Победивший дракона — страница 37 из 62

«Трезвучие».

Огромные черные буквы нависали над списком действующих лиц. И каких действующих лиц! Он, она, друг дома…

Да, умники оказались весьма проницательными.

* * *

Второй акт, третья сцена:

* * *

Супруг: …И ты его любишь, Ирма?

Она (супруга): Откровенно – да!

Он: Хорошо, что ты так откровенна.

Она: Ты заслуживаешь этого. Лгать тебе я не буду – никогда!

Он: Эта правда причиняет боль; конечно, мне следовало бы подумать, прежде чем на тебе жениться: ты молода, а я…

Она: Нет. – Ты тогда поступил совершенно правильно. Я не хочу от тебя отказываться; я не хотела бы этого; – потому что… потому что… я (замешкавшись) ценю – тебя.

Он: Дитя мое…

Она: Ты часто мне говорил: «Я не мог бы жить без тебя, Ирма; ты понимаешь меня; ты духовно мне близка».

Он: Да, ты – такая.

Она: Хорошо – теперь послушай. Позволь мне духовно быть твоей женой – духовно – понимаешь? – – А мое тело…

Он (ужаснувшись): Ирма!

Она: Что ты пугаешься? Я отдаю тебе лучшую часть себя.

Он (дрожа): Ирма!

Она (не слушая его): Дух, Божественное, Вечное – тебе, муж мой, тебе!

Он (помедлив): А тому?

Она: Грешную, тщеславную похоть, которая следует по пятам за омерзительным…

Он: Меня трясет от твоих слов.

Она (подходя ближе): Друг мой, это великая мысль. Сколько страданий, сколько тайных унижений исчезло бы из мира, если бы все могли так думать.

Он: Нет, жена, ты говоришь как безумная – (повышая голос) либо ты телом и душой моя – (кричит) – моя!..

Она (холодно): Возьми себя в руки!

Он: Но…

Она: Я считала, что ты мыслишь шире. Неужели ты тоже, ты, кого Европа причисляет к светочам знания, оказался в плену у этой мелочной пошлости, которая всегда натягивает дух и тело на одну раму? Если бы я могла открыть тебе глаза!

Он: (тупо смотрит на нее).

Она: Ха! Я вижу, ты чувствуешь гигантскую мощь моего величественного плана.

Он: (делает жест несогласия).

Она: Я знаю, что ты хочешь сказать. Такое поведение противоречит природе. Не правда ли? Это вертелось у тебя на языке? Как же ты близорук. Глупец – при всей своей мудрости. Выгляни в окно! Одному кусту природа дала только цветы – благородные, целомудренные, ароматные побеги; – у других кустов лепестки цветов быстро опадают и появляется грубый, чувственный плод. – Разве в жизни по-другому? Одним – великим, вечно-целомудренным детям, художникам – должны принадлежать только цветы. В их чистой душе должны возникать только духовные семена, бессмертные побеги, и подниматься в солнечное, духовное бытие. Но звериному племени, ему полагается плод, тривиальный, дурманящий плод. Ты – дитя! С огромными мечтательными глазами, в которых мерцают тысячи идеалов – седовласое дитя, ты не вынес бы его – разрушающего, яростного пожара чувственной любви.

Он (задумчиво): Может быть… но почему ты, которая мне близка по духу, не можешь так же, как и я… так же… так же…

Она: Так же духовно – ты хочешь сказать – выстаивать? Почему? Потому что женщина от природы двойственное существо – божественное и собакоподобное. Наша душа остается чистой, когда сладкая страсть плавится в огне греха, и отвратительный яд обольстительной похоти не оскверняет дух слабой, трепещущей женщины. Природа создала нас для сладострастного наслаждения, но скрытая в нас самих сила дает нам более совершенную душу. Женщина – это книга, в нее вписаны библейские стихи, но она разрисована красками греха. Разве ни в одной из тысячи книг, которые ты читал и перечитывал, ты не нашел объяснения этой двойственности, этой двойственной сущности?

Он: Но даже если и так?

Она: Ты еще сомневаешься? Так оно и есть. – Мой дух тянется к твоему, неприметное болотное растеньице – к огромному стволу, а мое тело, моя бренная жизнь – к тому юному безумцу с горящими глазами.

Он: Но, Ирма, – я люблю тебя…

Она: …и потому что ты меня любишь, ты должен меня понять.

Он: …о Боже!

Она: Так как ты меня любишь, ты не посмеешь меня убить, – а ты убьешь меня – если…

Он (почти шепотом): Но духовно, духовно – ты же моя!

Она (с пафосом): Всегда! Вот это мне в тебе и дорого, так я узнаю в тебе мудреца, который возвышается над этим ослепленным миром! Благодарю! Это будет божественное бытие! Ты, он, я – между вами двоими – принадлежащая тебе и ему на границе двух миров: здесь свет, там темнота; здесь мудрость, там ослепление! Ты – полубог! – я и он, третий, – это неописуемый союз. Все инстинкты, пронизывающие жизнь и заставляющие ее пульсировать враждой и яростью, – в нас они примирятся, слившись в единое, разносящееся по всему миру, грозное и прекрасное трезвучие!..

* * *

Аплодисменты, аплодисменты, аплодисменты!

«Ново, прекрасно, сильно…» – общее мнение.

