ной мной и продолжаемой тобой. Первый вопрос я бы поставил так: может ли заграничного материала, имеющегося в нашем распоряжении, хватить для нужной своевременной книги? Чорт его знает. Пожалуй, нет. Говорю, во всяком случае, за себя. Когда мы нашу книгу задумывали, мы учитывали, что главная сила, по которой надо ударить, – это империализм (японский, британский, американский, французский, германский), рвавший на части Китай. Но я лично пока не вижу в себе силенок для поднятия этой темы, а она, несомненно, центральная» [96] . И в Шанхае, и потом в Свердловске Щеголев постоянно испытывал чувство вины за то, что жизнь его народа, беды его народа прошли мимо относительно благополучного эмигрантского бытия: «Могу тебе только сказать, что за три года моего пребывания на Родине, сталкиваясь с многообразными советскими людьми – чуткими, умными, работящими – я ни разу не чувствовал с их стороны никакого сколько-нибудь острого интереса к нашим заграничным “переживаниям”, “страданиям”, “проблемам”. Больше того. Я сам не раз чувствовал, что всякая попытка углубить вопрос о наших тамошних муках звучит с моей стороны невыносимой фальшью, точно я в чем-то извиняюсь, в чем-то перед советскими людьми оправдываюсь, точно собираюсь поплакаться им в жилетку. А вот Китаем и китайцами и хищниками, эксплоатировавшими Китай, – этим они живо интересуются» [97] .
«Комплекс эмигранта», «чужака захудалого и странного», Щеголев пронесет через всю жизнь. Создается ощущение, что он и родился «иностранцем до мозга костей, с головы и до ног» («Русский художник»).
Как писалось Щеголеву в шанхайские годы? Совсем редкие и неопубликованные до сего дня стихи свидетельствуют о сложных душевных переживаниях, сопровождавших жизнь поэта конца 1930-х – начала 1940-х годов. Особенно явно горечь и неудовлетворенность проступают в отношении к возлюбленной:
Я этого ждал
за подъемом,
за взлетом -
паденье…
Я неразговорчив с тобой
и подчеркнуто сух.
Но – видишь? -
у глаз
западают
глубокие тени -
знак верный,
что ночь я не спал
и что мечется дух.
(«Я этого ждал…»)
Органичные его природе лиризм и гамлетовские раздумья питаются в этот период новыми – социально-политическими и патриотическими импульсами:
В такие дни мне – быть или не быть? -
Вопрос наивный и второстепенный.
В такие дни вопрос моей судьбы
Война решает просто и мгновенно.
(«В такие дни»)
Оттого что и в плену болота,
И в тисках тоски
Родины работы и заботы
Стали мне близки.
(«Родина»)
От индивидуалистического «горестного самобичеванья и тоски» он движется к осознанию себя патриотом, пусть и ни разу не видевшим свое духовное Отечество. Меняется поэтический словарь Щеголева: «война», «Родина», «Октябрьская», «гул московский», но и – «психика сатрапская»… В стихотворении, пересекающемся своим названием с романом соцреалиста Ф. Гладкова «Города и годы», Щеголев восклицает:
Мне годы даются
гремящие,
сороковые,
кровавый сумбур,
что судьбиной
и опытом стал.
(«Город и годы»)
А далее он напрямую переходит к просоветскому «самоотчету-исповеди»:
Мне годы даются -
марксизма
и мужества школа,
заочный зачет мой
на гражданство
СССР!..
Пропагандистская нацеленность стихов в ущерб лирическому началу и эвфонии – характерная черта щеголевской лирики тех лет, отразившаяся и в стихотворениях сборника «Остров».
История появления этого уникального в своем роде художественного образования тесно связана с возрождением «чураевского братства» уже на шанхайской территории в кружке «Пятница». Они собрались в количестве девяти человек: Н. Петерец, Н. Щеголев, В. Перелешин, Л. Андерсен, Л. Хаиндрова, Ю. Крузенштерн-Петерец, М. Коростовец, В. Иевлева, В. Померанцев. Их объединяло общее харбинское прошлое, а за плечами первых пятерых (хотели они это признать или нет) была чураевская школа. «В “Пятнице” велась серьезная литературная работа и учеба; это была именно рабочая студия» [98] ; все были еще молоды, а от прозаической действительности за стенами кружка «нужно было бежать, чтобы как-то сберечь себя до того дня, когда войны больше не будет, террора не будет, голода и холода тоже не будет» [99] . Поэтому они бежали – на свой «Остров» поэзии [100] .
Правда, по воспоминаниям Вл. Слободчикова, служившего в то время во французской полиции и отказавшегося работать в кружке, «Пятница» также была задумана «с пропагандистскими целями» В.Н. Роговым, директором шанхайского отделения агентства ТАСС, обещавшим субсидировать объединение, а в дальнейшем и издание альманаха «на некоторых политических условиях – полная лояльность к Советскому Союзу, к социалистическому реализму и др. Проводниками роговской идеи были два верных ему Николая». Другие члены кружка этого не знали; Владимир Александрович согласился не говорить об этом В. Перелешину, приехавшему из Пекина и примкнувшему к кружку [101] . Ю.В. Крузенштерн-Петерец, в завуалированной форме намекая на эти обстоятельства в своих воспоминаниях, тем не менее, подчеркивает: «Стихи были самым главным. Для стихов надо было жить, пережить войны. Но, конечно, не для испанских и не для норвежских. Когда говорилось о стихах, то имелись в виду только русские. Но чтобы они жили, должна была выжить Россия. А то, что было около нас, вокруг нас, над головой, под ногами, было временным – обстановкой, а не жизнью. Мы верили в будущее и так жадно глотали это будущее, что не замечали, как сгорали в настоящем» [102] .
