И внизу, где жили воины, и вверху, в залах крепостного замка, шло веселье. Это был прощальный пир, устраиваемый по обычаю всякий раз, когда господа собирались на войну или на королевскую службу. Теперь они пировали перед военным походом. Главный военачальник султана Мезид-бей вторгся с огромной армией из Хавашалфельда в Эрдей и, производя ужасные опустошения, двинулся вверх, по пойме Мароша. Неделю назад от эрдейского епископа Дёрдя Лепеша прибыло сообщение о том, что он со своим войском направляется к Дюлафехервару и к середине апреля ждет туда эрдейского воеводу. Ху-няди спешно разослал гонцов к дворянам, сзывая их на войну. Те, кто внял его призыву и кому Хуняд был по пути, прибыли к воеводе и предложили ему свою службу. Их, правда, было немного, и число приведенных ими воинов не превышало нескольких тысяч, но ждать, покуда кто-нибудь еще откликнется на новый призыв, было нельзя, время не позволяло. Отъезд был назначен на следующий день, а накануне вечером шел, как заведено, прощальный пир. Во дворе замка для солдат зажарили на вертелах несколько волов, не было недостатка и в вине. Весенние сумерки едва опустились на землю, а среди воинов уже царило искреннее веселье: они раздирали жилистое мясо, словно то были не волы, а турки, и на словах давно уничтожили весь турецкий род — только красавиц из гаремов и помиловали…
Но господа наверху не отставали в веселье и развлечениях. Подана была только третья перемена мясных блюд — ели баранину на ребрышках, а краны бочек уже были отвернуты вовсю. Оруженосцы с деревянными ведрами в руках не успевали бегать в подвал и обратно, а другие — наполнять кубки. Составленные рядом длинные столы на козлах напоминали поле опустошительного сражения. Всевозможное мясо, разложенное на деревянных блюдах, обглоданные кости, соуса и подливы всех цветов и оттенков, густо заляпавшие столы, а среди этого — беспорядочно стоявшие винные кубки, словно жертвы лютой схватки заклятых врагов… В довершение сходства по залу неслись победные клики, смешиваясь со словами похвалы сидевшей во главе стола госпоже Эржебет:
— На таком пиру мы, может, и не едали…
— Ежели победим, будет в победе и супруги воеводы доля…
— От этакого пира силы наши очень приумножатся…
— На всей родной земле нашей никому не сварить так бараньи ребрышки.
— И луковый соус…
— И подливу имбирную..
— А мой желудок всего более бычьи хвосты с чесноком уважает.
— Ну, ну, медвежьи лапы, салом шпигованные, ничуть не хуже…
Мате Цудар, дворянин из темешских земель, вскочил со скамьи с полным кубком в руке и так гикнул, что чуть глотку не надорвал, а потом провозгласил:
— Виват госпоже Эржебет, красавице жене воеводы!
Возглас Мате был не совсем уместен, ибо еще не пили за короля, но теперь, когда головы и желудки находились в счастливом дурмане, никто даже не заметил этого, и все единодушно поддержали здравицу:
— Виват госпоже Эржебет! Виват красавице жене воеводы!
Эржебет, сидевшая в конце стола в шелковом платье цвета красного вина и в того же цвета уборе на пшеничных волосах, казалась, и в самом деле, прекрасным видением. От шумных похвал и полукубка вина на белых щеках Эржебет расцвели алые розы, а ее женственная полнота у всех взволновала кровь. Хуняди сидел подле жены и, утопая в блаженстве, глядел на ярко-алые полуоткрытые губы, на которых порхала легкая улыбка. Он был счастлив, потому что давно не видел жену такой веселой и гордой, счастлив, потому что перед любым здесь мог ею похвастаться. Он тоже встал, когда прозвучал виват в ее честь, выпил вместе с гостями, потом оглядел сидевших за столом дворян, и мелких и покрупнее, — всех этих Хедервари, Апоров, Секеп, Понгоров и прочих, — и, обратившись к Мате Цудару, воскликнул:
— Да уж, красавица так красавица! Впору хоть женой королевского наместника быть!
Сейчас, в хмельном угаре и возбуждении, собравшиеся даже не подумали, что в этой фразе, быть может, скрыто больше, нежели простая похвала женщине, и вновь дружно прокричали виват. А блюда все продолжали вносить. Лишь сейчас последовали в строгой очередности: облегчающий желудок суп, сваренный из воловьих языков с яблоками, зажаренная на вертеле ветчина, запеченные в горячей золе гречишные пышки, от которых их поклонники опять ощутили жажду. Господа ели — уписывали с таким удовольствием, что до ушей и по локти вымазались в жиру. Толстый, с животом, как бочка, и особо отличавшийся в еде Ференц Апор от жадности вместе с мясом проглотил и кость; кость застряла у него в горле, и он начал задыхаться. Тщетно вливали ему в глотку вино — вдруг поможет кости проскочить, тщетно стукали по спине — ничто не помогало: посинев и побледнев, бедный круглый Апор откинулся на скамье, будто готовился умереть, несмотря на все призывы задержаться на этом свете. Наконец один из братьев Понгоров припомнил, что Ференц страшно боится щекотки, и, потянувшись к нему, принялся усердно чесать ему под мышками. А тот, словно стрелой ужаленный, вскочил с лавки — смертного своего ложа и так стал смеяться от мучительной щекотки, что кость выскочила у него из горла. Но сейчас даже испуг дворян — что, как задохнется! — не был настоящим испугом, когда же щекотка возымела такой явный успех, настроение веселившихся господ еще больше поднялось.
