Победивший дракона — страница 21 из 62

«Он терпеть не мог детей, превосходный Бельмар, но меня он сажал к себе на колени, такой я был маленький, и мне пришла идея – откусить у него бриллиантовую пуговицу. Это развеселило его. Он засмеялся и за подбородок поднимал мне голову, пока мы не посмотрели друг другу в глаза. «У тебя отменные зубы, – сказал он, – зубы, которые кое-что предпринимают…» Но я обратил внимание на его глаза. Позднее я много поездил по свету. Я видел всякие глаза, можешь мне поверить: таких – никогда. Для этих глаз ничто не имело права со-присутствовать, они все вбирали в себя. Ты слышала о Венеции? Хорошо, я говорю тебе: эти глаза вглядели бы Венецию прямо сюда, в эту комнату, она очутилась бы здесь, как этот стол. Однажды я сидел в углу и слышал, как он рассказывал моему отцу о Персии, и даже теперь мне иногда сдается, что мои руки пахнут Персией. Мой отец его ценил, а его высочество, ландграф, считался чем-то вроде его последователя. Но, естественно, не счесть и тех, кто на него обижался за то, что он признавал лишь прошлое, сохранившееся в нем самом. Они не могли понять, что старый хлам имеет какой-то смысл только в том случае, если с ним рождаешься».

«Книги пустое, – кричал граф, яростно жестикулируя и обращаясь к стенам. – Кровь, если уж на то пошло, – вот где надо уметь читать. Бельмар держал в своей крови удивительные истории и замечательные изображения; он мог открываться, где хотел, там всегда имелось какое-то описание; ни одна страница его крови не оказывалась пустой. И когда он время от времени запирался и листал, один, внутри себя, то он добирался до разделов о деланье золота, и о камнях, и о красках. Почему бы им не записаться в крови? Это надежно где-то записано».

«Он мог хорошо уживаться с правдой, этот человек, когда оставался один. Но это совсем никакая не безделица – оставаться наедине с такой правдой. А он не относился к тем бестактным, кто допускает, чтобы приглашенные люди посещали его, когда он при своей правде; она, правда, не должна вступать в разговоры и болтать лишнее: для этого он слишком восточный человек. “Адью, мадам, – говорил он ей чистую правду, – как-нибудь в другой раз. Может быть, через тысячу лет становятся сильней и невозмутимей. Ваша красота ныне только еще в становлении, мадам”, – говорил он, и это отнюдь никакая не голая вежливость. С этим он и ушел, а снаружи, на виду, для людей, заложил свой зверинец, что-то вроде Jardin d’Acclimatation[98] для крупных видов лжи, доселе у нас еще никогда не виданных, и экзотический дом преувеличений, и небольшую, ухоженную Figuerie[99] фальшивых тайн. Они все, эти диковины, прибывали к нему отовсюду, и он ходил вокруг с бриллиантовыми пряжками на башмаках и всецело принадлежал своим гостям».

«Поверхностная жизнь: как? В сущности, это все-таки рыцарство по отношению к своей даме, и при этом он довольно недурно выглядел, как законсервировался».

С некоторого времени старик уже не разговаривал с Абелоной, он забыл о ней. Как разъяренный, он ходил взад и вперед по кабинету и бросал требовательные взгляды на Стена, как если бы Стену полагалось в известный момент превратиться в того, о ком он, граф, думал. А Стен все не превращался.

«Его надо видеть, – продолжал граф Брахе, как одержимый. – Было время, когда он оказывался совершенно на виду, хотя в иных городах письма, полученные им, никому не адресовались: указывалось лишь место, ничего больше. Но я его видел.

Он не считался красавцем – граф засмеялся с присущей ему поспешностью – и не выделялся тем, что люди называют значительным или родовитым: всегда рядом с ним оказывались люди породовитей его. Да, богат, но это у него выглядело как внезапный каприз и обвал, на это нельзя положиться. Да, он хорошо сложен, хотя другие держались лучше. Тогда я, естественно, не мог судить, богат ли он духовно и присуще ли ему то и се, что обычно ценится, – но он был».

Граф, дрожа, остановился и сделал движение, как если бы он что-то вдвинул внутрь пространства и там оставил.

В этот момент он увидел Абелону.

«Ты его видишь?» – повелительно спросил он ее. И вдруг он схватил один из серебряных подсвечников и, ослепляя, посветил ей в лицо.

Абелоне помнилось, как в этот миг она и вправду видела Бельмара.

В последующие дни Абелону регулярно звали, и диктовка после этого инцидента шла намного спокойнее. Граф составил по своим различным бумагам самые ранние воспоминания о круге Берншторфа[100], где его отец играл известную роль. Теперь Абелона так хорошо приноровилась к особенностям своей работы, что если кто видел их вместе, ее и графа, легко мог принять их целесообразную совместность за настоящие доверительные отношения.

Однажды, когда Абелона уже хотела уйти, старый господин подошел к ней и, как если бы держал в руках за спиной сюрприз, сказал, оценивающе произнося каждое слово: «Завтра мы будем писать о Юлии Ревентлов[101] – она, безусловно, святая».

