– Странная история, – произнес Холст. – Зачем так изощренно? Тебя можно было просто продержать год под запором, а потом выпустить. Или, что еще проще, убить.
– Я тоже об этом думал.
– Что-то здесь не то. – Холст покачал головой. – И почему именно на пожизненное?
– Чтобы был стимул держать язык за зубами. В противном случае меня оставили бы здесь навсегда.
– Что они и сделали, – произнес Холст. – А знаешь, какая мысль сразу напрашивается? Тебя посадили вместо кого-то.
– Это само собой, – сказал я.
– Ты не понял. Тебя посадили, чтобы вытащить из этого дерьма кого-то другого, кто был им нужен… или дорог, – добавил Холст, встав с кровати и пройдясь взад-вперед по камере.
Я задумался. Такая версия вполне могла иметь место.
– Не расстраивайся, – криво улыбнулся Холст. – Я тебе тоже кое-что сейчас расскажу. В утешение. Свою историю. Мы жили в особняке в предместье Парижа. Мой отец был богатым человеком. Мы приехали из России семь лет назад большой семьей. Говоря короче, я убил их всех: мать, отца, бабушку, сестру, брата, а кроме того прислугу и охранников. Но я не помню этого. Помню лишь, что всюду были трупы – в холле, в спальне, в кабинете и еще кругом кровь: на лестнице, ковре, стенах. Полиция утверждает, что когда она приехала, то застала меня с автоматом в руке и пустым рожком. Автомат я помню, но чтобы убивал – нет. Я вот все думаю, зачем мне убивать близких людей? А может, это сделал не я? Теперь уже не узнать. Это не дает мне покоя.
– У тебя кто-нибудь еще остался? – спросил я.
– Младшая сестра. Она в тот момент была в России. Если убивал я, значит, она еще жива. И богата. Поскольку является единственной наследницей. А если не я, – Холст поднял на меня глаза. – Тогда убили и ее.
– Зачем? – спросил я.
– Затем, что и остальных. Чтобы завладеть нашими деньгами, долями в предприятиях.
– Компаньоны?
– Может быть. Отец всегда был настороже. Он опасался кого-то из России.
История Холста оказалась, пожалуй, еще более впечатляющей и тоже с большим вопросительным знаком на конце.
Утром двадцать второго августа, бреясь, я заметил в уголках губ едва заметные морщинки.
– Так сдал за ночь, что не узнаешь собственное отражение? – спросил с обычной иронией Холст, заметив, что я рассматриваю себя в зеркала.
– Первые морщины.
– Поздравляю. Говорят, здесь стареют быстрее.
– А время течет медленнее, – заметил я.
– Парадокс! – подытожил Холст.
Первый раз это произошло, когда Азиз лишил нас прогулки. Дело было в самом конце сентября. Мы стремились захватить последнее тепло и, выходя на прогулку, снимали с себя синие робы и застывали под солнечными лучами как две рептилии. Мак в таких случаях иногда давал нам лишних десять минут. Когда ему хотелось поговорить.
– Сволочь! – тихо прошипел Холст, когда Азиз загнал нас в камеру.
– Редкая! – согласился я, садясь на кровать.
– И что будем делать? – задал риторический вопрос Холст.
– Продолжай смотреть в Вечность, – дал я ему не менее риторический ответ.
Вот тогда он и сказал:
– А знаешь, смотреть в нее гораздо полезней, чем в окно. Смотреть и думать.
Я усмехнулся:
– Полезней? Нам ничего не может быть полезней, кроме рыбьего жира.
– Ошибаешься, – Холст неподвижно уставился на меня. – Я гляжу туда и вижу возможность.
– Какую?
– Сбежать!
Я долго смотрел в голубые, чем-то напоминающие Санины, глаза Холста, словно пытался отыскать там свою надежду.
– Каким образом? – наконец спросил я.
– Не знаю, – пожал плечами Холст. – Как бы тебе объяснить?.. Это похоже на договор о намерениях. Человек еще не решил как, но он уже намерен это сделать.
– Тебе что, в этой твоей вечности подписали заявку? – произнес я с сомнением.
– Мне дали надежду, – сказал он.
– Но сбежать невозможно, – возразил я.
– Один шанс из ста есть всегда, – сказал Холст.
– Стоит ли мараться, имея такую ничтожную возможность?
– Но зато у нас уйма времени. Целая Вечность. Если, допустим, на данный отрезок времени, скажем на год, имеется один шанс, то за десять лет их станет десять. Их надо просто суммировать.
Я попытался понять сказанное Холстом и, не уловив в этом и тени логики, произнес:
– Через десять лет мы уже ни на что не будем годны. Слишком поздно.
Больше к этому разговору мы не возвращались.
Второй раз Холст заговорил о побеге спустя полгода. Кончался март. В приоткрытое окно врывался теплый ветер, принося с собой новые незнакомые запахи. Они будоражили нас и вселяли бессонницу. Мы вставали рано и днями взад-вперед бродили по камере. И с этим ничего нельзя было поделать.
В один из таких моментов, когда мы, плечо к плечу, пять шагов туда, пять обратно, словно по бульвару, прогуливались по камере, Холст, прервав нашу светскую беседу о Париже, его площадях и фонтанах, вкусах и нравах, вдруг сказал:
– Я ее четко вижу!
– Кого? – не понял я.
