Войдя в отель, он окунулся в полумрак и тишину. Но только на миг: с площадки второго этажа до него вдруг донеслись странные голоса, точно спорили мужчина и женщина.
Павел Николаевич стал поднимать по лестнице, пока не достиг того места, откуда шли голоса.
На фоне коричневой двери вырисовывалась женщина. Павел Николаевич сразу узнал ее: это была та, которую он только что в трамвае нашел симпатичной.
Женщина взволнованно приблизилась к нему.
– Прошу вас, взгляните: что с этим человеком? Он хотел передать мне какую-то записку, едва я пришла сюда. А потом -зажал ее в руке и… смотрите…
Павел Николаевич уже смотрел.
Человек в фуражке телеграфиста повис на правой подмышке на барьере лестницы. Ноги лежали на пыльном полу. Он остановил на Роксанове своей остеклевший взор. Так – с минуту. Затем, с усилием поднявшись, человек, шатаясь, шагнул к Павлу Николаевичу. Глаза стали чуть осмысленней.
– Господин. Телеграмма. – просипел он, внезапно сунув Павлу Николаевичу в руку смятый клочок. И, безнадежно махнув левой рукой, телеграфист побежал вниз: вернее, скатился по перилам на той же правой подмышке. Задребезжала входная дверь.
После минуты колебания Павел Николаевич развернул хрустящий листок, действительно, оказавшийся телеграммой. Она гласила:
«Крушение. Погиб Александр Васильевич Верлинский».
В недоумении Павел Николаевич протянул было телеграмму женщине, глядевшей на него выжидательно, и вдруг… отдернул руку назад, точно дотронулся до самовара.
– Что с вами?
Он ответил ей что-то успокоительное, хотя в глазах еще стояли слова на визитной карточке, прикнопленной к двери: «Маргарита Александровна Верлинская».
И Павел Николаевич ясно почувствовал, что не в силах отдать ей телеграмму.
– Телеграмма касается лично меня, – сказал он, собравшись с духом. – Пьяный телеграфист, очевидно, перепутал адреса. Безобразие!.. Следовало бы заявить об этом, куда следует.
И, вежливо поклонившись на ее «благодарю вас», Роксанов поднялся к себе.
Наступившая ночь показалась ему ужасной. В передней он остановился у зеркала, готовясь к. самобичеванию.
– Ты ли это? – шептал он, вглядываясь в свое осунувшееся лицо. – Унижение и позор!.. Понятен телеграфист с его пьяным состраданием: трезвым – он легко исполнил бы свой долг. Но ты-то, надеюсь, – трезв! Только сегодня ты совершенно искренно спорил, доказывая отсутствие сострадания; и вот – оно объявилось, вопреки разуму. Ха!.. Не хватает еще любви.
В таком духе разговаривал с собою Павел Николаевич до рассвета. Под утро ему удалось забыться, после того как, крадучись, он сбегал на площадку второго этажа и несколько раз обалдело перечел визитную карточку…
Три дня ему было не по себе.
На четвертый день, за бритьем, он сообразил наконец, что сострадание – не самый важный мотив его мучений. «Любовью отзывает!» – подумал он без прежнего задора, тут же решившись идти к незнакомке: терпеть дольше – у него не хватало сил.
Так, с чужим горем в кармане и с «любовью с первого взгляда» во всем существе, – медленно подходил Павел Николаевич Роксанов, – бывшая машина, – к коричневой двери. Но позвонить ему не привелось. Дверь внезапно распахнулась, и вышла Верлинская, одетая для выхода.
– Ко мне? – весело узнала она Роксанова. – К несчастью, я тороплюсь на телеграф. Пройдите со мной, если не заняты.
Тот без слов согласился, и они вышли вместе под яркое августовское небо.
Она говорила за двоих, не стесняясь его молчанием. Между прочим, рассказала казус, случившийся с ее отцом.
– Понимаете? – Заживо погребли!
И человек, так недавно ничему не удивлявшийся, услышал историю, которая заставила его вытаращить глаза в радостном изумлении.
Вот она – вкратце:
Ее отец, занимающий большой пост в соседнем городе, хотел приехать сюда, желая сделать ей сюрприз. По рассеянности он оставил нужные документы дома, в чем спохватился на ближайшей станции. Пришлось ехать назад со встречным
поездом, и… несчастье стало счастьем: колоссальное крушение произошло с поездом, шедшим сюда.
Газеты на другой день кричали о случившемся. Вскользь упоминали о гибели некоего административного лица. Фамилии не могли установить. Зато бесшабашный родственник Верлинского сразу решил, что дядюшка – в лучшем мире. Необходимо было известить кузину, что он и сделал. А сегодня Маргарита Александровна получила от отца успокоительное письмо.
«Телеграмма Миши вздорна. – писал он, – как ты, вероятно, уже убедилась».
Постскриптум:
«Не волнуйся!»
– Но я не получала такой телеграммы! – удивлялась Маргарита Александровна.
Тогда Павел Николаевич смущенно вынул из кармана смятый клочок со словами:
– Зато я получил!..
Верлинская почти не удивилась и, ласково улыбаясь, подала ему руку. У телеграфа они распрощались. Павел Николаевич пошел домой, и – даже глухие переулки казались ему красивыми. Стояла жара, но, от избытка новых сил, он бежал вприпрыжку.