Наверное, Абелона посмотрела на него недоверчиво.

«Да-да, такие все еще встречаются, – подтвердил он повелительным тоном, – все еще встречаются, комтесса Абель».

Он взял руки Абелоны и раскрыл их как книгу.

«У нее были стигматы, – сказал он, – здесь и здесь».

И он своим холодным пальцем твердо и резко ткнул в обе ее ладони.

Абелона не знала, что такое стигматы. Потом выяснится, думала она; ей не терпелось услышать о святой, которую еще видел ее отец. Но ее больше не звали, ни в следующее утро, ни позднее.

«О графине Ревентлов у вас потом часто говорили», – кратко заключила Абелона, когда я попросил ее рассказать подробней. Абелона выглядела усталой; кроме того, она утверждала, что уже почти все позабыла.

«Но эти места я все еще иногда чувствую», – улыбнулась она, и никак не могла успокоиться и смотрела почти с любопытством на свои пустые ладони.

* * *

Еще до смерти моего отца все стало по-другому. Ульсгард перешел к другому владельцу. Мой отец умер в городе, в наемной квартире, и она мне показалась враждебной и до неприятного странноватой. Я жил тогда уже за границей и приехал слишком поздно.

Гроб с телом для прощания установили в комнате с окнами во двор, между двумя рядами высоких свечей. Запах цветов не различался, как множество одновременно звучащих голосов. На его красивом лице с закрытыми глазами застыло выражение учтивого припоминания. Он лежал в униформе егермейстера, но по какой-то причине повязали белую ленту вместо голубой. Кисти рук оказались непригнутыми, и торчали наклонно одна над другой, и выглядели поддельно и бессмысленно. Мне быстро рассказали, что он много страдал: ничего из этого в глаза не бросалось. Черты лица прибраны, как мебель в комнате для постояльцев, откуда кто-то съехал. Меня не оставляло ощущение, что я его уже неоднократно видел мертвым: так хорошо все это знал.

Внове только внешняя среда, и самым неприятным образом. Внове гнетущая комната с окном во двор и, должно быть, на окна других жильцов. Внове и то, что Сиверсен время от времени входила и ничего не делала. Сиверсен совсем состарилась. Кроме того, меня звали завтракать. Меня много раз уведомляли о завтраке. Мне совсем не хотелось завтракать в этот день. Я не догадывался, что меня просто хотели спровадить; наконец, поскольку я все не уходил, Сиверсен сообщила, что прибыли врачи. Я не понял, зачем. Нужно еще что-то сделать, сказала Сиверсен и строго посмотрела на меня своими красными глазами. Потом вошли несколько торопливо два господина: это были врачи. Первый рывком пригнул голову, как если бы у него имелись рога и он хотел бодаться, и взглядом поверх очков пытался нас выставить вон: сначала Сиверсен, потом меня.

Он поклонился по-студенчески формально. «Господин егерь выразил еще одно желание», – сказал он так же торопливо, как вошел; снова возникло чувство, что он торопится. Я принудил его каким-то образом направить свой взгляд сквозь собственные очки. Его коллега оказался полным, тонкокожим блондином; я обратил внимание, как легко его заставить покраснеть. Тем временем возникла пауза. Представлялось странным, что у егермейстера теперь еще были желания.

Я невольно снова взглянул на красивое, соразмерное лицо. И тут понял, что он хотел обезопаситься, он желал безопасности. Ее, в сущности, он желал всегда. Теперь он должен ее обрести.

«Вы здесь для прокалывания сердца[102], прошу…»

Я поклонился и отступил на шаг. Оба врача одновременно раскланялись и тут же начали договариваться о своей работе. Кто-то уже отодвинул свечи в сторону. Но старший сделал еще раз пару шагов ко мне. И с некоторого расстояния, экономя последний кусок пути, он вытянулся вперед и сердито посмотрел на меня.

«В этом нет надобности, – сказал он, – то есть я полагаю, что будет лучше, если вы…»

Он казался мне неряшливым и обтрепанным из-за своей экономной и торопливой манеры держаться. Я опять поклонился; да, как-то вышло так, что я опять поклонился.

«Благодарю, – сказал я сухо, – я не буду мешать…»

Я знал, что могу это перенести и что нет никакой причины удаляться. Сейчас это произойдет. В этом, может быть, смысл всего. Кроме того, я никогда не видел, как в таких случаях кому-нибудь протыкают грудь. Мне казалось в порядке вещей не избегать столь необычного опыта, если он принимается без насилия и безоговорочно. О том, что разочаруюсь, тогда, по-видимому, напрямую не думал, то есть бояться как бы нечего.

Нет-нет, ничего в мире нельзя себе представить наперед, даже самой малости. Все складывается из такого большого количества частностей и мелочей, что их просто нельзя предусмотреть. В воображении, второпях, как бывает, им не придают значения и не замечают, что их-то как раз и недостает. Но действительность медлительна и неописуемо подробна.