– Возможность побега.
– Обрисуй ее, не забывая о логике. Может, тогда мне удастся это представить, хотя бы гипотетически, – сказал я.
Мы остановились у окна.
– Послушай, у тебя была мечта? – спросил Холст.
– Две, – ответил я. – Найти свою мать и еще одну девушку.
– И как?
– Я нашел могилу матери. А девушку нет.
– Ты нашел лишь могилу своей мечты, значит, она не сбылась.
– Видимо, да.
– А вот я даже не обзавелся мечтой, – сказал Холст. – Не успел. Послушай, давай заведем себе мечту, – глаза Холста маниакально блеснули. – Пускай она будет самой безумной из всех, что существовали. Но зато она у нас будет.
– Какая? – спросил я.
– Побег!
Я глубоко вздохнул:
– Когда пьешь вино, тебе хорошо, но потом наступает похмелье. И когда мечта закончится…
– Зачем закончится? – остановил меня Холст. – Она будет продолжаться. Пока мы не сбежим.
В его взгляде сквозило нечто такое, словно он действительно узрел в Вечности что-то недоступное мне. Но, скорей всего, это был отголосок его ночных помешательств.
– Ну хорошо, – сказал я после некоторого колебания. – Давай помечтаем.
– Тогда будем делать это поэтапно. Вопрос номер один: как выбраться из камеры? – сразу перешел к делу Холст. – Принимаются любые версии, даже самые безумные.
– Перепилить решетку на окне.
– Чем?
– Я где-то читал, что один тип перепилил решетку волосом. Для этого он предварительно макал его в пыль.
– Сколько на это ушло?
– Восемь лет.
Холст покачал головой:
– Длительные проекты оставим на крайний случай.
Мы стали внимательно разглядывать решетку.
– Может, расшатать ее в гнездах? – предложил Холст.
– Или попробовать разобрать кладку, – сказал я.
Такое предложение не годилось. Стены покрывал слой штукатурки: если ее снять, это сразу бросится в глаза.
За три месяца мы не придумали ничего подходящего и оставили мысль бежать через окно. Кроме того, нам не хватило бы длины простыней, чтобы спуститься во двор.
Неудача не выбила нас из колеи – мы всего лишь мечтали. Она только заставила перейти к другому варианту – попытаться уйти через дверь. Мы сидели на кроватях и смотрели на нее. Она была железной, с мощным замком.
– Ты когда-нибудь взламывал двери или, может, вскрывал? – спросил Холст.
– Нет.
– Я тоже. А чем ты занимался до того, как стать юристом?
– Я состоял при Саше Железо, был его адъютантом, если можно так сказать.
– А кто это?
– Уже легенда! Один из самых известных гангстеров Москвы.
– Ого! – удивился Холст. – И ты участвовал в его делах?
– Во многих.
– И убивал людей?
– Приходилось, – ответил я и сменил тему: – Эту дверь можно взорвать.
– Слишком шумно.
Мы некоторое время молчали.
– А если нам кто-нибудь ее откроет? – произнес Холст.
– Например, Азиз! – усмехнулся я.
– Нет, конечно, и не Фарш. А вот Мак…
– Чего ради, – перебил я Холста. – Знаешь, как возникла каста неприкасаемых? В них превратили адептов буддизма, когда в Индии верх взял брахманизм. Неприкасаемым не разрешалось утолять жажду из источников или посуды. Они могли лишь слизывать с листьев росу или пить воду из конского следа. И до них никому не было дела. Их словно не существовало. Но мы еще хуже их. Нас нет в мире. Он нас не касается, и мы его тоже. Не стоит питать иллюзий. Кто нам захочет помочь?
– Но если что-то пообещать?
– Мы можем обещать лишь хорошее поведение и ничего больше. За это нас не выпустят даже в тюремный двор.
– Как знать, – задумчиво произнес Холст.
Теперь днем у нас было развлечение. Мы не мечтали. Это, скорей, походило на разгадку головоломки, у которой нет разгадки. А по ночам каждый из нас оставался один на один с самим собой. Со своими мыслями – это касаемо меня. А Холст со своим ночным безумием. И что хуже, было неизвестно. Он как-то сказал, что погружается в другую реальность. Реальность зверя? Лишь инстинкты и рефлексы? Я же все чаще погружался в состояние глухой обиды. Мысль о том, что я ничего больше не увижу до самой смерти, кроме этой камеры, гнала прочь сон. К этой мысли невозможно было привыкнуть. Я ошибался, когда думал по-другому. Время ничего не меняет. Я просидел четыре года, и ничего не изменилось. Стало лишь хуже. Может, это очень индивидуально? Безусловно, если бы я попал сюда в сорок, а еще лучше в пятьдесят, было бы гораздо проще.
Потом мы все-таки засыпали. И я, и Холст.
Шла первая неделя июля. В Москве, наверное, сейчас тоже жарко, думал я. Жарко и суетно. В фонтанах теплая вода. И только поздним вечером на городской асфальт вместе с пылью ляжет прохлада. А ранним утром по пустым проспектам поплывут поливальные машины. Москва отсюда казалась едва ли не родным домом.
Над горизонтом разгорался восход. Я встал и прикрыл окно. Еще час – и в него потечет тягучая жара. Толстые старые стены хранили прохладу и потому в камере было не жарко даже в самое пекло.