Этого рода заумь я бы назвал заумью символической, или заумью символистов. Причина такого рода поэзии (я опять упрощаю и опошляю) заключается в бессилии слова. Когда-то пламенно восклицал Надсон: «холоден и жалок бедный наш язык». Но восклицать, но констатировать бессилие языка мало. И вот символисты подошли практически к делу. То – из хаоса человеческих мыслей и чувств, что не укладывается в адекватные понятия, они пытаются передать посредством эквивалентов, символов. В данном стихотворении дело обстоит именно так. Таковы истоки – мною это очень грубо очерчено – поэзии символической, символической зауми, – да будет позволено мне так выразиться.
Но есть иная заумь. Она, пожалуй, философски неотделима от символической зауми, но практически, формально между ними есть отчетливая граница. Эту заумь я назову заумью футуристов.
Исключительно ярко и обнаженно формулирует в стихотворной форме сущность этой зауми Велемир Хлебников. Он говорит в одном месте:
Вчера, в полминуты пополудни,
Мир скончался на моих руках.
Я проснулся и в испуге
Стал шептать пустые слова.
Тельман… Сахту… Скуе…
Дело в том, что слова человеческие есть лишь обозначения мира вещей, вещного мира. И вот Хлебников говорит: «мир скончался», – о каком скончании мира он говорит? Разрешить этот вопрос нам поможет Крученых, который в одной из своих теоретических статей говорит (передаю неточно по памяти): «Лилия прекрасна, как лилия, как цветок, как вещь», но ужасно
слово «лилия», затасканное до омертвелости. Теперь нам ясно, о скончании какого мира говорит Хлебников, – разумеется, не о скончании мира вещей, который никогда не перестает быть прекрасным, но о скончании мира слов, обозначающих эти вещи. Вот почему хотя бы Крученых слово «лилия», мерзкое ему многократным повторением, как становится мерзким романс, вначале сильно действующий, если он распевается на всех перекрестках, – заменяет это слово словом: «еуы» его собственного изобретения, полагая, что это слово прекраснее слова «лилия». Попытка эта, конечно, курьезна, но нельзя не согласиться, что она – только крайнее выражение переживания, которое должно быть психологически всем знакомо. Как часто от лиц, совершенно к литературе не причастных, можно слышать следующее: «вот писал, или писала письмо, так много хотел сказать, а перечтя, увидел, что ничего не вышло, – совсем не то, что я хотел сказать». Если не пишущему вообще человеку это переживание не совсем чуждо, что же говорить о поэте, который взвешивает «цвет, запах и вкус» слова? Вот почему, если не внешне, то психологически, по человечеству, так сказать, надо признать правоту за заумниками. Пусть эти попытки курьезны, пусть даже на грани безумия стоят они, -понять их значит: простить…
Гежелинский «Об искусстве»
Когда в Германии был написан Вертер, началась своеобразная эпидемия. Молодые люди стали носить желтые панталоны и синий фрак – костюм Вертера, и самоубийства участились. А после написания Байроном Чайльд-Гарольда – сколько Чайльд-Гарольдов расплодилось по всей Европе, включая и нашу Россию. Все мы помним «москвича в Гарольдовом плаще», который еще нынче не перестает формировать поведение многих людей.
Вся мировая литература держится, собственно говоря, на этом. Художники создают известные типы, образы, «образы поведения». В этом действенность искусства. В сущности люди, особенно в период юности, не знают, как им вести себя в этой жизни. Тогда-то им приходят на помощь образы искусства. Эти образы формируют человеческую психологию, побуждают людей яснее разобраться в их пристрастиях и антипатиях. Нынче, например, кинематографические образы играют огромную роль в этом формировании. Появились Греты Гарбо, Рудольфы Валентино, Тарзаны, Джоны Барриморы…
Но, в сущности, все эти «образы поведения», несмотря на их видимое разнообразие, можно свести к двум-трем основным, корневым образам. Эти последние, сочетаясь разными способами, вступая во взаимодействие, и создают видимое разнообразие психологических типов. Попробуем откопать эти корни.
Во-первых, Аполлон. Это – стройность, солнечность, уза-коненность, миропорядок. И это – прежде всего – существование, не омрачаемое мыслями о смерти, приятие жизни так, как если бы она была дана на веки вечные.
«Но, – по слову поэта, – бурь уснувших не буди, под ними хаос шевелится». Аполлиническая ясность неизбежно затмевается, миропорядок оказывается не толь уж прочным перед темным ликом Фатума. Здесь выступает на сцену образ Диониса. Это – опьянение, экстатичность, отдача себя хаотическим силам. Здесь начинается трагедия, как только эти два образа вступают в борьбу, и вся история, по существу, является ареной борьбы Аполлона и Диониса.
Однако и Аполлону, и Дионису не хватает полноты. Они -как бы две стороны какого-то целого… И история выдвигает тогда образ Христа, которому суждено утихомирить трагические начала и ввести начало литургическое.
Правда, власть дохристианских образов Аполлона и Диониса далеко еще не изжита, они не лишились еще их формирующей силы, трагическое мировоззрение еще господствует, но в этом-то и лежит задача современного искусства, чтобы разрешить трагические диссонанс посредством образа Христа.
Символизм в искусстве пытался сделать это и порой приближался к осуществлению этой задачи, но есть одно «но!». Дело в том, что символизм – музыкальный синтез искусства -пытался дать именно музыкальный образ, а у музыкальных образов, при всех их преимуществах, нет должной определенности. Как писал Блок:
С неразгаданным именем Бога На холодных и сжатых губах.
