— Но еще в тот же день грянул гром и первыми убило обходчиков пастбищ…
В гладко, складно вившиеся нити рассказа иногда вплетался щекочущий смех, который доносился от сложенного на дворе стога или еще из какого-нибудь уголка. И тут же на этот смех откликались парни, не принятые в волнующую игру, оставшиеся без пары, — они завистливо, полушутливо-полусерьезно подтрунивали:
— Помощи там не потребуется?..
— А то покажу, как надобно…
— Может, ты уже побывал там, кривоухий, а?
Это была ночь, будоражившая чувства, полная вожделения и сладострастия, насыщенная красками и ароматами: просто не верилось, что спутник ночи — день, с его губительной монотонной жарой, посягает на жизнь всего живого. А рассказ уже шел как раз об этом:
— А со дня святого Георгия ни капли дождя не выпало, только лягушки остались и погрызли все-все корпи. Сожрали все и помаленьку разбухли, вроде мышек-полевок стали… Но убить ни одну нельзя было, потому, кто их тронет, тому они в глаза мочились — и слеп человек…
Суеверные речи синими блуждающими огоньками вспыхивали в ночи, потрясая души. Страх перед неведомыми призраками, страх перед убогим будущим, смешиваясь, наполнял души людей невыносимым ужасом.
И вдруг, словно им тоже передался этот ужас, в селе долго и жутко заскулили, завыли собаки. На востоке край неба заалел, как перед зарей, хотя солнце недавно зашло.
— Луна восходит в красном! — стуча зубами в суеверном страхе, говорили люди, хотя то была не луна, а комета. Сначала над горизонтом появилась красная ее голова, затем она вся величественно и медлительно вползла на небосвод, волоча за собой длинный, невероятно широкий хвост.
— Конец света наступает…
— Грядет смертоубийственная война…
— Гибель ждет всех нас…
— Смертоубийственная война.
Так кричали, вопили, причитали люди, объятые смертельным ужасом, и разбегались кто куда. Многие громко молились, били себя в грудь, другие кинулись на бочки, с вином и напились допьяна, кто-то откупоривал сосуды иных радостей, чтобы хоть насладиться перед неминуемой смертью. Воем собак, не спускавших глаз с кометы, молитвами, пьяными выкриками и сладострастными вздохами любовников полнилась эта страшная ночь.
Несколько дней спустя в село прибыли монахи верхом на ослах, а один из них пришел пешком, босой. Их приняли за нищенствующих братьев. В другое время таких гостей встретили бы нелюбезно, ведь им пришлось бы уделить хоть что-то из скудных и без того запасов, однако теперь, в дни, когда люди инстинктивно тянулись друг к другу, они радовались каждому, от кого надеялись получить слово ободрения, так что не прошло и нескольких минут, как вокруг пришельцев столпилось все село. Монахам несли скромные дары от убогого крестьянского стола — вино, смешанное с водой, испеченные в золе коржи из гречихи и хором просили:
— Обнадежьте, отцы, обнадежьте!
— Отпущение грехов дайте пред погибелью…
— Милости, милости, добрые отцы!
Однако монахи ничего от них не приняли, а тот, босой, что явился пешком, заговорил с ними так:
— Я принес вам милость, бедные венгры, верные крепостные, милость и обещание лучшей жизни. Видали вы на небе сверкающую звезду? Не бойтесь, не гибель несет она вам, а лишь божье ободрение, чтобы поднялись вы и пошли со мной послужить истинной вере. Лютый враг истинной веры Христовой, турок поганый в пути уже, погубить хочет весь христианский мир и разрушить державу возлюбленного Иисуса нашего. Против них подал бог небесное знамение. Знамение это — свидетельство, что бог с нами и он нас поддержит, а кто с нами пойдет, для вечной жизни восстанет. Так пойдем же со мною, бедный крепостной люд, чтоб сломить силу турка поганого и добыть себе жизнь вечную. В души свои загляните, покайтесь в грехах своих и все, как один, под знак креста становитесь! А за это вам прощены будут все грехи ваши!
И вместе с теми, кто еще в тот же день нашил себе на грудь крест, монахи двинулись на юг, к Нандорфехервару. Впереди, босой, с непокрытой головой, шел старый монах, который обращался к крепостным с призывом, шел пешком, едва притрагиваясь к питью и еде и, как видно, не страдая от летнего зноя.
— Сила божия в нем! — говорили крепостные и шли за ним, тоже босые, с распрямленными косами на плечах.
А старый монах в каждой деревеньке, попадавшейся им на пути, говорил, обращаясь к народу:
— Осените себя крестным знамением, возлюбленные крепостные, осените крестным знамением не только грудь свою, но и все орудия, что в руки вы берете. Осените крестом всю худобу свою, ибо знак сей — знак вашего искупления. И залог лучшей жизни вашей.
И крепостные, к которым никогда еще так не обращались, которым еще никто не сулил лучшей жизни и которых никогда не ободряли обещанием небесного и земного блаженства, толпами следовали за звонкогласым монахом. Если он поднимал руку, и они поднимали руки, если он начинал молиться, и они начинали молиться, если он отправлялся в дорогу, и они отправлялись в дорогу с ним вместе…
— Какое нынче число? — спросил Хуняди у своего писца священника Золтана.
