Побег обреченных — страница 10 из 62

– И до тебя только что дошло, как тут нагреться? – покровительственно хохотнул Борис.

– Ну, ведь друзья-то не подскажут, – разочарованно вздохнул Астатти. – Имеют карманные банки, а вот чтобы предложить старым товарищам заработать денег…

– Не прибедняйся. Греешься там на своих Гавайях… Хотя бы пригласил в гости, обсудили бы, лежи на пляже, горячие темы…

– Хорошо, завтра летим.

– Да куда там завтра… – обреченно махнул рукой Борис. – Дел – не продохнуть!

Астатти одним коротким глотком осушил наперсток с рисовой водкой. Кажется, ему удалось выдать второстепенную тему разговора о наличных деньгах за основную.

По крайней мере, в это ему очень хотелось поверить.

РАКИТИН

Истекал последний час дня воскресенья – час несуразный и тягостный в празднестве, омраченном предчувствием будней, повинностями их и заботами.

Ракитин, приглашенный на ужин к коллеге Семушкину, томился от дремы и усталой сытости, но, не желая обидеть хозяина, терпеливо выслушивал его – продолжавшего бесконечное повествование о приобретении нового гарнитура из семнадцати предметов, причем каждому из предметов давалась подробная положительная характеристика.

– Стенка, Саня, атас!.. – повторялся Семушкин, долго затягиваясь сигаретой. – Бар с музыкой, открываешь… тирлим-бом-бом. Но только звон этот малиновый – сто лишних баксов наценки… За что, спрашивается? За звуки… сладостных рапсодий?

– Мода, – невпопад поддакивал Ракитин, глядя в цветное оконце телевизора, втиснутого в одну из ниш стенки, где диктор с лицом манекена докладывал замороженным голосом прогноз погоды.

Погоду диктор прочил препакостную, пусть и закономерную для середины февраля: дождь со снегом, северный ветер, чем Ракитина не радовал, но особенно и не удручал, потому как у подъезда ожидала его новая удобная машина, и думал Ракитин, что наконец-то машина куплена, лето не за горами и, когда солнышко высушит асфальт, можно махнуть на юг, забыв об этом промозглом колобродье зимы.

– В общем, обставился я! – заключил Семушкин и, выдернув из стаканчика салфетку, промокнул ею пот со лба. – В кухне только плинтусы не очень… На следующей неделе займусь. Обещали достать. Пластик под дуб. Вечная штука. Штамповка, конечно. Но метр – пять долларей. А куда деваться? Точно?

– Некуда, – подтверждал Ракитин уныло.

– Вот и я о том же! – горевал Семушкин. – Да, представляешь, а зеркало-то в баре того… Кривое, брачок-с! Я на себя глянул – мозги от страха окаменели: рожа такая, будто по ней трактор проехал… А уж бутылки какие формы принимают, вообще… Хотя, с другой стороны, оно и оригинально… Может, напрасно переживаю, а, Сань?

И, резко поднявшись с кресла, Семушкин направился к бару, дабы продемонстрировать гостю удивительные свойства зеркала «с брачком-с».

Ракитин, в свою очередь, выказал хозяину средствами мимики и глубокомысленными междометиями должную заинтересованность к предложенной для обсуждения проблеме. Далека была эта проблема от интересов Ракитина, но как не подыграть лучшим чувствам приятеля, всецело захваченного хлопотами по домоустройству?.. Хлопотами обывательскими, суетными, но да ведь утешалась ими душа Григория, а значит, рассуждал Ракитин, и ладно, главное – счастлив человек…

И в самом деле Семушкин испытывал подлинное удовлетворение от жизни. Причиной тому была новая, трудно выстраданная квартира, представлявшая собой блестящий итог умелых переговоров с руководством мэрии, где работала жена Семушкина, благодаря чему супруги въехали в ультрасовременный дом, ощутив все прелести экспериментальной архитектуры: две лоджии, холл, лестница, ведущая в спальню, – квартира была двухэтажной; высокие потолки и высокие окна с подоконниками, превращенными как бы в клумбы, где цвели белыми, сиреневыми и коралловыми цветами кактусы – различные по форме и степени колючести.

– Я тебя, Саш, не пойму… – Семушкин выключил телевизор, не дав дальнейшего слова ведущему, собравшемуся зачитать программу на завтра. – Зачем нужен какой-то тарантас, если еще с жильем не разобрался? Ютишься в конуре…

– Ничего, терпимо, – ответил Ракитин, представляя себе галечный пляж, море, млеющее в штиле, свой дом на колесах у синей воды. – А машина – великое, знаешь ли, дело. Воплощение свободы: крылья! Ну, а с жилплощадью со временем решится… Шеф обещал: в течение года – точно!

В отличие от Семушкина, Ракитин жил в типовой трехкомнатной квартире, одну из комнат которой занимал сосед, что приносило естественные неудобства обеим сторонам по коммунальному быту, однако в скором времени предстояло уезжать в Испанию, а вот уже по возвращении оттуда, коли посулы начальства окажутся пустыми, и задуматься над проблемой жилья основательно.

– Ну, тебе, орел, с высоты виднее… – Семушкин, высокий, грузный, с легкой сединой во вьющихся темных волосах, оттянул книзу узелталстука, расстегнул пуговицу, оборвавшуюся с ослабевшей нитки, чертыхнулся и, бросив пуговицу в вазочку, щурясь, нараспев позвал:

– Та-ася! – И тут же, неся поднос с чашками, явилась на зов жена его Тася – нарядная, уставшая от гостей, стряпни, уборки, но – приветливо-предупредительная.