Именно: имя Бога все-таки остается неразгаданным, -символизм признает себя бессильным. Он весь еще в трагедии, и необходим какой-то иной синтез, в котором трагические основы были бы окончательно вытеснены литургическими, христианскими, при этом с должной определенностью и отчетливостью.
Вокруг этого стержня вращаются мысли данной книги. Книжка маленькая и издана небогато, но мысли всегда остаются мыслями и никогда не потеряются, в какой бы незаметной оболочке они ни содержались. Впрочем, об этом в самой книжке есть хорошие слова:
«Даже гиганты и великие строи, и они будут заброшены и зарастут травой после какого-нибудь открытия, звучащего странно и нелепо, после тихого слова, сказанного почти загнанным в подполье, скромным незаметным ученым специалистом, которое сделает ненужным и все безумные напряжения изматывающего строительства, и “бешеный лязг, грохот, угар” и т. п.».
О роли харбинской Чураевки
Итак, перед нами во всей серьезности и грандиозности стоит четко намеченная задача, задача создания русского искусства за рубежом с беспристрастной оглядкой на Россию и на всероссийский масштаб, дабы не измельчиться и не свариться в своем собственном соку. У нас еще нет молодых творцов, молодых твердых работников искусства, у которых были бы наметаны зрение, вкус, слух, обоняние и осязание к правде жизни и к правде своей собственной личности. Жизнь русской молодежи вся изъязвлена, – язвы эти должны быть обнаружены, и для этой цели русской молодежи нужны остроглазые люди, которые видели бы больше и глубже, чем видят остальные, и могли бы напряженно выражать то, что они подслушали или подсмотрели. Чтобы бороться со своими болезнями, надо знать их. Коль скоро болезнь осознана, в особенности болезнь психического порядка, тем менее она угрожает. В этом вечная терапевтическая сила творчества.
Этих совестливых правдивых людей у русской молодежи еще нет, – их надо создать. У нас в эмиграции есть уже молодежь, отдавшаяся политике. С какой точки зрения ни расценивать их делание, оно остается русским деланием и с этой стороны естественным и необходимым. Но вопрос призвания – великий вопрос, не вся эмигрантская молодежь имеет призвание к политической работе, неизменно суживающей кругозор и подрезывающей крылья мысли, и, может быть, это не такая большая беда, что не вся молодежь кидается в политику. Не только политика сделает будущую Россию, как не делала политика прошлой России. Отсюда – вывод, который нам пора давно сделать: прямо или косвенно мы работаем для России. Эта Россия еще живет в наших сердцах, она витает в воздухе, но – рано или поздно – самые призрачные идеи оплотняются, материализуются, и то, что еще сегодня вечером – мечта, завтра утром обращается в самую реальную реальность.
Масштаб, размах нашей работы еще весьма невелик. Это – собственно – самая опасная угроза, измельчания или провинциализма. Вот почему надо вечно помнить о России и оглядываться на нее. Это огромное вековое слово, которого не вытравит, как ни бьется, история, – хотим мы этого или не хотим, остается нашей единственной защитой и оплотом от всякого рода угроз, вроде угрозы измельчания.
Угроза денационализации русской молодежи… Есть, конечно, и она. Каждый из нас знает о тех слабых русских, которые – порой – стесняются своего русского происхождения и родного языка. Слишком печалиться об утрате этих людей для России не приходится, – «плохая трава из поля вон», но – тем не менее – это может стать нашей второй задачей: через русский язык, через творчество на русском языке, через беспрестанное самораскрытие русской души в нас самих привнести некоторых слабых, сомневающихся в наши творческие ряды.
Правда, здесь есть одно «но», одно сомнение возникает. Это сомнение особенно раздувает пресловутое старшее поколение – «отцы», и не без некоторых оснований. Дело в том, что мы, молодое поколение, почти не знаем России во плоти, так сказать. Большая часть нашей сознательной жизни, а зачастую и вся жизнь нами проведена вне России. Москва, Петербург, бескрайние просторы, замызганные городишки, – эта плотяная Россия существует для нас почти исключительно в нашем
воображении. Воспоминаний, которыми единственно живет и питается поколение довоенной формации, у нас нет, и не случайно сомнение отцов: «как они могут любить Россию, не зная ее». В сущности, это верно. Нельзя любить абстракцию, во всяком случае, столь же напряженно, как мы любим существо живое, и вот – отсюда вырастает наша третья задача, которую без помощи отцов нам нелегко выполнить, но с которой мы можем надеяться справиться с их помощью. Плохо, что эту задачу очень трудно определенно формулировать. Задача эта заключается в воспитании органичности восприятия России. Она неимоверно трудна, но, пожалуй, именно здесь, в Харбине с ней легче, чем где-нибудь, справиться. Здесь – окраина прежней России, здесь жив еще русский уклад, русские основы… Наконец, здесь есть православные церкви, и кому из нас не знаком этот изумительный холодок в спине, когда мы идем к Светлой Заутрене, и – трезвонят, и – сияющие лица, и – «Христос Воскресе из мертвых.!?» В этом больше, чем в чем ином, нам открывается здесь живая Россия, Россия во плоти, и этот восторг от восприятия православной России надо холить и лелеять, обращая его в нерушимую верность и преданность. Восторг, вспышки восторга, может быть, исступленный «Достоевский» шепот: «Россия, Россия». – всего этого еще мало. Надо попытаться этот восторг закрепить, а закрепить его опять-таки можно только через творчество.