Епископ говорил твердо, почти повелительно, и по тону его чувствовалось, что он глубоко убежден в истинности своих слов. В них не было и следа поповской елейности, их прямой, чистый поток не избегал с помощью мудреных витиеватостей опасных, язвительных искр осуждения, рассчитанного на действие, а прокатывался через них волнами. Рядом с его твердостью скорей несмелые сомнения Хуняди, этого настоящего воина, казались некими поисками корней истины, более приличествующими священнослужителю. Впрочем, слова епископа выражали и мнение Хуняди: когда мысли его нет-нет да забредали в эти пределы, их тоже ждали подобные ответы, заранее подготовленные против любой опасности; однако теперь, услышав их высказанными вслух, воевода ощутил вдруг неприязнь к ним и возразил:
— Все ж истинным христианам более кротость пристала, помощь ближним…
— Твоей милости не было здесь в те безобразные дни. Потому только и говоришь такое. Да знаешь ли ты, что тут творилось? Вышли они из положенного холопам повиновения, отказались платить десятину, налоги. А когда мы хотели забрать силой, восстали. Нет, не с христианской кротостью предавали они попавших им в руки дворян наипозорнейшей смерти! А помощь ближним — повелителям, над ними поставленным, — сколь опасна была! Ведь что делали — глаза выкалывали, языки вырывали, выкручивали руки, всевозможные пытки, убийства вершили. Разве тут помогло бы слово проповедника? Кто может словами пожар погасить или, подув, остановить потоп? Лишь Иисус имел столько силы и смирения…
Однако слова эти он произносил не столь твердо, как прежде, будто предназначались они для убеждения не столько сидевшего против него Хуняди, сколько себя самого… Углы твердо очерченных губ опустились книзу, и он продолжал говорить, объясняя, защищаясь, только что не плача от ярости:
— Кто в ту пору со мной здесь был, помогал закон защищать, порядок восстанавливать, тот скажет — он мне свидетель: я делал лишь то, что мог. Против силы только силу выставить можно. Против разрушения только разрушение. Против жестокости только жестокость. Ежели собственной гибели не желаешь…
Словно не по своей воле, Хуняди спросил:
— А что, как они того же хотели?
Епископ был так поражен, словно наяву дурной сон увидел, — в первый миг даже говорить не мог от удивления, только беззвучно открывал рот, ища слова. Наконец он пришел в себя от первого потрясения и собрался уже ответить, как в шатер неожиданно вошел Янку. Он бросил в угол промокшую от дождя шапку, будто в собственный шатер явился, и, не считаясь с епископским саном, свирепо выругался. Только после того он рассказал наконец и о причине своего гнева.
— Снова люди пропали, которых за хлебом посылал. Я сам ходил с воинами искать их, да так и не нашел нигде. А людишек чего спрашивать, они тебе набрешут, будто и матери у них не было. Взъярился я да и прихватил парочку с собой — посулил в Мароше утопить, ежели правды не откроют!
— Нет у нас времени с ними возиться! — нетерпеливо и недовольно сказал Хуняди. — Пропавшие все одно не сыщутся…
— Ну раз так, я и выпытывать не стану, утоплю, и дело с концом… Все они псы смердящие! Не жаль их!
— Время на них терять жаль! — пылко перебил епископ, и седая голова его затряслась от волнений. — Дай мне сюда одного! Я их языку отменно обучен…
Янку вышел, и вскоре стражи втолкнули в шатер пожилого крепостного в рваной одежонке и разлезавшихся бочкорах.
— Гляди, каверзу какую не учини! — угрожающе напутствовали они его.
— С места не трогайся, не то смерть тебе!
Один из стражей даже хотел остаться в шатре, будто оборванный мужичонка представлял смертельную опасность для вооруженных вельмож, пожелавших с ним беседовать, но епископ Дёрдь велел воину выйти. Между тем крепостной, вытолкнутый на середину шатра, стоял с животной безучастностью и равнодушием, будто вся эта история вовсе его не касалась. Он стоял неподвижно — сперва окинул коротким взглядом расстеленные в шатре шкуры и сидевших на них вельмож, а потом весь жадный интерес к познанию обратил на большой палец собствен-пой ноги, высовывавшийся из дырявого бочкора. Епископ недоуменно смотрел на него. Он совсем смягчился от такого спокойствия и, смирив накопившийся гнев, спросил:
— Как звать тебя?
Услышав голос, мужик поднял взгляд, но лишь на мгновенье; тут же вновь опустив глаза, он молчал.
— Наверно, румын, — сказал епископ и снова спросил: — Cum tye tyame?
Однако крепостной на этот раз даже глаз не поднял.
— Да понимает он, только дурачком прикидывается! — Епископ снова вскипел и гневно обрушился на мужика, все повышая голос: — Знаю я твою хитрую породу, змеиное отродье! И ты был у Колошмоноштора!..
Мужик, застывший в упрямом бесстрастном молчании, при этих словах, казалось, чуть дрогнул, и глаза его блеснули странным огнем, однако губы были по-прежнему немы.
