Победное отчаянье. Собрание сочинений — страница 12 из 37

Они прошли в тусклое помещение вокзального буфета.

Шадрин сел за столик с запятнанной горчицею скатертью, и китаец с масляной черной головой принес ему чай, налитый в красивый пивной стакан. Грузин любил поговорить с Шадриным. «Мы с вами, Игнатий Васильевич, имеем много общего», – говаривал он нередко. Но сегодня он почувствовал, что много говорить не стоит, и Шадрин, в самом деле, был доволен молчаливостью буфетчика. Он с жадностью с какой всегда ел по утрам, глотал сладкий красноватый чай и – откусывая сразу по полбулки – вчерашние сладковатые булки.

Сытый, как всегда, – до такой степени, что еще мог бы съесть четверть того, что съел, – Шадрин шел на службу. Он ощущал легкость и покой, потому, во-первых, что старуха сильно наскучила ему своим молчаливым присутствием в квартире, стоя часами неподвижно, прислонясь к обитой железом печке, которую она и летом подтапливала хворостом; во-вторых, потому, что чисто физически он давно не видел никакой разницы между этой старухой, его матерью, и прочими старухами, которые вечно торчали на паперти маленькой станционной церкви по субботам и воскресеньям. Рассудком же он считал, что жить должно только то, что молодо и сильно, а то, что доживает, не имеет этого права.

И теперь Шадрин был доволен, что может думать так -просто, без усилия. Он вспомнил себя – лет десять тому назад, когда ему было двадцать четыре. Да… Тогда пришлось бы делать усилие, вытравливать что-то грызущее и беспокоящее, наверное, даже бормотать: «туда ей и дорога!»

Этот день он провел так, как будто никто у него не умирал. Столько же часов просидел на службе, с тою же жадностью обедал, так же – только суровей и сосредоточенней – играл с сослуживцами в городки после обеда, так же напряженно, с непрестанным сознанием полезности того, что делает, нагибался за тяжелыми палками и внимательно, щуря левый глаз, кидал их, одну за другой, в начертанный на земле квадрат с разбросанными в нем увесистыми рюхами.

После городков, приблизительно в половине шестого, Шадрин как обычно отправился купаться. К мужским мосткам надо было проходить неподалеку от «женской купальни» -так назывались ничем не огороженные сходни, на которых женщины раздевались и высушивали купальные костюмы. В ближайших кустах сгрудились китайцы – человек восемь. Следя за плещущимися женщинами и девушками, китайцы хихикали. Их забавляла торопливость, с которой купальщицы сдергивали с себя мокрые купальные костюмы и прыгали в махровые халаты, ощущая взгляды китайцев.

Шадрин было прошел равнодушно мимо, но в тот момент, когда он полуотвернулся, прямо на китайцев откуда ни возьмись шагнули решительно три загорелых молодых человека – русских. Каждому было около двадцати четырех.

– Цуба! – крикнул один из них, худенький, в черной майке, с несколько испитым лицом, в котором Шадрин узнал Лукошкина. У Лукошкина отец-священник сидел теперь в Соловках, а мать умерла пять лет тому назад. Китайцы переглядывались в злобном замешательстве. Они, может быть, и противостояли бы трем «ламоцза», но здоровенная фигура Шадрина, остановившегося шагах в двадцати, смущала их.

– Цуба! – со странным озлоблением вскрикнул Лукошкин и сильно толкнул первого попавшегося китайца. Двое других стояли с готовым на всё видом. Китайцы злобно, но нерешительно зароптали. Один – посмелей – сказал на русскокитайском жаргоне, что никому нет дела, что они, китайцы, здесь стоят, но Лукошкин побагровел и так громко и повелительно крикнул «цуба!», что китайцы, ропща, стали, тем не менее, покорно отходить.

Шадрин пошел дальше. Его твердое лицо кривилось в улыбке. Затем улыбка уступила место странной гримасе, свойственной только ему. Он остановился, приблизился к реке и взглянул на женскую купальню тяжело и пристально.

«Так и есть», – подумал он, отметив небольшую женскую фигуру в красном с белыми полосами костюме, стоявшую по колена в воде. Вот она вытянула вперед руки и зарылась головой в вечернюю, освещенную желтоватым солнцем воду.

– Так и есть, – сказал он вполголоса, – оберегает Варьку от нецеломудренных взоров.

После купанья, дома, он, освеженный, читал последние номера «За индустриализацию», а в десять часов лег спать; и не ворочался, и не вздыхал.

Буквально так же Шадрин вел себя и на другой день, -только на службу запоздал из-за похорон матери. По настоянию старушек мать отпевал станционный священник, несмотря на свою внушительную осанку, скромный и робеющий. Шадрин на отпевании не присутствовал, – старушки позаботились обо всем…

Мать уже засыпали землей, когда он подошел. Его опозданию никто не удивился – все здесь знают всё друг о друге, все знали шадринские взгляды на старость, проводимые им в жизнь на своей матери.

Было редкое по количеству погод лето. Солнце так и било на людей – на лысину священника, на темные платки старушек, на круглую жестокую голову Шадрина. Он слегка щурился, присматриваясь к рассыпающимся горстям чернобурой земли, летящим в яму, и полузабытое сиротское – отца он потерял рано – детство представало ему в обрывках, вместе с грязным отрочеством и всё перебарывающей, ни перед чем не останавливающейся юностью. Внезапно, из детства, в уши ворвался материнский, тогда еще не скрипучий голос: «Игнаша, Игнаша, иди сюда, где это ты бегал?..» – «Откуда это?» – спросил он себя, еще тяжелей пригляделся к летящей черно-бурой земле, скривился и отвел глаза.