— Твоей милости турка бы проглотить! — кричали Ференцу Анору. — Мы и его выщекочем из твоей глотки, ежели давиться начнешь.
— Только вот вином не придется запивать, турок-то его не терпит…
— Кто вина не пьет, тот не человек!
— Истинный язычник!
— А я бы ради вина и себя дал проглотить…
— Особенно его милости Апору, из коего потом твою милость выщекотать можно…
Над столами стали летать веселые непристойности. Старый Шпион Хедервари, хвативший лишку или не умевший пить, как положено, совсем разошелся:
— Куда лучше девиц заставить нас глотать. Только надлежащими частями…
Кто-то добавил:
— Девиц-то и пощекотать не доведется, чтобы твою милость вызволить, — на что ты им нужен…
— От твоей милости навряд ли у них что застрянет…
Однако прочие гости, увидев замешательство госпожи Эржебет, приказали бесстыдникам воздержаться от подобных речей. Не то чтобы они не привыкли говорить скабрезности в женском обществе, и не то чтобы женщины так уж неохотно их слушали, хотя и краснея и протестуя, но там, где присутствовала лишь одна дама, вести подобные речи считалось неприличным. Веселье, неутолимое, сдобренное вином веселье так и рвалось наружу, покуда по нашло себе отдушину в песнях, хвастливых рассказах о военных походах и прочих громогласных беседах. Старый Шимон Хедервари после неудачной своей выходки стал рассказывать о том, как однажды, в молодости, сражаясь на стороне Сигизмунда против гуситов, он в пылу атаки вдруг никак, ну никак не смог вытащить саблю из ножен, потому что накануне забыл вытереть лезвие от крови, и сабля заржавела. Дергал он, дергал — никак, черт побери, не вылезает, а они меж тем уже сошлись с гуситами, и огромный балбес-чех лезет прямо ла него. Делать нечего, отцепил он саблю свою вместе с ножнами и саданул гусита по башке. Да так сильно, что сразу пополам чеха и разрубил: одна половина с коня повалилась направо, другая — налево.
— Вот как я в ту пору силен был! — с похвальбой добавил он.
— Может, ты и железо палкой рубил? — насмешливо спросил Мате Цудар, сомневаясь в достоверности рассказанной истории, а Хедервари разгневанно вскочил с лавки и, показывая иссхошие от старости руки, закричал:
— Погляди сам, как я силен, ежели не веришь. Я и ныне мог бы уложить тебя!..
Их едва удалось примирить.
О предстоящих сраженьях речи почти не заводили, больше говорили о прошлых, о давно минувших, а затем и их оставили в покое и перешли к песням. Появились бандуристы, потом волынщики, по очереди игравшие каждому его любимую песню.
Хуняди прежде всего приказал играть любимую песню жены, которая начиналась словами: «На устах моих печать». Эржебет подарила ему за это улыбку, тогда он потребовал веселой музыки и — чего не делал в Хуняде со времен буйной молодости — пустился в пляс. Сначала он танцевал один, чисто, молодецки выделывал ногами фигуры, словно ему и не было уже далеко за сорок, потом гикнул и глазами позвал жену. Однако Эржебет сделала вид, будто не замечает языка глаз, и продолжала задумчиво сидеть с легкой улыбкой на губах. Но не в таком был воевода настроении, чтобы просто принять ее отказ. Он покружился еще немного один и повторил приглашение, сказав:
— Пойдем, жена, станцуем!
Приглашение это имело огромный успех у гостей, перебивая друг друга, они поощрительно закричали:
— А ну, поглядим, как воевода с супругой отплясывают!
— Пройдитесь в танце, хозяева дорогие, уважьте!
— Перед победой сплясать надобно!
— Покружи, господин воевода, сударыню-супругу!
Однако госпожа Эржебет не вняла их просьбам и проговорила тихо, почти умоляюще:
— Утомилась я очень…
Но Хуняди, поощряемый поддержкой гостей, подошел к ней, взял за руку и потянул танцевать. Эржебет вскочила, вырвалась из сжимавших ее рук и поспешила вон из зала. В дверях она повернулась и произнесла:
— Развлекайтесь, веселитесь, ваши милости! А мне надобно сыновьями заняться.
Все это разыгралось в один миг, Хуняди от изумления не успел ничего предпринять — получив отказ, он стоял беспомощно и одиноко, и руки его, казалось, застыли в призывном жесте. Когда дверь за Эржебет захлопнулась, он, покраснев от стыда и гнева, тяжелыми шагами прошел к своему месту, и теперь казалось, что это шагает человек, которому много больше пятидесяти. Гости заметили в нем перемену, веселье стихло. Однако Хуняди, желая скрыть свою боль и стыд, сел на место и, взяв в руки кубок, осушил его до дна.
— Веселитесь, господа, у нас еще есть время…
Услышав этот призыв, все опять выпили, и под лучами воскресшего веселья быстро растаял упавший было на них туман дурного настроения. Словно ничего не произошло, они, перекрикивая друг друга, продолжали рассказывать свои истории, и теперь, когда среди них не было женщины, в речах гостей то и дело проскальзывали хлесткие, соленые словечки. Однако Хуняди, будто призывом к веселью исчерпал в себе последние его запасы, не смог снова стать прежним; он сидел помрачневший, тихий, а потом незаметно, чтобы не нарушить общего веселья, выскользнул из зала.