Вслед за ней вошла жена Ракитина Людмила с тяжелым пузатым кофейником – реликвией и гордостью семьи Семушкиных, поскольку кофейник был, во-первых, старинным, а во-вторых, серебряным.

– Восемнадцатый век, – традиционно доложил Семушкин присутствующим и ткнул пальцем в украшенный подзатертой вязью бок кофейника, моментально палец отдернув. – Горячий, сво… лочь. Э-э… за вас! Чтобы все шло по плану! – предложил он, чокаясь. – На службе, Саня, ты растешь, машину купил, так что – за дальнейшее процветание. Кстати, в пятницу, будучи у начальства, слышал я разговорчик… – Тут Семушкин хитро прищурился и замурлыкал котом: – Р-разговор-чик… Об одном молодом и талантливом, которого надо отправить в Испанию как можно быстрее…

– Ты всерьез? – встрепенулся Ракитин.

– И еще как всерьез, – произнес Семушкин уже безо всякого энтузиазма. – Так что еще неизвестно, пригодится ли тебе твоя «девятка». Но в любом случае испанское побережье ни с каким Крымом не сравнится, так что ты ничего не теряешь.

В голосе Григория прозвучала нотка откровенной досады, и Ракитин понимал природу ее: кандидатур на место под испанским солнцем рассматривалось две – его и Семушкина, но выбор начальства остановился на Ракитине потому, что и как специалист, и как знаток испанского и английского языков он был на порядок сильнее своего приятеля.

– Пора нам, – подвела итог разговору на эту скользкую тему Людмила. – Спасибо, хозяева.

Когда женщины вышли в прихожую, Семушкин прошептал Ракитину на ухо:

– У тебя там роман с Риткой Лесиной… Учти: контора начинает гудеть слухами. Осторожнее. Говорю как друг. Тем более шеф к ней питает неразделенные симпатии…

Ракитин, сумрачно кивнув, направился к выходу. Подал Людмиле шубу. Щелкнули часы на электрокамине, выбросив на черное свое табло четыре зелено горящих квадратных нуля.

Наступал день понедельник.

Ту, иную жизнь, вероятно, можно было определить как прожитое и прошлое, что кончилось внезапно и счастливо и куда он, Ракитин, возвращаться не желал даже мысленно, хотя знал – с прошлым не порвешь: не невидимая его паутина цепка и нити прочны и длинны безмерно. И он помнил ту, иную свою жизнь, такую же мутную и тоскливую, как сумеречный, неровный свет в вихлявшемся на поворотах пустом вагоне, устало и зло спешащем сквозь ночь.

Тогда он успел на эту электричку, впрыгнул в сужающийся пролет дверных створок, поскользнулся и буквально влетел в тамбур, оставив на перроне соскочивший башмак.

В памяти его потом не раз прозвучат и этот глухой, резиновый стук сомкнувшихся за спиной дверей, и лязг буфера тронувшегося вагона, прозвучат как нечто пророческое, потому что там, за дверьми, как бы осталось все прежнее, но это будет потом, а тогда, стоя в одном башмаке и в носке на заплеванном, усеянном окурками полу тамбура и морщась в усмешечке над самим же собой, он еще не разделял то время, что прожито, и то, что наступает, ибо осознание этого – суть осознания, какой-либо утраты. А утраты не было. Разве – башмак?.. Башмак действительно остался в прошлом. И вернуться за ним Ракитин не мог – электричка была последней.

Он выругался, опять метнулся к дверям, но поздно – в замызганном оконце уже плыли размеренно и уныло черные поля, огни и зыбкое, едва угадываемое небо.

Только тут он почувствовал, что пьян, неопрятен, и, как-то внутренне обмякнув, словно отрешившись от себя – опротивевшего, но неотвязного, пнул отъехавшую вбок дверь и вошел в вагон.

Там была женщина, но поначалу он не заметил ее в дрожащей вылизанной пустоте желтых деревянных скамей и мокрого, грязного пола, по которому, невольно хромая в одном ботинке, ступал, стараясь поставить ногу в носке на сухое.

И лишь когда, бормоча что-то под нос, сел напротив нее. наткнулся взглядом на взгляд – все с брезгливым пониманием оценивший: и расхристанность его, и нетрезвость, и, может, даже нечистоплотность – но не внешнюю, иную, что была в нем самом, от которой он и бежал сегодня этой электричкой…

Он тут же озлился на нее – этакую благонравную, перед которой был беззащитен в своей неряшливости, подпитости, чье моральное здоровье наглядно утверждалось всеми внешними приметами молодой, обаятельной, но, чувствовалось, одновременно сдержанной и неглупой женщины.

Перед такими Ракитин вечно терялся, и вечно его тянуло к таким, и вечно с такими не везло…

Озлился. Закрыл ладонью лицо, вскользь подумав о ней нечто бессвязно-мстительное, и отстранился, ушел вразброд расползающихся, как ужи из дырявого мешка, мыслей.

Вагон шатало, машинисты спешили на отдых, колеса словно переругивались в сонном, бормочущем перестуке, свет поминутно мерк и вспыхивал, прозрачно скользя в потертом лаке скамей, и Ракитин, неловко подогнув ногу, спрятав ее – ту, что в носке, – за уцелевшим башмаком, видел перед собой то край шерстяной клетчатой юбки, то – когда вагон встряхивало – светлые, ровно завитые на концах волосы, спадающие до плеч, красивое, строгое лицо, отчужденно обращенное к книге…