— У государя на коленях, — молвила Лизавета, обратив к юноше свое округлое лицо. И добавила, предупреждая вопрос: — Только что я глядела. Целуются. Я не могу соваться туда каждый час.
Полнолицая красавица с налитыми плечами, Лизавета носила тяжелые свободные платья, открытые на груди и на спине, а голову венчала округлым тюрбаном горячего багряного цвета, особый жар которому придавало золотое шитье.
— Ты должна мне помочь, — сказал Дивей, отворачиваясь. — Я должен видеть государыню тотчас, как только станет возможно.
В ухватках его сказывалась готовность свернуть на свое всякий час и в любом месте разговора.
— Но что случилось? — спросила она низким, теплых оттенков голосом. Дивей не отвечал, пощипывая фикус. А девушка перебирала гриф и деку круглой мандолины, которую прихватила с собой, когда покидала библиотечные сени. — Ты уже не любишь меня? — сказала она с каким-то непостижимым простодушным удивлением.
Дивей раздраженно покосился на мандолину, слабенький звук случайно тренькнувшей струны заставил его передернуть плечами.
— Тогда на празднике в Попелянах… Не знаю, я готова была княгиню убить, — сообщила Лизавета все с тем же, никогда, казалось, не изменявшим ей добродушием.
— Напрасно. В высшей степени неосмотрительно. Это было бы государственное преступление, — возразил Дивей, бросив недобрый взгляд на мандолину.
И еще погодя юноша болезненно вздрогнул, но не от мандолины уже, от поцелуя — от едва слышного, исподтишка прикосновения влажных губ — в шею.
— Я в опасности, — сказал Дивей, помолчав в ожидании нового поцелуя. — В большой беде. Не удивлюсь, если и жизнь моя под угрозой.
Жалобно брякнула мандолина, выскользнув из расслабленных рук.
И почти тотчас тихо приотворилась дверь, впустив круглую голову с острыми усами — это был Бибич, дворянин окольничего Дивея.
— Государь мой! — сказал он зловещим полушепотом. — Этот человек… — последовала жуткая, но невразумительная гримаса, — здесь! И он принес на спине того… А тот… хуже некуда.
Дивей невнятно выругался.
— Глянь государыню, — нетерпимым тоном велел он Лизавете, и бедная девушка не посмела ослушаться. Оставив шептавшихся мужчин, она заторопилась к выходу, но Дивей снова настиг ее на пороге: — Государь не должен знать, что я здесь! — предупредил он таким трагическим голосом, что девушка разве не пошатнулась.
Лизавета готова была на крайность, но не было ни малейшей возможности обменяться с государыней взглядом. Золотинка не слезала с колен, а Юлий отвечал ей блуждающей улыбкой, не замечая, как онемели ноги. На рабочем столе его лежали вразброс бумаги пигаликов.
Лжезолотинка встряхнула головой, обмахнув мужа щекотным потоком золотых волос, и припала на грудь:
— Юлька! Ага! Юлька! Лебедь мне все сказала, теперь уж знаю! Я тоже буду звать тебя Юлька! — и она залилась звонким, самозабвенным хохотом. — Да, решено! Буду звать тебя Юлька! Ю-юлька!
Кое-как справилась она с новым приступом смешливости и принялась терзать волосы мужа, взъерошивая их, как потоптанную траву.
— А Лебедь пусть не зовет! Издам указ, чтобы никто-никто не смел называть тебя Юлькой! Никакие Лебеди, никакие гуси, куры и утки! Нечего! Хватит! Пришло мое время и Юлька мой!
От смеха переходила она к забавной важности, а Юлий, мимолетно поморщившись от усталости в коленях, бережно пересаживал Золотинку и слушал, застыв лицом, словно ему нужно было сдерживаться, чтобы не размякнуть в счастливой и глупой улыбке.
— И велю глашатаям, — чеканила она с вновь прорезавшейся строгостью, — чтобы объявили по площадям, на торгу и на перекрестках, по кабакам, чтобы кликали не по один день. И весь народ чтобы, сколько его ни есть, зарубил себе на носу строго-настрого. Под страхом жесточа-айшего, — протянула она со сладострастием, — жесточайшего наказания! Вот. Пусть все усвоят, что никто не может называть тебя Юлькой. Никто, кроме меня! Никто, чтобы и думать не смел, про себя даже: Юлька! Что в самом деле?! Я запрещаю!
Бумаги пигаликов, однако, не были забыты вовсе, и Юлий под градом упоительных поцелуев косил взглядом на расползающиеся по столу строчки — целые полчища выстроенных в колонны строчек, от которых холодело на душе и замирал смех.
— Ты и вправду дала пигаликам обещание? — спросил он невпопад. Золотинка изменилась в лице… и спустилась с колен.
Она прошлась по комнате, заставленному по самый потолок книгами просторному покою, вернулась к столу и оперлась на разбросанные бумаги, обратив к Юлию ясные, до того ясные, что ничего уже не выражающие глаза. Она молчала.
— Знаешь что… — Юлий осторожно — словно боялся упустить мысль, подвинулся. — Пигалики безжалостный народец. Если уж чего вздумают, то не отступят…
Зимка молчала.
— И вот я думаю, — медлительно продолжал Юлий, — этот упрямый народец не остановится и перед войной… Вот я и думаю, если пигалики поставят нас перед выбором… война или суд… чтобы ты явилась на суд… Давай тогда уйдем.
— Куда? — шевельнула губами Зимка.
