Они весело чесали языками, вдруг кто-то зашикал, чтобы замолчали. Старый башмачник Бендель Прентель, известный своей преданностью королеве Барбаре, вышел из помещения для слуг и еще издали принялся кричать на них:
— Кто убрал сафьяновую кожу? Сей же момент подать ее мне!
В его дрожащем, несуразном каком-то голосе плескались торжество и гордая радость. Остальные тотчас начали поддразнивать его, намекая на причину этой радости.
— Ну, старый Вендель! Снова твое ремесло понадобится!
— Королева босая прямиком к тебе явится…
— Небось еще в Вараде бочкоры скинет…
Старик погладил длинную, опускавшуюся до середины груди бороду, которой когда-то сам Сигизмунд завидовал, и чванливо откликнулся:
— Будет мне ныне истинный почет! А вы гогочите себе, глупые гусаки!
И старик заковылял прочь, молодцевато и торопливо подтягивая хромую ногу; слуги же, то и дело прерывая работу, продолжали судить да рядить, близко сдвигая головы. Но сейчас им было от чего волноваться и помимо сплетен. Тревога, вызванная внезапным известием о прибытии королевы Барбары, усугублялась иными слухами, упорно носившимися последние дни по городу, и приезд королевы лишь подкреплял их достоверность. Доля истины в них, видно, есть, иначе зачем было мчаться сюда сломя голову Барбаре? И о чем уже третий день подряд совещаются здесь двое Цилли с епископом Сечи? Утром кто-то из дворцовых слуг обронил, будто ждут и Гараи… За крепостью же, на Ракошском поле, продолжал расти табор дворянских шатров, и даже жестокий декабрьский мороз не разогнал дворян по домам; королева Елизавета даже пригласила самых знатных из них в крепость — найдется место, мол, и для господ, и для коней их, — однако приглашенные велели передать, что благодарят, но они отлично чувствуют себя все вместе… А тут Дунай начал замерзать; если мороз продержится, после рождества целая армия может по льду перейти…
Особенно большое волнение царило среди бранденбуржцев и приехавших вместе с Альбрехтом австрийцев. Первые по памяти, вторые по слухам отлично помнили те кровавые дни, когда доведенные до отчаяния будайские венгры несколько лет тому назад поднялись против немцев. А сейчас времена еще более тяжкие, может, и следа от них, пришельцев, не останется, — нет ведь ныне Сигизмунда, верного заступника своих земляков. Не на Цилли же им надеяться, в их присутствии здесь храбрость черпать!
Растревоженная и испуганная сновала, суетилась по замку дворцовая челядь; будущее у всех них было неопределенным, немцев же отягощал еще особый страх, и, как более тяжелое вещество во взбалтываемой жидкости, они вновь и вновь отделялись от прочих и сходились советоваться, ужасаться и плакаться на судьбу.
— И какая нелегкая занесла меня в эту безбожную страну! — в двадцатый раз повторял дряхлый Берти. — Жил бы себе спокойно на старости лет в Анслебене…
Вероятно, и у других возникала та же мысль, но они ее не высказывали, когда же старик, продолжая сетовать, простонал: «Я ведь и бежать-то не смогу, ежели погонят!» — в них пробудилась вдруг храбрость, и кто-то прикрикнул на конюшего:
— Да перестань ты блеять, старый козел! Чтобы спастись, не убегать надобно, а обороняться!
Одноногий придворный Пал Бицере, покалеченный гуситскими топорами, часто наведывался во двор и громко кричал на людей, разгоняя всех по местам. Пока он находился среди них, слуги суетились с подобающим усердием, но стоило ему уйти, как снова собирались вместе. И хотя никто не приносил новых вестей, в теплице волнений зарождались и быстро росли все новые и новые слухи. Говорили, будто королевы Елизаветы нет уже в крепости, она сбежала ночью, тайком, потому что дворяне замышляли сгубить дитя ее, как только оно появится на свет… Говорили также, будто она хотела сбежать, да не смогла — дороги-то все охраняются! — и Барбара вряд ли прибудет, ее на пути перехватили…
Быстро вечерело, гнетущие зимние сумерки сгущались, а вместе с ними сгущались и страхи. Из уст в уста передавали весть о том, будто ночью являлся дух короля Альбрехта, — шаги его гулко отдались во всех коридорах, и он трижды воскликнул у дверей супружеской спальни: «Спасайся, королева, супруга моя!» Нашлись люди, которые видели, как дух крался по коридору, другие слышали его крики.
День, быстро тонувший в колодце вечера, полнился ужасными тенями с Ракошского поля, и когда от венских ворот вместе с воем ветра донесся рев трубы, последняя надежда покинула обитателей королевского двора. Лишь услышав крик вестника, на бешеном галопе влетевшего во двор с возгласом: «Прибыла королева Барбара!» — они повеселели.
