— Ежели мы сейчас ничего против турка не сделаем, — говорил Хуняди все с большим подъемом, — он, ей-богу, погубит не только меня, по и всех нас. А вместе с нами все христианство. Ныне подходящий момент помощь получить от папы и всех истинно христианских властителей. Только для этого наша единая воля надобна. Ежели соберется совет страны, я предложу новый налог, который пойдет не на что иное, а только на оборону… Что вы скажете на это, господа?
Господа ничего не сказали, они промолчали, Цилли нарушил короткую тишину, заметив:
— Христианские властители и талера не пожертвуют нам в помощь. Да и папа не склонен дать что-либо, кроме молитв. Похоже, лишь император Фридрих может нам истинным союзником стать, после нас турок всего ранее до него доберется…
Услышав эти слова, Хуняди повернулся так резко, будто неожиданный укол в бок получил, но все же сдержался и сказал только:
— Император Фридрих за наш счет легко с султаном Мехмедом договорится… Папа же передал мне, что окажет нам любую помощь, какая в его силах будет…
— А не лучше ли венецианскую мудрость испробовать? — вмешался и Уйлаки. — Они и у папы денежную помощь берут, и с турок деньги получают за то, что перевозят их войска на своих кораблях…
— Да что ты, господин воевода! — нетерпеливо прервал его Хуняди. — Мы не Венеция, у нас нет того множества быстроходных кораблей, но мы лакомый кусок у турка в глотке. И он нас проглотит, как только сможет. Не над венецианской мудростью надлежит размышлять нам, господа, а над тем, что предпринять против турок. Согласие, единение — вот ныне наша мудрость. Все силы надобно против турок направить. И даже крепостных к делу этому привлечь!
— Ты-то уж начал! Слыхал я, ты разрешил им свободно переселяться…
Голос воеводы звучал насмешливо и даже как будто призывал к ответу. Казалось, совещание не кончится миром, и снова разгорится вражда, но королевский наместник Гараи сумел все сгладить. Кивком указал на дремлющего на троне молодого короля и перевел разговор в другую, более мирную область:
— А верно ли, господин главный военачальник, что в твоих лесах, в Шарошде, даже зубры водятся?..
По окончании совета Хуняди покинул королевский дворец в мирном, добром расположении духа. Он чувствовал себя как человек, который долгое время брел в потемках, напрягая все нервы и ежеминутно готовый к нападению, и вдруг понял, что он в безопасности. Главный военачальник Венгрии спускался по ступеням дворца, придворные слуги, низко склоняясь, отворяли пред ним двери, а он размышлял о том, что, пожалуй, поступил бы правильно, с самого начала сюда направив свой путь… Он даже сказал ожидавшему его внизу, во дворцовой галерее, Михаю Силади:
— Вот не думал, что Ласло столь любезный король. Я полагал, Цилли больше испортит его.
Силади с удивлением поглядел на Хуняди, пребывавшего в несвойственном ему снисходительном расположении духа, и сказал:
— Один ого вид так смягчил твое сердце? Ведь ты, верно, и словом с ним не перемолвился.
— Как бы не так! Я все подряд рассказал ему, что и как делал в пору своего правления, и он ни разу не сказал, что я делал неладно. Перечислил, какие дела остались еще в моих руках, и он ни разу не сказал, чтобы я перестал ими заниматься. Поведал о государственных затруднениях, о том, что нет согласия меж нами, и он сказал, что надобно договориться…
— А про государственную казну говорил?
Теперь Хуняди поглядел на него с удивлением.
— Я тебе уже сказал, что говорил ему обо всех делах, кои еще в моих руках находятся.
— И он согласился? Сказал, чтобы ты продолжал ведать ими?
— Да…
— Я-то не был в королевской приемной, но краем уха слыхал, что вельможи уже совещались о том, как забрать из твоих рук управление казной.
Хуняди остановился, словно конь, получивший удар в грудь, и уже повернулся, чтобы вернуться в тронный зал. Силади, успокаивая, взял его за руку.
— Пойдем, пойдем, господин Янош! Я думаю, ты бы давно без легких остался, если бы каждый раз, как наверху против тебя что-то замыслят, обратно мчался.
— Но ведь король не сказал «нет»! Он сказал «да»!
— А потом сказал «да» вельможам. Слова тут и ныне имеют не больше силы, чем ранее. Сила только за оружием!
Хуняди ничего не ответил, но почувствовал, что какое-то оружие он выронил, потерял.
У моста через Рабу и по обе стороны дороги, ведущей в город, огромными толпами стоял любопытный люд. Все держали в руках букеты цветов или охапки цветущих и просто зеленых веток, наломанных с деревьев, чтобы бросить все это под ноги виновнику торжества, когда он дойдет до них. Из города к мосту двигалась целая армия духовных лиц с епископом во главе — одетые в парадное облачение, все они шли пешком, степенным, медленным шагом; за ними следовала группа знатнейших женщин города, тоже пешком и тоже в праздничной одежде, а по обочинам дороги на конях в нарядной сбруе, медленно, гуськом двигались вельможи, прибывшие на предстоящее Государственное собрание; иногда они останавливались, приноравливаясь к тем, кто шел пешком. Шествие было длинным, хвост его едва выбрался из города, а голова уже доползла почти до моста. Священники и женщины распевали псалмы, словно несли священное тело Иисусово, излучавшее любовь на далекие народы и дальние страны, а вельможи в блестящих латах, на конях с изукрашенными седлами и уздечками, выступали столь важно и торжественно, будто ожидали короля… И волнение выстроившегося по сторонам народа, проявлявшееся сперва в шепоте, а потом все в более громких выкриках, тоже напоминало о торжественной приподнятости в ожидании королевского прибытия. Но вот из уст в уста прокатился вдруг шепот, тотчас же перешедший в крик:
— Идет… Идет!..
