– Но тогда ты не смотри на меня, – сказал я.
– Я не смотрю. Это делает тот, кем я становлюсь ночью. Я не могу его контролировать; более того, не всегда ясно помню, что оно делало.
– Тогда откуда знаешь?
– Твои предшественники тоже жаловались, – сказал Холст. – Тот из них, что попал в психушку, оказался законченным склочником, и дело дошло до директора тюрьмы. Но ему не поверили. Самого посчитали тронутым. Ладно, на всякий случай попробуем кое-что сделать. Если ночью, во время приступа, я буду знать, что ты свой, то не сделаю тебе ничего плохого.
– Как это?
Холст вздохнул:
– Тебе придется узнать и запомнить что-то такое, что знаю я, понимаешь?
– Не понимаю.
– Если снова почувствуешь на себе мой взгляд, ты должен рассказать что-то мне знакомое.
– Например?
– Стих.
– Стих?
– Да. Один из моих любимых. В состоянии приступа мозг слабо реагирует на логические задачи. Зато обостряются ощущения и усиливается эмоциональное реагирование. Я словно вижу этот мир впервые и не могу ориентироваться в нем. Если я услышу от тебя что-то знакомое, приятное, то мне станет спокойно, хорошо. А если мне будет хорошо, я стану слушаться тебя. Перед тобой будет что-то вроде здоровенной собаки, которая понимает слова. Просто скажешь мне: «Спать!» И я выполню команду.
Я удивленно покачал головой и спросил:
– Почему ты уверен, что именно так и будет?
– Я плохо помню свои ночные действия, но чувства и ощущения, которые в тот момент наполняют меня, – они не забываются. Я имел более чем достаточно времени, чтобы изучить и проанализировать свою болезнь. Мы даже экспериментировали со вторым твоим предшественником, пока с ним не случился инфаркт.
– Как получилось, что ты попал сюда, а не в сумасшедший дом?
– Я обманул врачей. Ведь приступы происходят только ночью, а обследовали меня днем. К тому же тогда они случались крайне редко и были короткими.
– Но, может, в психушке было бы лучше?
– Сидеть с идиотами?! – кинул на меня взгляд Холст. – Лучше уж одному.
Потом я спросил о том, что в данный момент интересовало меня больше всего:
– Ты убивал в тот момент, когда у тебя съехала крыша?
Холст усмехнулся. Он понял, к чему я клоню, – не убьет ли он меня при очередном приступе.
– Нет, – ответил он. – Свихнулся я уже после убийства, к вечеру, в камере. Кругом кровь, трупы отца, матери, сестры… – эта картина все время стояла у меня перед глазами. Вот тогда крыша и поехала. Мне было только восемнадцать. Однажды ночью я убежал в другую реальность, стал иным. И картина исчезла. Даже наутро, когда я вернулся оттуда, ее не было.
– Откуда? – не понял я.
– Из той реальности.
– И кем ты себя в ней представляешь?
– Я не представляю, я реально тем и являюсь. Кем-то вроде зверя. Но моими действиями можно управлять. Точнее, меня можно направлять. Собака может слушаться человека, если он свой. Чужого она загрызет. У меня примерно так. Но, в отличие от собаки, у меня остаются задатки логического мышления. А кроме того, появляется чудовищная сила.
– Так вот почему ты едва не задушил меня.
Холст покачал головой:
– Тебе повезло. Это была лишь тень приступа. Иначе я смял бы твое горло в одну секунду, как жестянку из-под пива.
– Понятно, – произнес я, задумчиво глядя в окно и пытаясь разобраться, выиграл ли я от перемены камеры или наоборот.
Потом решил, что выиграл. Все какое-то разнообразие, к тому же пейзаж. Главное, дождаться весны. «Главное», – усмехнулся я, поймав себя на том, что еще мыслю земными категориями. В Вечности не было главного или второстепенного. Там не было ни черта. Свободное падение в бездну. Но моя натура предпочитала жить иллюзиями, а не падать туда. Холст уже перешагнул этот барьер. Он падал в Вечность и все реже оглядывался на свое прошлое.
Я проснулся около пяти утра и посмотрел в окно, чтобы сверить свои внутренние часы с природой. Небо было чистым. Дожди ушли вместе с февралем. На дворе стоял март. На востоке над горизонтом разгоралась узкая малиновая полоска. К шести она станет значительно шире, а потом взойдет солнце. Было абсолютно тихо. Время звуков еще не пришло. Я взглянул на Холста. Он спал. Мне казалось, что он переносит заточение лучше меня. Но он и сидел дольше. Видимо, втянулся.
Ближе к шести появились звуки. Они рождали в моей голове образы, и я пытался определить, насколько они соответствуют действительности.
– Жалко, что мы видим только восход, – сказал я за завтраком.
Холст посмотрел на меня с насмешкой:
– Приятель, мы уже в Вечности. Ты разве не замечаешь? Мы давно слились с ней. Тот миг, что назывался твоей жизнью, его уже нет. Прими это и не цепляйся за прошлое. Заход, восход! Потом ты захочешь увидеть площадь, море, город, улицу, где родился, чье-то лицо. И это будет без конца. Пока не свихнешься.
– Свихнуться, это не так уж и плохо, и даже хорошо, учитывая наше положение, – сказал я.
– Здесь ты прав, – согласился Холст. – Но в нашем обществе уже есть один псих.