Вскоре за тем по двору замка процокала королевская карета, запряженная четверкой лошадей, и остановилась прямо у входа в королевские покои; сидящая в карете королева Барбара очень удивилась, услышав, что ее приветствуют столь громкими кликами. Тут же появились факельщики, и когда королева Елизавета, Фридрих Цилли, его сын Ульрих и эстергомский епископ Денеш Сечи, узнавшие о прибытии гостьи, вышли ее встретить, то шли они до самой дверцы кареты сквозь строй пылающих факелов. Елизавету вели под руки оба Цилли: она была бледна, ступала неуверенно, и под складками платья угадывалась благостная ее ноша…
Когда они были уже на последней ступеньке, дверца кареты распахнулась, и пред ними предстала Барбара, закутанная в меха, во всем блеске женской красоты, проглядывавшей даже сквозь усталость и утомление. Неподвижное лицо ее было бледно, белизна его, казалось, заставляла блекнуть рыжий свет факелов. Елизавета зарыдала и упала матери на грудь. Некоторое время та стояла молча, чуть ли не враждебно, потом и у нее из глаз потекли слезы. Свита окружила их и повела вверх по лестнице, чтобы поскорей укрыть от любопытных взоров глазеющей дворни.
Ужин окончился, и они остались за столом вдвоем, Барбара и ее старший брат Фридрих Цилли, — все прочие удалились, словно по молчаливому сговору. Епископ Сечи отправился служить вечерню, Елизавета прилегла отдохнуть у себя в спальне. А граф Ульрих сказал, что должен взглянуть на своих воинов. Брат с сестрой сидели молча, разделенные горевшими между ними свечами, и старательно избегали взгляда друг друга. Граф Фридрих налегал на вино, будто с каждым глотком проглатывал порцию храбрости. Он наполнил и другой серебряный кубок и подвинул Барбаре:
— Пей, сестрица! Согреешься…
Барбара бросила на него медленный взгляд из-под длинных ресниц и отодвинула от себя кубок:
— У меня в этом нет нужды. Да и холода я не чувствую.
— Да ведь намерзлась, верно, по дороге из Барада. Путь-то неблизкий, да еще зимой, в повозке…
И так как Барбара ничего не ответила, снова спросил:
— Никакой зверь дорогой не докучал? Волки…
— Нет.
— А звери в человечьем облике?
— Не докучали.
Мрачная холодность Барбары вновь оборвала беседу, и граф Фридрих не мог придумать ничего лучшего, как продолжать пить. Он с шумом поднимал и ставил кубок, всячески стараясь нарушить воцарившуюся меж ними неловкую тишину, и после каждого глотка удовлетворенно покрякивал и откашливался. Приободрить себя вином ему, видимо, удалось, ибо, когда он снова заговорил, голос его звучал свободнее:
— Далекий край, дикий край этот Варад, не так ли? И весточки не получишь от того, кто сослан туда… Мы и не знали толком, жива ли ты.
— Как видите, выжила! — с прорвавшимся злобным упорством сказала Барбара. Затем повторила, повысив голос: — Выжила, как видеть изволите, ваша милость, дорогой братец!
— Весьма этому рад, сестрица Барбара.
— А вы сердце-то свое раскройте, ваша милость, да покажите мне эту радость, — может быть, я и поверю!
И Барбара рассмеялась так, что брат ее почувствовал себя очень худо. Не успел он возмутиться или оправдаться, как на голову ему обрушились враждебные слова:
— Вы уж скажите, ваша милость, что гонцов моих, к вам посланных, волки съели, в болоте они утонули, глубокая трясина их поглотила или иной позорный конец настиг. Скажите же, что не от палачей вашей милости они все смерть приняли. И ни один к вашей милости не прибыл — потому-то у вас от меня и вестей никаких не было. Ведь куда как далек город Варад!..
Граф Фридрих оторопело моргал под ливнем слов и только втягивал голову в плечи, а когда Барбара, задохнувшись, умолкла, попрекнул, только чтобы унять ее:
— Ты криками-то своими весь замок всполошишь!
— Я слишком долго ждала минуты, когда смогу высказать правду. Меня теперь никто и ничто не остановит!
— Да нет же правды в словах твоих, сестрица-королева! Я не говорю, будто не получал от тебя вестей, но, право, что я мог поделать?
— И Сигизмунд и Альбрехт слушались вашей милости. Только и требовалось от вас — сказать им! Либо с войском пойти за мною в Варад, мне какое дело! Теперь, оказывается, несправедливо, ежели я о том кричу громко, что ради своей сестры родной — которой ваше графское сиятельство столь многим обязано, — вы и пальцем не пошевелили!
— Да, несправедливо! — расхрабрился граф Фридрих и прямо взглянул на сестру. — Несправедливо, потому что ты сама искала своей гибели. Стала королевой, но высокого звания сего была недостойна. Кто грешит, тот достоин кары, не забывай!
— Вы ли говорите мне это, ваша милость? — с каким-то клекотом, вскочив, выкрикнула Барбара. — Вы ли, кто обрек на гибель собственную жену?
Тут и Фридрих вскочил и так ударил по столу, что вино выплеснулось из кубков.
— О том не поминай, а не то глотку тебе заткну!
С глазами, искрящимися ненавистью, они стояли друг против друга по обе стороны длинного стола: Барбара — вызывающе красивая, откинув назад голову, Фридрих — наклонившись вперед, словно бык, готовый боднуть. Будто и не брат с сестрой. Граф первым пришел в себя, сел на место, ладонью смахнул со стола пролитое вино, потом залпом осушил кубок и, успокоившись, сказал:
— Нечего зря словами бросаться, о прошлом толкуя, — разве мало у нас ныне бед, которые обсудить следует? Может, прежде об этом договоримся?