Гомонили между собой смерды:
— Верно поступил Бож. За кого кровь лить?
— Дева есть дева. К тому же неказиста, остроноса, бледна. Косточка без мяса... Или испугалась сверх меры? Гляньте, ноги её чуть держат.
— Однако княжна! Княжна! Хоть и не сравнить с Лебедью.
— Хватанул! То ж Лебедь! Пойди сыщи ещё такую!
— Рикс-то силён! Не знали мы. Такого красавца одолел!
Нечволод, слыша речи смердов, выкрикнул славу Веселинову-князю. И смердов заставил. Засмеялись, возликовали, повисли на широких плечах у десятника девы-подружки. Между прочими словами тихо о злате спрашивали, ласкались.
— А где то, что я вам по возвращении давал?
Разводили руками лукавые, пальчики свои рассматривали и не находили на них колец. Тогда Нечволод со своих перстов кольца поснимал, отдал милым девам последнее:
— Коль любить меня будете, последнего не жаль.
Смеялись довольные девы:
— Да разве за злато любим? Да разве за злато так, как мы, любят? Светильник погаси — залюбим до смерти...
Тут загремели-задудели к месту дудари-бубенщики. Вокруг десятника и дев закружили, рожи им строили, просунув руки в дырявые полы лоскутных одежд. Посмеивались:
— Не скупись, десятник удалой! У дев твоих детушки растут — безотцовщина. Не твои ли детушки?..
И дальше перехожие пошли — медведя позлить. И верно, скоро взревел тот медведь. Громыхая цепью, пустился в припляс, научен был. От того припляса загудела земля.
Тут ковши резные, расписные, полные медов и браги, разбежались по рукам. Всех к себе зазывал виночерпий, как указано было ему. И не хватало ковшей. Тогда сами, кто хотел, их сворачивали из бересты.
Лучшие девы из ближних весей разошлись хороводами. Возле высоких костров пошли. Начали напевы медленные, величальные. За долгую зиму много слов к тем напевам сложили.
Гулял-шумел до утра град Веселинов. В середине же всех, на виду у всех, и в речах, и в песнях — светлый Бож с кунигундою рука об руку!
Только Ляна Веригина горько плакала на плече у Лебеди. И сквозь плач говорила слова ненависти, и ещё говорила нежные слова.
Ляна! Ляна! Зашло, дева, солнышко твоё. Упрятало, обволокло его собой белое облачко кунигунды свейской. Ни лучика не пропустит, ни проблеском не всплеснёт надежд и чаяний милоликой девы фракийской, не тронет радостью ромейской крови её. Лишь тоскует и злится кровь Веселинова, добрая руда Веригина.
Вспомни старые напевы словенские! Легче станет, когда вспомнишь близкое себе. «Да ты не тоскуй, дева белая, дева-купава милая. Хоть не твой, но под небом есть юнак добрый. Ни он сам, ни конь его верный не подранены Василиском-Огнянином, пламенем не сожжены. Весел конь, стучит копытом. Жив юнак! Да не твой! Да не твой!..» Будто знала, в путь его не пускала, пугала ямами и холмами, пугала колючим кустарником. Да шею руками не обвила, не удержала. И у Лебеди не испросила приворотных слов, рикса не опоила медами, не отравила верного коня его. Стучит копытами теперь, как и прежде стучал, весел остался. Тучка девы свейской обложила солнышко. Ясное, не твоё оно теперь. Не твоё! Не твоё!..
— Дейна, милая, Лебедь Белая, как же вышло так? Как же с силою ты своею то позволила? Про тепло, про очаг говорила! На меня смотрела глазами синими и на кунигунду-свейку — такими же...
Жалела Ляну Дейна-валькирия:
— Силой ещё большей обладает рикс. Заручился покровительством Скульд-сестрицы. Как мне спорить с ней? Ведь не знаю я таких слов заговорных, которыми можно остановить три Хоровода, заставить замолчать Цитру и прекратить Игрища. И не желаю я, Ляна, сына разлучать со временем. Ты же не тоскуй, вспоминай другие словенские напевы, где о радости говорится. Легче станет.
