскочил от неожиданности, и вправду чуть не сбросив с себя Матько. Быстро сняв ребенка со спины, он поднялся, выхватил из рук священника письмо, поспешно сорвал с него печати и подошел к окну. Он глядел, пожирая глазами непонятные ему закорючки, в некоторых, казалось, узнавал знакомые буквы, выученные с грехом пополам под руководством священника Балажа, но письмо в целом ничего ему не говорило. Быть может, никогда в жизни он не чувствовал себя таким жалким и униженным, как в ту минуту, когда, притихший, пристыженный, он вернул письмо Балажу, чтобы тот прочел его.

«Милостивый господин бан, с опечаленным сердцем сообщаю тебе, что по дороге домой, в Несмее, король Альбрехт умер от холеры. В моих ушах звучат слова твоей милости, сказанные в тительревском лагере, и я надеюсь, что, встретившись на совете, когда будем выбирать короля, мы поговорим еще с тобой об этом».

Сжалось сердце бана при известии о смерти неизменно доброго к нему короля, но сквозь печаль буйно, с первозданною силой, прорвалась радость, вызванная предложением Уйлаки.

— Знал я, что придешь ты еще ко мне! — вскричал он и разразился торжествующим смехом. Госпожа Эржебет некоторое время смотрела на него, а потом — быть может, впервые за все время их брака — засмеялась с ним вместе…

7

В Будайской крепости царила великая суета, целое войско оруженосцев и слуг, подгонявших друг друга, наводило при дворе порядок к приезду королевы Барбары. Прошло немало лет с тех пор, как они не ощущали на себе ее строгости, но воспоминание о ней жило, и весть о том, что после полудня она прибудет ко двору, смущала их ленивое спокойствие больше, нежели присутствие новой вдовы — Елизаветы. Ехидно, хотя и украдкой, чтобы не дошло до ушей непосвященных, они судачили о том, что покойный король Сигизмунд поступил очень мудро, спровадив супругу в Варад, но и покойный король Альбрехт сделал не хуже, приказав своей теще-королеве там остаться… Шепотом, хихикая и посмеиваясь, они вспомнили все сплетни о ней, совсем было позабытые за годы ее отсутствия, а ныне снова ожившие. Любопытно, где пребывает ее разлюбезный рыцарь, рыжий Валер? Правда ли, что после смерти господина Сигизмунда она вызвала Валера к себе, в свое варадское одиночество, чтобы усладить пустые дни? И верно ли, что теперь они вместе приедут в Буду? Конечно, поверить трудно: как бы много неподобающих поступков ни совершала Барбара, такого и она не посмеет сделать. Не из чувства стыда — она недаром из рода Цилли: так высоко себя ставит, что стыд ей нипочем, — но хотя бы для видимости. Очень уж много благородных дворян собралось сейчас здесь на совет страны, а королева Барбара не так глупа, чтобы восстанавливать их против себя. И потом, вовсе не обязательно, что рыжий рыцарь все еще у нее в милости. Натура у старшей королевы весьма беспокойная, вряд ли она годами станет хранить верность одному избраннику.

— Старовата стала пчелка, чтобы разные-то цветы перебирать, — ухмыляясь беззубым ртом, съязвил дряхлый Берти, конюший, давным-давно занесенный сюда каким-то ветром из Бранденбургского графства, но прочие тотчас осадили его:

— Не из той личинки эта пчелка вывелась!

— Эта порода летает, покуда крылья держат!..

— И в шестьдесят годков такой же будет, не только в сорок пять!..