– Да, – согласился я. – Пропадет разнообразие.
– Тут сидел один до тебя, – произнес Холст. – Он говорил, что постепенно все, что было с тобой раньше, все, что ты имел и кого знал, прежде чем попасть сюда, – лица людей, события, города, – начнет бледнеть, словно покрываясь туманом, пока не исчезнет совсем. Тогда ты окажешься один. Как ни странно, от этого станет легче. Он отмотал десять лет. Старожил по сравнению с нами.
– Это тот, что умер от разрыва сердца?
– Да.
– А тот, которого забрали в психушку?
– Я с ним почти не общался. Он выдержал две недели, а потом его увезли. Слабак! После этого я два года сидел один.
– Ты делал это специально?
– Что именно? – спросил Холст.
– Доводил их до ручки.
Холст пожал плечами:
– Как сказать. Целенаправленно – нет. Но приступы, что с ними поделаешь. А кроме того, здесь мне такие не нужны. Они были сломлены внутри. Слишком долго сидели. А я нуждался в парне с характером и стальными нервами.
– Зачем?
– На всякий случай.
Я долго не сводил глаз с Холста, ожидая, что он продолжит. Но Холст молчал. Он что-то недоговаривал.
В девять снизу всплыл какой-то ровный, едва слышный гул. Он всегда появлялся в это время, кроме выходных дней.
– Что это шумит? – спросил я у Холста.
– Там небольшой цех. Давят масло. Холодная выжимка. Сам пресс находится в башне, а его конец, из которого вытекает масло, выходит во внешний двор. Заключенные давят масло, а вольнонаемные с другой стороны разливают его по бутылкам. При этом никакого контакта между ними не происходит. Очень удобно.
– Понятно.
Я встал, прошелся взад и вперед по камере и выглянул в окно. По реке шел сухогруз, небольшой, с белой рубкой на корме. Были видны фигуры двух человек. Мои глаза провожали теплоход, пока он не скрылся за изгибом реки. «Наверное, к морю, – думал я. – Еще пара дней пути, и эти люди увидят его. Хорошо бы увидеть море…» Я вдруг осек последнюю мысль и взглянул на Холста, который безучастно сидел на кровати. А ведь он прав – сначала ты захочешь увидеть площадь, потом море, потом… Не так давно мне вполне хватало реки и холмов.
– Может, начать вести дневник? – произнес я.
– И что ты там будешь писать? – усмехнулся Холст. – Проснулся в пять утра, в шесть проснулся Холст, в восемь принесли ужин, в час дня обед. Солнце зашло в девятнадцать тридцать. Следующий день: проснулся в пять утра… и так далее. Время встало, друг мой. У нас не может быть новостей.
Одна новость за год все-таки случилась. Надзиратель Шане вышел в отставку. Вместо него появился другой. Молодой и сволочной араб Азиз. Если Мак относился к нам по-человечески, Фарш, недолюбливая нас, просто игнорировал, то Азиз начал лютовать. При нем мы лишились некоторых вольностей. Со стороны это могло показаться пустяком, но для пожизненного арестанта реальность как раз и состоит из мелочей. И они вовсе не кажутся мелочами. Мы с Холстом возненавидели Азиза.
День стоял серый, хоть и без дождя. У Холста было паршивое настроение. Он ничем не выражал его, но за полтора года я хорошо изучил своего соседа и знал, что это так. У него что-то не ладилось с Вечностью. То ли он разочаровался в ней, то ли просто устал без конца туда заглядывать. У меня тоже были некоторые претензии к этой субстанции, но я и не полагался на нее, предпочитая смотреть в окно, на реку и холмы и слушать звуки. Порой это тоже не помогало. Особенно весной. И тогда мы могли часами ходить взад-вперед по камере, как молодые тигры. Энергия просто клубилась вокруг нас. Мы были еще слишком молоды и не растрачены, чтобы нас могло устроить такое тесное пространство, как камера.
– Как ты думаешь, Бог есть? – неожиданно спросил Холст.
– Если даже и есть, то мы не имеем к нему никакого отношения. Мы уже не в его епархии, поскольку, зависнув между небом и землей, не можем быть ни добродетельными, ни грешными. Здесь даже нет возможности искупить грех.
– А ты бы хотел? – спокойно поинтересовался Холст. – Ты каешься в том, что совершил?
В его глазах появилось любопытство и некоторая ирония.
– Мне не в чем каяться, – ответил я.
– Может, ты еще скажешь, что осужден невинно, что это сделал кто-то другой?
– Именно! – кивнул я и, видя, как на лицо Холста наплывает кривая улыбка, добавил: – Послушай, я не пытаюсь выставить себя в лучшем виде. Не тот случай. Мы не на общей зоне за кражу кур сидим. Да и ты не ангел. Так что слушай и верь. Я работал в Москве в крупной корпорации, и как-то раз на мой стол по ошибке попало то, что мне не следовало видеть. Я понял это, едва заглянув туда. Мне также стало понятно, что, как только ошибка выяснится, мной займутся. Из офиса удалось уйти, с боем. Но я недооценил их возможности. Они взяли меня в подъезде дома. Сначала собирались убить, а потом предложили сесть на пожизненное. Обещали, что через год, когда информация, которую я видел, станет неактуальной, вытащат меня отсюда. Но скоро будет четыре года, как я здесь.