Синий безоблачный горизонт отразился в этих глазах. Шадрина захлестнуло ощущение ясности и полнейшей одинокой свободы. Он шел на службу и глубоко дышал.

2

Шадрин был чем-то вроде конторщика, но он руководил местным отделом молодежи и поэтому держался чрезвычайно прочно. Сегодня он решил переговорить с Варей окончательно и сказал курьеру, чтобы тот привел ее в курительную комнату, где не было никого, «для пятиминутного разговора». Он сел на поцарапанную лакированную скамью и думал, что он ей скажет. Время от времени его лицо становилось еще резче и злее…

«Надо, наконец, убрать Лукошкина!.. Всё равно он никогда окончательно не станет нашим. Жаль только, что запуталась эта девчонка, – славная девчонка.» – углы рта опустились у Шадрина, и губы пообвисли на мгновение.

– Пришла, Игнатий Васильевич, – просунулась голова курьера, и сразу же в комнату вошла Варя. Она была бледнее обычного, но ни одним движением ее лицо не выказывало ее внутреннего состояния, хотя она знала хорошо, что когда Шадрин, после беглых предупреждений при встречах, зовет к себе на разговор – это значит, он делает последнее бесповоротное предупреждение.

Раньше Варя думала, что до этого, может быть, не дойдет, а если и дойдет – что ж, как ни ужасно, придется покориться, потому что мама, Ваня, Митя – их-то уж никак нельзя принести в жертву. Они погибнут, а Вася не погибнет. Так она думала даже в ту еще минуту, когда входила в курительную комнату.

– Товарищ Веснина, – сказал ей Шадрин, медленно вставая, – на этот раз, к глубокому своему сожалению, принужден вам заявить категорически, что дальнейшие ваши встречи с Лукошкиным совершенно невозможны постольку, поскольку они могут вызвать подражание и отсюда – разлагающее влияние на местную советскую молодежь.

Сказав это, Шадрин сделал крупную оплошность. Он сказал не так, как надо было сказать. С Варей он почти всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Она смотрела ему в глаза что-то слишком уж прямо, как он сам смотрел на людей, но как он не привык, чтобы на него смотрели.

Искорка в глазах Вари вдруг кольнула его. Он хорошо -чересчур хорошо – знал значение этой искорки, она и у него самого вспыхивала часто, очень часто, и тогда он говорил себе одно слово: «бороться…» И после глухо бормотал сквозь вздувшиеся губы: «сдохну, а не сдамся!»

Теперь, по Вариным глазам читая отчасти самого себя, он даже затратил некоторое усилие, чтобы подавить нечто близкое к восторгу. Вот почему еще ледянее и безразличней он добавил:

– Товарищ, я уверен, что всё будет в порядке.

Варя молчала, не отводя от Шадрина глаз. Состояние, недалекое от восторга, причудливо смешалось у Шадрина со смутным мужским вожделением. Маленькая, на редкость пропорциональная фигурка это девочки в синей сатиновой косоворотке всколыхнула в Шадрине то, что было полузадушено в нем тяжелой физической и головной работой.

Но он внезапно озлился на себя: «какого дьявола! Что я за большевик, что цацкаюсь со всякой дрянью!..» – и отрезал:

– Это, товарищ, всё! – а сам не мог справиться с мыслью, что Варя-то именно, в большевистском смысле слова, не дрянь, отнюдь не дрянь.

Варя постояла несколько секунд, глаза ее чуть сузились, отчего искорка в них стала почти нестерпимо острой.

И так, не вымолвив ни одного слова, ушла.

.С этой неугасающей искоркой она шла по аллее домой. Навстречу не попадался никто, и Варино лицо разбушевалось. Она открывала белые ровные зубы, слегка прикусывая ими нижнюю губу, и ноздри ее слегка дрожали от каких-то всхлипов – подавленных слез, быть может. «Мерзавец!.. Не позволю так со мной поступать, не позволю!..» – говорила она почти в голос и вдруг удивительно отчетливо поняла, что говорит бессмыслицу… «Что не позволю?..» Две слезы, щекоча скаты ее переносицы, поползли вниз. Она сердито смахнула их и поворотила обратно к парку: идти домой с такими глазами нельзя – надо выплакаться и умыться. Слезам только дай волю, и они не скоро угомонятся. Варя уже их не стряхивала. Нарочно сквозь густой кустарник, чтобы никого не встретить, она продиралась к реке, выжидая – когда же слезы, проклятые слезы, наконец иссякнут.

Наконец они стали струиться более скупо и остановились. Осталась некоторая ломота в горле, странно приятно-больно было глотать. Варе открылась река, окаймленная горькой полынью. Она нагнула лицо к воде, – вода убывала от бездождия и была особенно чистой. Варя осторожно потерла лицо мягкой водой и вытерлась широким рукавом косоворотки. Без зеркала она знала, что теперь ее лицо почти обычно. Еще раза два сильно, со всхлипом, вздохнув, она оправилась окончательно.