Кем-то из самых отчаянных выдумщиков (Перелешин склоняется к тому, что это либо Ларисса Андерсен, либо Николай Петерец) [103] был придуман вид студийной игры: «Будем опускать в этот стакан бумажки, свернутые в трубочку. На каждой будет написана тема. А потом пусть Виталий (Серебряков – кажется, полноправный резидент комнаты, где собиралась Пятница, сам стихов не писавший, но состоявший чем-то вроде “политрука” при той половине членов кружка, которая хотела быть советской) <тянет>. Это и будет тема на неделю. А в следующий раз стихи будут читаться и обсуждаться» [104] . Темы же были такие: Дым, Карусель, Кольцо, Камея, Светильник, Море, Химера, Пустыня, Ангел, Феникс, Сквозь цветное
стекло, Кошка, Достоевский, Россия, Дом, Зеркало, Колокол, Мы плетем кружева, Поэт, Джиоконда – всего двадцать, если судить по оглавлению вышедшего в 1946 г. сборника. В случае с «Островом» литературная игра оказалась необыкновенно продуктивна. Многие стихотворения сборника – даже у самого теоретически-холодного из участников, Николая Петереца – отмечены оригинальностью мысли и одновременно трепетным чувством. Очень много удачных и многосмысленных стихов вышло в то время из-под пера Валерия Перелешина и Лариссы Андерсен.
Само художественное целое сборника – и как отражение литературной деятельности кружка, и как самоценная эстетическая структура – достойно особого разговора [105] . Вырвать «островную» лирику Щеголева из этого контекста, с одной стороны, сложно. Однако сошлемся на Перелешина: «Верно, что писание стихов на заданные темы выглядит как-то несерьезно. Однако своими тогдашними стихами я был доволен и включил многие из них в свои позднейшие сборники… Точно так же у других поэтов: стихи “Острова” у многих были крупнейшими удачами. Ведь никто не обязан поминать “тему” буквально: Кольцо символизирует и замкнутость, и безвыходность, и вечность, а Дом – назначение человека здесь на земле, но и в другом мире» [106] .
Если по принципу Перелешина отбирать из этих стихотворений подходящие для сборников Щеголева, то это вызовет серьезные проблемы. Из 20 тем сборника Щеголев откликнулся на 15, где продемонстрировал самые разнообразные претензии в области версификационного мастерства. Однако самоценными лирическими репликами, безотносительно к художественной корреляции с одноименными высказываниями «островитян», звучат лишь стихотворения «Зеркало», «Камея», «Кошка», «Светильник» и «Достоевский». В этих немногих «островных» удачах Щеголев демонстрирует действительно изысканное разнообразие – например, в творческом освоении ритмического опыта вольных стихов:
Знаю:
в эту ночь
печально,
молча ты
пристально глядишься
в бездну зеркала.
Где твой смех бывалый,
колокольчатый?
Всё-то потускнело,
всё померкло!
(«Зеркало»)
Примечательно – именно у Щеголева в «Зеркале» впервые прозвучала эта пронзительная фраза: «Всё не так, не так, не так, как хочется!», всплывшая много лет спустя в ставшей знаменитой песне Владимира Высоцкого: «Всё не так, ребята!»
Лирическая зарисовка «Кошка» только формально увязана с заданной темой. Она лишена символики и многосмысленности, но оттого не становится менее изящной и трогательной:
Вот мы снова встретились,
Встреча роковая…
В шубе и в берете Вы
Ждете у трамвая.
Спрашиваете новости,
Хвалите погоду,
Оживает снова всё,
Как тогда – в те годы.
«Вещность» портретных характеристик лирической героини придает стихотворению непосредственный и глубоко жизненный смысл. Именно о таких лирических высказываниях, в которых лирическое «я» говорит и о себе, и обо всем человечестве сразу, писал И. Анненский [107] .
Несколько по-иному реализован принцип «овеществленности» эмоции в стихотворении «Камея»:
Вот я сижу, вцепившись в ручки кресла,
Какие-то заклятья бормочу.
Здесь женщина была. Она исчезла.
Нет-нет! Мне эта боль не по плечу.
<.>
Но я ведь вещность придавать умею
Снам, призракам и капелькам дождя.
И вот стихи – резная вещь, камея -
Дрожат в руке, приятно холодя.
Стихи, «резная вещь», с точки зрения универсальной поэтической метафорики – то, что отточено и выверено. С точки зрения акмеистской вещности – это действительно «камея», запечатленный образ в честь возлюбленной. Оттого и холодят они своей «каменной» природой (вспомним названия ключевых акмеистских сборников). А с точки зрения индивидуальной поэтической психологии Щеголева – стихи самоценны своей материальностью, «охлаждающей» пыл любовного чувства, своим «холодным, острым, бритвенным» ритмом.