А кольчужники так решили:
— Не бывает крылатых коней!
До ночи успели выдолбить в мёрзлой земле глубокую скудельницу[50]. И погребли в той скудельнице всех, кто пал: гунна рядом с антом и леттом положили. Связали помосты: древка копий накрест, концы копий вдели в ремённые петли, а ремни укрепили на конях. Сверху положили щиты и постелили плащи-корзно. На такие помосты укладывали раненых.
Глубокой уже ночью покинули поле. Отъезжая, долго ещё слышали люди грызню и копошение зверья у оставленной скудельницы. Волчий рык сменялся звонким лаем лис. Лисье же тявканье карканьем Ворона отзывалось:
— Скаредно[51]! Скаредно дело! Скаредно!
Так неслось вослед дружине злое разноголосие, песнь неслась во славу ненасытного нутра, урчащей утробы. Но высока насыпь над скудельницей, и велика глубина её, и комья смёрзшейся земли тяжелы были.
Глава 15
близ града Веселинова, в том же чёрном лесу, что стоит в стороне от людских троп, в стороне от засек, появился ночью прежний всадник, всадник скрытого облика. Конь его стройный, высокий, древних кровей настороженно стриг ушами; поводя глазами в темень, блистал белками. И всхрапывал, и позванивал железными удилами.
Там же, у приметной лесной горки, под высокой елью потянул всадник уздечку, стал, не спешивался. Успокаивая коня, поглаживал ладонью ему гриву; склонившись над ухом, тихие говорил слова.
Вот застучал-затрещал в стороне кустарник. И прежний шлемоносец вышел на сумрачный свет. Сам худ, зол. Одежда изодрана, через дыры проглядывает потемневшая от ржавчины кольчуга. Увидел всадника, ступил шлемоносец вперёд и молвил:
— Сван[52]! Сван! Дух-двойник, прочь!.. — восклицанием этим кого угодно можно смутить.
Молчал в недоумении всадник. Шлемоносец продолжал:
— Смерть пророчить пришёл? Слышу, пахнет смертью. А ты снова встал на пути моём предвестником чёрным. Тень судьбы! Сойди с коня, схватимся, сван! Пусть древо ты с могучими корнями, пусть скала ты с твердокаменной основой, но не отступлю я. Корни из земли повыдергаю, основание твоё расшатаю. Повалю ствол, раскидаю каменья. Сойди с коня!..
— Да ты не в уме, побратим. Ты не узнал меня!
— О!.. Не узнать тебя трудно. Всякий знает! Ведь ты гот, кто раздваивается. Ты и человек, и тень его, ты и гость, и хозяин. Ты вода и огонь. Ты — сван. В тебе и сокольное есть, и есть в тебе нечто от змей...
— Где смысл в словах твоих, не разберу?
— Не ищи смысла в том, что тебе постигнуть не дано. Лесище сучковатое! Научи лучше, как волком обернуться, как по-волчьи выть. Мил мне стал зверь этот, потому что волчица мила. И разноцветные глаза её милы мне, и голос её проникновенный, и крылья лёгкие. Вполовину уже стал я: приравнялся душой, оволчился. Их выжлецы увидели во мне грозного пса Норн[53] и, поджав хвосты, сошли со следа. Как вот мне обликом обернуться, научи...
— Ты не в уме, побратим. Опомнись! Мы торг вели...
— О!.. Только теперь я и при уме своём. Это раньше я темой был и глуп, подобно глуздырю[54], который, вывалившись из гнезда, надаёт в лисьи зубы и радуется, думая, что летит, как иные птицы летают. Так и со мной было! А теперь же я высоко поднялся. Так высоко, что понял тщетность копошения вашего!.. Ведь вы похожи на червей, что вылезают из-под земли, затем обратно уходят в землю. И так во всех поколениях. Рождаются, выползают да прячутся, мельтешат всуе и гибнут в безвестности нор своих. Мне же от жизни три подвига нужно: скалы и деревья попрать, овладеть волчицей и взлететь с нею высоко! Сойди с коня, Лесище коряжное, схватимся...
— Мерещится мне это или правда? — едва промолвил всадник, развернул коня и, потрясённый, удалился прочь.
А шлемоносец не заметил, что остался один. Он долго ещё стоял посреди поляны и каждому дереву говорил:
— Корни-то твои на руки похожи, а вершина — на голову. Раздваиваешься, злобный дух! Но я вижу тебя, не обманешь зрячего; умного не проведёшь.
К высокой ели шлемоносец шагнул:
— Сван! Сойди с коня, схватимся. Ты, предвестник, не принесёшь мне гибели. Крепки воля и дух хёвдинга! Ты прикинулся славным побратимом, но я-то разглядел, что ты обычная ель. И не ошибся. Вижу, как ты лапы расставил, нацелил на меня. Не отступлю, добьюсь волчицы.
«Убей волка. Шкуру надень. Всё равно облик твой останется человечьим. А в душе ты и есть волк. Скольких убил! Лесной нёс!..»
— Чей голос слышу? Кто это говорит?
«Сердце! Сердце твоё стучит! Волчье сердце в груди такого же червя, каких ты сам презираешь. Не далеко ушёл. Для чего рождён ты был чревом женщины? Разве для того, чтобы явиться на свет в облике человека, а уйти в Вальгаллу[55] в облике волчьем? Вся жизнь твоя — копошение. Ты где-то утерял свой смысл, человек, и стал червём. Суета! И в сердце твоём суета. Напрасно стучит оно!»