— Куда вы подевали людей, посланных за хлебом, вероотступники?.. Ведь и ты из потира пьешь, верно, еретик, а? Все законы божьи попираешь…
Он не ждал ответа — просто давал излиться просившимся наружу словам. Мужик, стоявший перед ним молчаливо и мрачно, был нужен ему лишь затем, чтобы было к кому обратить эти зачатые в душевном беспокойстве слова, уже столько раз себе и другим высказанные, но всякий раз недостаточно, всегда недостаточно!
— Имущество вам подавай, чужим потом и кровью нажитое, а? От повиновения отказываетесь, самим господом вам предначертанного… Против заповедей восстаете, безжалостно и свирепо кров господ своих разрушаете… Все общим сделать хотите, над заповедью Иисуса, жизнью своей ради вас пожертвовавшего, глумитесь… Сказано ведь: «Воздай богу богово, а кесарю кесарево…» Кому же бог повелел рабом быть, не должен желать себе доли господской! Кто божеские и людские законы попрал, не может ждать пощады!
Хуняди с удивлением, смешанным с ужасом, смотрел: на барахтавшегося в омуте слов старика, не умевшего освободиться из-под их гнета, но все больше оттого свирепевшего… а ведь для него этот старик всегда был олицетворением твердости и сурового спокойствия. Он хотел встать, хотел сказать епископу, чтобы тот сдержал себя, но сейчас для этого требовалось храбрости не меньше, чем для того, чтобы выйти навстречу вырвавшимся на свободу коням, а к храбрости еще, по крайней мере, столько же силы в словах, сколько должно быть ее в руках у того, кто пожелает остановить взбесившихся коней. Великан-епископ стоял перед сгорбленным маленьким мужичонкой, расставив ноги, засунув руки в карманы сутаны, выпятив грудь, и швырял в него сотрясавшие шатер слова, будто желал уничтожить. Однако в этом могучем неистовстве, да и в тоне его, сквозило отчаяние, что-то, похожее на заклинание:
— Да знаешь ли ты, кто я? Я отец Дёрдь Лепеш, епископ, который вершил земной суд над вами при Колошмопошторе. И в другой раз я поступлю так же, ежели вы подлых дел своих не оставите. Это я вершил суд над Анталом Надем и прочими бунтовщиками, и я же помиловал тех, кто избежал заслуженной смерти в бою! Но клянусь, более ни единого из вас не помилую! Надо с корнем вырвать плевелы, выросшие в пшенице, а не то они вновь прорастут и семенами своими усеют землю…
Тут мужик поднял вдруг голову и тихо, безжалостно сказал:
— Будь ты проклят за неправый суд твой!..
Пораженный епископ сперва поглядел на него молча, потом закричал:
— Стража! Стража! Увести его, утопить вместе с прочими!
Воины ворвались в шатер, схватили мужика, пинками и толчками оттесняя к выходу, но тот заупрямился и не хотел идти. Теперь — откуда и голос взялся! — он даже с порога, борясь с вооруженными стражами, громко выкрикивал проклятья:
— Будь ты проклят за неправый суд твой! Но скоро и наш бог истинный свершит над тобою суд, готовься же к нему, черпая твоя душа!
Епископ стоял у выхода из шатра и слушал проклятья, покуда они не растворились в шуме ночи. Тогда он обернулся и недоуменно, почти с испугом оглядел потрясенного, застывшего Хуняди, словно очнулся от кошмарного сна. Рукавом сутаны епископ отер щеки, лоб и тихо, чуть ли не стыдясь, произнес:
— Так вот и теряешь спокойствие от всех этих богомерзостей!
— Еще и как теряешь! — с глубоким убеждением подтвердил Хуняди.
Оба войска встретились лицом к лицу у Марошсентимре, на раскинувшихся за селом холмах и полях. Турки прибыли туда раньше и заняли лучшие позиции: их военачальники расставили свои огромные полчища, подобно рядам винограда, уступами на полого поднимавшихся склонах холмов. Турки расположились на холмах, лицом обратясь вниз, а внизу, на ровном поле, стояли венгерские войска. При виде усыпанных турками холмов невольно возникало чувство, что вся эта огромная масса людей, сдвинувшись, покатится вниз неудержимой лавиной, конечно, сомнет стоящее на равнине войско, которое и числом-то было поменьше. В каждом воине венгерской стороны возникло, по-видимому, такое чувство, ибо в лагере царила необычная нервозность. Дворяне, командовавшие отдельными отрядами, и другие военачальники едва справлялись, успокаивая солдат, охваченных инстинктивным, животным желанием бежать, спасаться. Беда заключалась и в том, что среди воинов было много новичков, которые никогда еще не участвовали в сражениях и турок знали лишь понаслышке, слухи же были один страшнее другого, так что теперь, когда встреча с врагом состоялась, у многих душа ушла в пятки. Да и сами благородные дворяне не все были закалены в боях, кое-кто среди них тоже раздумывал о сложившихся обстоятельствах со смущением, которое граничило со страхом. Сам епископ Дёрдь Лепеш, заметно побледневший, сказал Хуняди, когда, разбив лагерь, они уселись держать военный совет:
— Господин воевода, мало нас по сравнению с этой громадой. Не разумнее ли избежать сраженья и поднабрать еще войска?
— Конечно, святой отец, их тут много больше, нежели крепостных у Колошмоноштора, — ответил Хуняди со смехом, но тут же, чтобы смягчить резкость фразы, добавил: — Но и эти тех не грознее… Может, даже не столь грозны, как те!..