– Какое мальчишество!
........................................................................................
Кажется, через месяц он превратился – к лучшему или худшему, не нам судить, – в женатого человека.
И Рудольф перестал с ним ссориться.
Происшествие в парке
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
А. Ахматова
1
Шадрин не раз бил свою мать, шестидесятисемилетнюю костлявую женщину.
Раз утром она не встала в шесть часов – ставить ему самовар. Занималась не совсем чистая заря, вещи в комнате казались серовато-голубоватыми и трудно распознавались, но Шадрин по привычке проснулся и высунул из-под одеяла большие голые плечи – и зимой, и летом он спал без рубашки. На стуле, рядом с пыльными носками, на брюках, лежали его крупные серебряные часы. Они указывали пять минут седьмого.
– Ну, ты, вставай!.. Жива, что ли! – закричал рассерженно Шадрин, медленно повертывая лицо к огромному сундуку, стоявшему в темном углу. Старушечье высохшее тело, неестественно протянутое на сундуке и прикрытое клетчатым – в крупную клетку – одеялом неизвестно какого цвета, не шевельнулось. В комнате стояла странная тишина, потому что часы тикали особенно громко. Так тихо бывает, когда находишься среди исключительно неодушевленных предметов – камней, деревяшек…
Шадрин слегка съежился и – полуголый – подошел к сундуку.
Она умерла ночью, неслышно, – видно, не столь от побоев, как от одинокой старушечьей тоски и обиды.
С минуту Шадрин стоял в неподвижности… Он даже сам не ждал, что так просто, без единого намека на жалость или тревогу, встретит эту смерть. Он даже не прошептал: «что ж, -умерла, туда и дорога!» – что показывало бы, что он отгоняет от себя неприятные, беспокоящие мысли. Не было ничего, кроме крохотного недоумения, вызванного неожиданностью этой смерти. Он думал, что старуха «проскрипит» еще пять-десять лет.
«Придется пить чай на вокзале», – и он стал умываться у чистенького рукомойника с исцарапанным зеркалом над ним. Глядя пристально и пытливо в это зеркало, Шадрин долго вытирал свое отесанное мужеством лицо, выглядевшее моложе, чем на тридцать четыре года. Из духа противоречия всему происшедшему ему вздумалось улыбнуться или хотя бы оскалить зубы. Это напомнило ему, что зубы, – из которых три коренных пришлось в прошлом году пломбировать, – что зубы-то он не почистил – забыл. Он недовольно, как бы брезгливо, нахмурился и стал их ожесточенно чистить, забирая на жесткую щетку толстые слои порошка, уже повыдохшегося от запаха мяты.
Наведя последний лоск на свою наружность, т. е. расчесав не очень густые светло-коричневые волосы, он вышел на улицу. Квартиру, состоявшую из вышеупомянутой комнаты и маленькой темной передней, Шадрин запер на ключ. Он делал всё сурово и медлительно.
Столь же сурово и медлительно он подходил к вокзалу, до которого ему было две минуты ходьбы. Грузин-буфетчик в пенснэ по утрам грелся на солнце. Солнце за это время успело
подняться над полосками случайных облаков и уже припекало усыпанный дресвой перрон.
– Что я вижу! – вскрикнул грузин радостно. – Неужто чай пить со мной, Игнатий Васильевич?
– Да, – сказал безразлично Шадрин, – да, мать умерла.
– Что я слышу?! – подскочил грузин испуганно. – Это ужасно нехорошо…
Они прошли в тусклое помещение вокзального буфета.
Шадрин сел за столик с запятнанной горчицею скатертью, и китаец с масляной черной головой принес ему чай, налитый в красивый пивной стакан. Грузин любил поговорить с Шадриным. «Мы с вами, Игнатий Васильевич, имеем много общего», – говаривал он нередко. Но сегодня он почувствовал, что много говорить не стоит, и Шадрин, в самом деле, был доволен молчаливостью буфетчика. Он с жадностью с какой всегда ел по утрам, глотал сладкий красноватый чай и – откусывая сразу по полбулки – вчерашние сладковатые булки.
Сытый, как всегда, – до такой степени, что еще мог бы съесть четверть того, что съел, – Шадрин шел на службу. Он ощущал легкость и покой, потому, во-первых, что старуха сильно наскучила ему своим молчаливым присутствием в квартире, стоя часами неподвижно, прислонясь к обитой железом печке, которую она и летом подтапливала хворостом; во-вторых, потому, что чисто физически он давно не видел никакой разницы между этой старухой, его матерью, и прочими старухами, которые вечно торчали на паперти маленькой станционной церкви по субботам и воскресеньям. Рассудком же он считал, что жить должно только то, что молодо и сильно, а то, что доживает, не имеет этого права.
И теперь Шадрин был доволен, что может думать так -просто, без усилия. Он вспомнил себя – лет десять тому назад, когда ему было двадцать четыре. Да… Тогда пришлось бы делать усилие, вытравливать что-то грызущее и беспокоящее, наверное, даже бормотать: «туда ей и дорога!»
Этот день он провел так, как будто никто у него не умирал. Столько же часов просидел на службе, с тою же жадностью обедал, так же – только суровей и сосредоточенней – играл с сослуживцами в городки после обеда, так же напряженно, с непрестанным сознанием полезности того,