На мосту действительно показалась маленькая группа: впереди шел очень старый высохший монах, одетый в коричневую сутану францисканцев, которая вообще уже потеряла цвет от густо осевшей на ней дорожной пыли. Монах шел босиком с непокрытой, смиренно склоненной головой, а за ним на ослах ехали еще несколько францисканцев. Однако с первого взгляда было ясно, что центр здесь — не те, кто путешествовал с большими удобствами, а шагающий в смиренном одиночестве маленький, высохший старик в свободно болтающейся на нем одежде и с обнаженной головой, также покрытой дорожной пылью чуть не в палец толщиной. Священники в парадном облачении, оказавшись перед ним, преклонили колена и головы, на что он ответствовал, распластавшись в пыли и погрузившись в долгую молитву. Встав, он подошел к епископу, облобызал его и, не сказав ни единого слова, так же смиренно опустив голову, продолжал путь к городу; за ним двигались монахи на ослах, армия священников, женщины, распевавшие псалмы, а по обе стороны шествия — вельможи верхом на конях. В этом безмолвном смирении, в этой простоте и бедности, выделявшихся среди роскоши и блеска и как бы отвергавших их, в том, как шел он, босой, по дороге, было нечто грандиозное и величественное, что захватило собравшуюся толпу, заставило ее разразиться криками непритворного обожания. Здравицы и виваты звучали в честь маленького старика в сутане все громче, со все большим воодушевлением, к его босым ногам летели под восторженные клики букеты цветов и цветущие ветки. Люди бросались в дорожную пыль, целовали землю, били себя в грудь; паралитики, слепцы и иные калеки валялись на земле, протягивая к нему руки; женщины показывали ему младенцев, счастливо смеялись, и вся толпа в едином порыве кричала:
— Милости!.. Милость яви нам!.. Грехи отпусти!..
Волны страстей хлестали все выше; крики, вырывавшиеся из взопревших в весеннем тепле тел, стоны калек, моливших об исцелении, визг женщин — все сплеталось, перемешивалось, взаимно подстегивая друг друга, тем более что тот, к кому это было обращено, продолжал идти так же молча, с опущенной головой и сложенными на груди руками. Но вдруг он высоко поднял правую руку и показал толпе крест.
Это был совсем небольшой деревянный крест, даже неоструганный как следует, — такие имелись в доме у каждого, — но сейчас, когда его подняла вверх эта тонкая, костлявая рука, никто не остался стоять, все, как один, рухнули на колени, бились, валялись по земле с нищими и калеками, и с каждой минутой все настоятельней бушевал крик:
— Милости!.. Яви нам милость, отец Янош!.. Грехи отпусти!..
Янош Капистрано и Хуняди сидели друг против друга в низенькой, темной и прохладной монастырской келье. Хуняди все еще был в надетой для встречи одежде из раззолоченной ткани с блестящими украшениями, а монах так и остался босой, простоволосый, даже не смыл с себя дорожной пыли… Они сидели молча, оглядывая один другого с чуть смущенной улыбкой, как люди, давно знающие друг друга по слухам и письмам, мысленно представляющие себе облик друг друга и даже чувствующие, будто и в самом деле виделись, близко знакомы, — но вот они встречаются, и реальный облик оказывается столь чуждым, столь непохожим на воображаемый, что даже с помощью слов едва удается отыскать дорогу друг к другу…
— Я рад, что ты внял моему призыву и пришел, отец Янош! — прервал наконец тишину Хуняди. — Великая у нас нужда в твоем витийстве.
— Я пришел с радостью, господин Янош, — улыбнулся монах, заметно повеселев от горячих, лестных слов; однако же было видно, что улыбается он не часто: высохшая, натянутая на скулах кожа, казалось, могла лопнуть от непривычного усилия. — Я с радостью прибыл и с радостью отдам свое слово ради дела во имя истинной веры. Но радость моя была бы еще большей, ежели слова обернулись бы уже делом. Год назад в письме, тобою посланном, ты чаял осуществить то самое, что и ныне, но и за год до того было не лучше… Может, и еще год пройдет в одних упованиях?
— Сделай, отец, чтобы так не было. Здесь всем вельможам ведома слава твоя великая, к тебе их сердца склонятся!
— Сердца! — улыбнулся снова Капистрано, и, казалось, было слышно, как рвется кожа на его лице. — Они как лоза, туда клонятся, куда ветер дунет… А видывал ты, господин Янош, лозу, что может противостоять ветру, как ее ни умоляй, что ей ни нашептывай?