Однако умники поговаривали в кулуарах: «Странная, странная эта пьеса!»

– А ты видела, – шептал один молодой человек достаточно громко, – как бледен был М…, как он дряхл; как пусты и тусклы его глаза. Ада, напротив, – воплощение жизни. Супругу она уделяла мало внимания, зато непрерывно оборачивалась назад, говорила что-то – и смеялась. – В глубине их ложи сидел некий молодой человек. Никто его не знает.

– Странно, странно.

И кучки судачивших распались.

* * *

На следующее утро в газетах началась обстоятельная дискуссия о драме М… Но на последней странице самой влиятельной газеты мелким шрифтом было напечатано:

«Как нам только что телефонировали из С., сегодня ночью великий М… скончался от апоплексического удара. Это последнее печальное известие, несомненно, вызовет у всех ужас и сочувствие. Врачи, которым осталось лишь констатировать смерть одряхлевшего мастера, считают, что как раз радостное волнение вчерашнего вечера стало для него роковым. Как нам сообщили, М… после представления оставался в кругу своей семьи приблизительно до полуночи и радостно говорил об успехе своего произведения; кто бы мог предположить, что оно – его последнее “Трезвучие”».

Пьер Дюмон

Локомотив выбрасывал почти нескончаемый свист в синий воздух душного, тускло мерцающего августовского полудня – Пьер сидел со своей матерью в купе второго класса. Мать – маленькая подвижная женщина в скромном черном, клетчатом платье, с бледным добрым лицом и потухшими, печальными глазами. Офицерская вдова. Ее сын – едва ли старше одиннадцати лет малышок, в униформе военной школы.

– Вот мы и тут, – сказал Пьер громко и весело и снял свой скромный серый чемоданчик с сетчатой полки. Крупными прямыми казенными буквами на чемоданчике было написано: «Пьер Дюмон. 1-й курс, № 20». Мать молча смотрела перед собой. И теперь, когда малыш поставил поклажу на сиденье напротив, большие своеобразные буквы оказались у нее прямо перед глазами. Она, конечно, уже сотни раз читала эту надпись во время многочасовой поездки. И она вздохнула. – Она не отличалась чрезмерной чувствительностью и благодаря уже умершему, увы, капитану познакомилась с сущностью солдатской жизни и свыклась с ней. Но все же ее материнской гордости причиняло боль, что ее Пьера, маленького человечка, представавшего в ее сердце очень значительной личностью, низвели до какого-то номера. – № 20. Как это оскорбляло слух!

Между тем Пьер стоял у окна и рассматривал местность. Они почти прибыли на станцию. Поезд шел медленнее и громыхал на стыках. Снаружи скользили зеленые, покрытые травой насыпи, широкие пустыри и небольшие домики, где у дверей стояли, как стражи, огромные подсолнухи в желтых венцах. Но двери были такими маленькими, что Пьер подумал, что ему пришлось бы даже нагнуться, чтобы войти. – Вот уже и домики потерялись. – Замелькали черные, задымленные складские здания с густо зарешеченными слепыми окнами. Полотно дороги все расширялось, один рельсовый путь вырастал рядом с другим, и наконец они с громким шипением въехали в здание вокзала маленького городка.

– Мы под конец еще очень-очень повеселимся, мама, – прошептал малыш и порывисто обнял испуганную женщину. Затем он поднял чемодан и помог своей мамочке выйти из вагона. После этого с гордым видом подал руку ей, фрау Дюмон, но даже при своем небольшом росте она могла поместить левую руку лишь под мышку своему кавалеру. Слуга подхватил чемодан. Так они и шли по пыльной улице к гостинице, сквозь пышущий жаром полдень.

– Что будем есть, мама?

– Что захочешь, милый!

И Пьер стал перечислять свои любимые кушанья, которыми его потчевали дома во время двухмесячных каникул. Как если бы то, и другое, и третье здесь можно заказать. И обговорили все от супа до яблочного пирожного с кремовой макушкой – с лукулловой дотошностью. – Маленький солдат шутил не переставая; казалось, эти любимые блюда составляли позвоночный столб его жизни и к этому костяку прилаживались все прочие события. Снова и снова он начинал: «Помнишь, когда мы это и это ели в последний раз, тогда происходило то-то и то-то». Правда, при этом вспоминал, что сегодня он в последний раз будет радоваться таким вкусным вещам, а потом четыре месяца учебы, – и он немного утихомиривался и совсем тихо вздыхал. – Но солнечный радостный летний день все-таки подействовал на ребенка, и вскоре он снова непринужденно болтал и вспоминал прекрасные дни пролетевшего отпуска. Было два часа пополудни. В семь ему нужно быть в казарме, – то есть еще целых пять часов в запасе. – То есть большая стрелка должна обежать циферблат еще пять раз, – это ведь еще долго, очень долго.

Объедение заканчивалось. Пьер вкусно выговорился. Только когда мать налила ему красного вина, с мокрыми глазами слегка приподняла бокал и многозначительно посмотрела на Пьера, у того застрял кусок в горле. Его взгляд заблуждал по стенам. Остановился на циферблате: три часа. «Четыре раза стрелка должна…» – подумал он. И преисполнился мужеством. Он поднял свой бокал и решительно чокнулся.