— Нет! Мне бы три подвига свершить... — закричал шлемоносец и набросился на еловые ветви.
Пока Бож с дружинами полевал[56] на полудне, тихо было в Веселиновом граде. Некому шуметь, некому в чертоге сидеть за столами и некому в похмелье мёд с разнотравья ценить словами: «Тот мёд хорош! А этот мёд хуже, недобродил! Зерна намешали мало».
Уже не дремали вельможные старцы, беспокоились:
— Много прошло дней, все вышли сроки. А князь вестника не шлёт. Или послать некого? Или нечего сказать?
— А в Глумове что слышно?
— Что Глумов? В Глумове говорят: «Сперва Веселинов знает, потом мы». Ждут в Глумове.
— Вернутся по весне. Так думаем.
— Вернутся. Такая силища! Скажи, что чернь?
— Чернь молчит, глядит на ворота. Дев не согнать со стен, ждут. Опять вперёд градчих увидят. А градчие-то на остоях — под облаками стоят.
Ждали кольчужников, ждали нарочитых. Тревожно и тихо было в граде. И в риксовом градце — также. Ждали, что раскроются створы ворот и войдут усталые дружины; ждали всех, хотя знали, что придут не все, к кому-то не вернутся. Знали, с полеванья дары принесут. Золото и ткани, сёдла, сбруи. Приведут коней и челядинов, как всегда приводили. Славно!.. А кому-то вернут кольчугу и щит и посеченный шлем отдадут. Для сыновей! И смолчат. И тогда будет плач, и будет тризна. Явятся скорбные поминальщики, сядут на лавы и скажут: «Мы плачем и скорбим вместе с тобой, жена, и с чадами твоими. Мы плакали возле костра и славили твоего мужа. Теперь испеки поминальный хлеб. Мы голодны. И голоден Он! Так поделимся печалью».
А недобрые языки, в большинстве — прежние вдовы, вдовы-завистницы, начали многие несчастья предрекать, душу жёнам тревожить:
— Что-то неясыть по ночам расплакалась. Слышали? А такое всегда предвещает женский плач но смерти ближнего. Уж мы-то лучше всех знаем, перестрадали. Плачет неясыть — быть беде! Всегда с людским перекликается стенание птичье.
Теперь не спали по ночам, прислушивались. Ждали: заплачет-застонет неясыть и раскроется дверь, впустит беду, которую, может, не сразу заметишь. А приглядишься, то увидишь вдруг да застонеть-заплачешь: стоят у порога, молчат и, пряча глаза, протягивают тебе кольчугу, щит и посеченный шлем. Для подрастающих сыновей!
— Жди поминальщиков! Жди! — слышались угрозы прежних вдовиц, которым спокойно теперь было, не плакалось, не ждалось. Перестрадали, прошло время их горестей!
— Да, брат, не тот теперь зверь, не тот в нём и сок. Отощал под весну зверь.
— И косач, и перепел. Худо! Не то! Не будет навару.
— А белка, смотри! А куница! Линька. Мех-то каков? Выбросить только. На боках вытерт, под лапками свалялся.
— А ель всегда зелена...
Чернь Верига с Сампсой сняли силки, сняли ловушки.
— Пусто дело, — сказал Верига. — Только зверя мучить...
— Да. А вот ель всегда зелена.
— Вот заладил! Что ель? Ею не будешь ни сыт, ни одет.
Возвращались в Веселинов. Говорил Сампса Вериге:
— Зелёный — добрый. От лета до лета ель добра. Ель для нас стены и кровли возводит. Лечьцы через неё дают недужным исцеление. Сделай кантеле из ели — зазвучит, живым словом скажет о добре. И человек таким быть должен. И должен постоянство её перенимать и её щедрость. Моему предку говорила ель слова: «Одарил другого и забудь о том, но если тебя одарили, всегда помни!».
Верига прятал улыбку в усах:
— Всегда радует доброе слово, что от тебя слышу. Но бедному древу-то каково? Те же люди его секут топорами, на землю кладут, обрубают ветви. Стены и кровли из мёртвого тела возводят, сжигают в очагах, делают звучные кантеле, выварив ели в молоке, лечьцы обдирают смолу и молодые побеги, парят зелёную хвою. Высока ель и постоянна, но не гибка. И сильные ветры ломят её за высоту и постоянство. Недолог будет век человека, перенимающего от ели: повалят его злые люди за доброту, сломят низкие за высоту.
За разговором нагнали смерда. Увидел Верига: незнаком тот смерд; из дальних, видимо, идёт весей. Не высок, не мал, в плечах же широк, бородища по грудь. Холодно ещё, а на нём только рубище груботканое, серое, небелёное. Ворот распахнут, грудь открытая красна.
А Сампса узнал, кивнул на смерда:
— Тот Охнатий, что с новскими в ущербе и с десятником дружен.
И Охнатий узнал песнопевца, но Вериге же только взглядом скользнул. Но понял Верига, что успел тот смерд и его разглядеть. Осторожен, быстроглаз.
Спросил Верига:
— Куда идёшь?
— А куда мне идти? — неохотно ответил смерд. — Тот югр, что с тобой, знает: рикс у меня чадо взял за ущербность с Уноной. Проведать иду. Видел моего мальца? Имя ему — Тур.
— Видел. К конюшим пристроен твой удалец. Приметен, сметлив.
— Как же! — не без гордости взглянул на Веригу Охнатий. — Пока маленький, Младитуром его зову; потом силушкой нальётся — Туром истинным будет; а как воином станет, как познает честь побратимства, как будут страшиться его враги, Яротуром назовут