— Куда глаза глядят. Я оставлю государство на Лебедь. Она девочка добрая и мудрая. — Он остановился, и хотя Зимка промолчала, возражения ее угадал. — Все лучше, чем война. По тарабарским понятиям война есть самое тяжкое преступление… — сказал он, не пытаясь смягчить свои слова ободряющей улыбкой или притворной легкостью в голосе. — А с Лебедью пигалики воевать не будут. Зачем? Мы бежим с тобой за море. Это будет вторая жизнь, совсем иная. Разве плохо прожить две жизни? Начать все заново…
Вдруг Зимка поняла, что он это уже решил.
Пыталась Зимка возразить, но наспех не могла придумать даже пустого замечания. И что ей помогло, наконец, собраться с духом, так это привычка лгать.
— Ты святой человек, Юлий! — воскликнула она со всем пылом искреннего испуга. — Чудный, чудный, необыкновенный человек!
С неловким смешком Юлий пожал плечами, не особенно как будто польщенный.
— Ты святой человек! — настаивала Зимка, в лихорадочном вдохновении не совсем даже понимая, куда ее несет. — Ты не знаешь людей! Люди гадки! Лесть, лицемерие, неискренность! Эта низость, готовность подольститься… Если бы ты только знал, как я устала от лести… Ах, Юлька, Юлька, если бы ты понимал, чего ты стоишь! Ты необыкновенный! Таких, как ты, нет! Таких просто не существует!
Когда жена упорно называет мужа святым человеком, это верный признак, что она готова ему изменить и, скорее всего, уже изменила. Супружеского опыта Юлию, может быть, и не хватало, но, чтобы почувствовать себя неуютно в таком положении, достаточно ведь простого здравого смысла, который сродни скромности. Он поскучнел, тяжело привалившись на стол.
— Ты сердишься! — заметила Зимка, выказывая больше наблюдательности, чем ума. Остановившись в двух шагах, она подергивала холодный изумруд на груди. — Ты сердишься на меня за Дивея, я знаю! А его и не так надо было наказать! Он гадкий! Двуличный! Он за мною ухаживает.
— Это не преступление, — медленно проговорил Юлий.
— Вот как! А если я скажу, что он меня целовал?
Юлий вскинул глаза, и взгляд этот, долгий и пристальный, заставил Зимку поправиться:
— Пытался поцеловать.
Но он и после этого ничего не сказал. И Зимка уверилась, что уязвила Юлия, вышибив из его головы премудрые рацеи. Он мучался, как любой портняжный подмастерье, обиженный своей девчонкой. Ничего святого там уж, во всяком случае, не наблюдалось.
— Он ко мне пристает, — добавила Зимка расхожее словечко своей богатой событиями юности.
— А если любит? — тихо сказал Юлий.
На это Зимка лишь хмыкнула.
— Можно ведь сделать так, — трудно продолжал Юлий, — чтобы без грубости объяснить и… и… не оскорбляя. Когда человек любит… ему тяжело. Мне кажется, ты должна извиниться перед Дивеем.
— Ты это говоришь? — воскликнула Зимка. — Это ты говоришь? Да ты должен был стереть соперника в порошок!
— Хорошо, — вздохнул Юлий и бессмысленно подвинул по столу бумаги, — тогда извинюсь я.
— Как хочешь, — надменно обронила она, ощущая неприятное сердцебиение.
Но слова уже обесценились, и Зимка отлично это понимала. Она молчала, когда Юлий выглянул в сени и, наткнувшись у входа на Лизавету, сказал ей с пугающей мрачностью:
— Гляньте начальника караула, Лиза. Пусть разыщет окольничего Дивея. Да. Пусть приведет. Сейчас же, — заключил он и хотя заметил особенную бледность девушки, безжизненно ему внимавшей, не нашел сил обеспокоиться еще и этим.
Государь вернулся в библиотеку, а Лизавета, не ответив что-то спросившей у нее подруге, прошла в коридор и здесь ослабела… Прошло, однако, не много времени, когда каким-то припадочным движением она затрясла головой и с лихорадочным блеском в глазах повернула обратно, рванула высокую дверь библиотеки.
— Государь! — воскликнула она с порога. — Государь, я жду ребенка!
Лжезолотинка кинула быстрый взгляд на Юлия — вопросительный.
— Чего же лучше, — пробормотал тот.
— Мы назначены друг другу судьбой! — Лизавета сделала несколько шагов и опустилась на колени. — Простите его ради нашей любви, государь!
— Прощаю, — невольно улыбнулся Юлий. — Кого?
— Он и сейчас у меня, я укрыла его, опасаясь вашего гнева. Простите Дивея, государь, мы готовы умереть друг за друга!
— Вот как… — протянул Юлий, оглянувшись на Золотинку. Она застыла, прикусив губу. — Ты уверена в чувствах Дивея?
— Уверена ли я? — Лизавета озиралась, не зная, кого призвать в свидетели. — Это самый нежный и преданный влюбленный! Скорее небо разверзнется и высохнет море…
— Я очень рад. Оставим море в покое, — рассудительно сказал Юлий, опять покосившись на Золотинку.
Перебирая золотую подвеску, она поднялась рукой под горло и остановилась — иначе ей пришлось бы душить себя. Обычный ее румянец обрел багровые тона и расползался пятнами.
Лизавета же по-прежнему стояла на коленях. Она не сознавала свое молитвенное положение.
— Никто, насколько я знаю, никогда и не помышлял препятствовать вашей свадьбе, — заметил Юлий, наклоняясь к Лизавете. Он принял ее под мышки и, ничего не сказав, подтянул, чтобы поставить на ноги. Она не сопротивлялась, но и не помогала ему, тяжело обвиснув; так что Юлий хорошенько крякнул, прежде чем возвратил девушке стоячее положение. — Очень рад вашему счастью. Позовите теперь Дивея, если вы и вправду схоронили его у себя под кроватью.