— Десятое июля, господин генеральный военачальник.
Хуняди это знал, вот уже несколько недель он всеми нервами своими встречал и провожал каждый следующий день календаря, почти физически ощущая, как они летят. Сбор войск, выступающих против турок, был назначен на двадцать девятое июня — и вот сегодня, двумя неделями позже, здесь, в Кеви, на левом берегу Дуная, в нескольких милях от Нандорфехервара, он чуть ли не в одиночестве стоял со своей армией. Где король Ласло, где королевский наместник Гараи, где Уйлаки, Цилли, Розго-ни, Хедервари и прочие? Где Цудары, Бебеки, Перени, которые еще недавно были его добрыми помощниками и верными сторонниками?
Накануне он получил от папского легата Карваяла весть из Буды, что король выступил оттуда, но направился в Вену, якобы на охоту, — покинул страну, почти как беглец… После этого, разумеется, и остальные вельможи не сдержали данного Капистрано и папе обещания, не прибыли в лагерь. Это был удобный случай, удобный предлог оставить Хуняди, этого выскочку, погибать одного… Да неужто они все еще не видят, что речь тут не о нем, не о его личной судьбе идет, а о судьбе отечества, судьбе христианства? Или ненависть их к нему сильнее любви к родине и к церкви? В чем провинился он, за что его так ненавидят?
Капистрано, неутомимый старик, вернулся вчера из Калочи. Хотел уговорить калочайского епископа Рафаэля Херцега оказать помощь против турок, но и епископ отклонил его просьбу. И это — первосвященник церкви, вокруг паствы которого уже кружат да точат зубы волки!
«В чем же я провинился перед ними?» — спрашивал себя Хуняди по многу раз на день в течение этих двух недель, проведенных в истерзавшем все нервы ожидании. Чем провинился он перед королем Ласло, рожденным после смерти отца своего? В том, что поддержал в свое время не его, грудного младенца, а поляка Уласло? Но ведь с той поры Хуняди многократно искупил эту вину свою, которая была и не вина, а истинный долг его, выполненный в интересах страны… И ежели по-прежнему не может признать этого юный король, если по лживым наветам льстивых своих советчиков все еще считает это виной и грехом его, то мог бы, кажется, и своим умом сообразить, что именно Хуняди был одним из тех, кто вырвал его, вместе с королевской короной, из рук хитрого и вероломного императора Фридриха… А в чем провинился Хуняди перед Уйлаки, бывшим своим союзником, который теперь вдруг повернул против него? Или все еще простить не может, что Хуняди правителем выбрали? Но что ж, если именно ему было оказано доверие сословий, против этого никто не вправе голос подымать… В чем грешен Хуняди перед Цилли? В том, что путь ему отрезал к боснийскому престолу? Это так, но само стремление Цилли к престолу было направлено против Хуняди, так что, выходит, он не нападал, а защищался. Да и вообще они с той поры примирились… Ну, а перед Гараи в чем повинен? Перед остальными? Они не могут попрекнуть его даже тем, что Хуняди будто бы слишком возгордился своей властью, — ведь, сделавшись правителем, он все старания применил, чтобы жить с ними по-хорошему. Хотел сам предать забвению и их заставить позабыть о вражде, установить единство хотел, чтобы сплотить общие силы для защиты страны. Так в чем же тут дело, за что?..
Бесчисленное множество раз пытался он мысленно разобраться во всем, но, дойдя до этого последнего вопроса, застревал неизменно. Так было и теперь.
— Пойду осмотрю лагерь, — сказал он оруженосцу Секеи. — Ежели господа искать меня станут, скажи, что вернусь тотчас.
И, сев на коня, Хуняди поскакал к Дунаю. Не лагерь осматривать он отправился, а прочь от него, как можно дальше. Он погонял, пришпоривал копя, погонял и себя самого, ибо чувствовал, что вопрос, оставленный им в лагере, начатый и оборванный вопрос, скачет за ним следом и вот-вот догонит его… Остановись на берегу реки, он поглядел на Нандорфехервар. Башни расплывчато вырисовывались в молочно-белом утреннем тумане. Хуняди смотрел, смотрел на стены крепости, на ее башни и чувствовал, как его давит безмерное одиночество. Какую судьбу сулят ему эти башни и стены? Он смотрел на них долго и пристально, покуда глаза не наполнились слезами, смотрел с таким ощущением, будто каждый отдельный камень, каждый кирпич крепости — это частица его собственного тела. Да, Нандорфехервар больше, чем простая крепость, это залог его будущего: победа ждет его или поражение…
— Нет, не дам себя растоптать! — вдруг отчаянно взбунтовалась в нем воля. — Я покажу, что Янко Хуняди не так-то просто убрать с дороги. Я искал путь к единству, ради отечества искал его, меня же все бросили! Но я и один выстою!
Однако когда он посмотрел направо, в сторону лагеря, сердце его сжалось. Довольно ли одной воли при столь малом числе людей его? С реки веяло чистой прохладой, а он задыхался, ему не хватало воздуха. Неожиданно в ушах зазвучали слова Капистрано: «Человек и тогда достигнет большего, если, и в середине пути своего заметив, что дорогу избрал неверную, повернет иную искать…»