— Ах, Лебедь добрая! Не вспоминаются мне теперь радостные напевы. А вспомнятся, то не станет легче. Ты же лучше не жалей меня, а помоги. Отрави или лиши разума.
Гладила волосы Ляне Дейна-валькирия, зелья иного давала ей — зелья горького, отворотного.
— Поможет, — обещала. — Только к людям иди, среди людей будь! От несчастья до радости один шаг. Но только тогда ты этот шаг сможешь сделать, когда возле тебя будут люди.
И пошла Ляна среди людей, и не видела их. Слёз не утирала, считала шаги. Кто толкнёт невзначай, не обернётся на того Ляна, кто позовёт — не откликнется. Не пристала она к хороводам девичьим, не слышала величальных песен. И не остановилась посмотреть на медведя диковинный пляс, шла, считала шаги. Думала: где же тот, самый верный шаг?.. Вот дудари заметили Ляну, окружили, ковш в руки сунули. Выронила ковш дева-купава и слезами залилась. Шла, считала шаги, с обидой озиралась на шумный чертог, к словам славы прислушивалась, сбивалась со счёту. Не помогло горькое зелье! И, пряча слёзы в рукавах, убежала Ляна от людского веселья.
Долго молчал Верига-бортник, сидел, сложив руки на коленях. Потом сказал:
— Не нашёл я, Ляна, иглы. Совсем плохо видеть стал. Нет её в изголовье твоём, нет её и в ногах. Весь вечер праздно сижу.
Разозлилась Ляна-дочь, ожгла его взглядом:
— Ты с иглой своей!.. Я в очаг волос рикса кинула, я травинку со следа его растоптала. И не горько во рту уже, а сладко! Игла же, смотри, весь вечер к твоему вороту приколота, и ты носишь её с собой...
Вздохнул Верига, вынул из ворота иглу, снял с полки длинные жилы, достал из-под лавы кроёные кожи.
Пришёл Сампса. Грустен, тих. У двери на край лавы сел. Хотел что-то сказать, но остановила его Ляна:
— Молчи! А если хочешь сказать, то скажи не словами человека, а словами песнопевца.
Улыбнулся добрый Сампса:
— Песнопевец иначе не может, как словесами человека говорить. Мало у человека слов, но всё ими выразить можно. А лесное эхо одним словом обо всём умеет сказать. У него учиться нужно.
Поморщилась Ляна:
— Я устала от речей людских! Но хорошо! Скажи словами человека. Только о себе скажи. Ты — не смел. Я давно о тебе не слышала, хотя ходишь за мной, как тень. Трудно быть несмелым?
Сказал добрый Сампса:
— На забаву ли общее веселье, когда на душе юркой лаской свернулась грусть? Лежит и греет вроде своим пушистым тельцем... а и покусывает за сокровенное.
— Хорошо сказал, — оценила печально Ляна. — Много красивых слов. А как бы об этом сказало эхо? Каким словом?
— Радость! — воссияли глаза у песнопевца.
— Радость?
— Эхо повторило бы его много раз. И каждый раз слабее прежнего. Из этого всякий вдумчивый поймёт, что прозвучала угасающая радость. А угасающая радость всегда сменяется грустью.
Невольно засмеялась Ляна-дева:
— Вот не знают о том валькирии! Мне поможет, видно, крик о тоске. Скажи, что значит угасающая тоска?
— Ты уже смеёшься, Ляна... — с нежностью смотрел ей в глаза песнопевец.
— Ты добр. И красив. Я не замечала этого ранее.
— Да. Ты не слышала эха. А оно кричало тебе о радости.
— Вот и славно! — отозвался из своего угла усердный Верига. — Мне нельзя без иглы вечерами. А ты, дочь, не сиди. Говорить и заделом можно. Возьми-ка ячмень! Пять ковшей возьми. Прорасти то зерно, доведи до времени. Да ладонью ячмень поворачивай. Ты это хорошо умеешь! А сколько хмеля класть, подскажу тебе...
Глава 20
аалевшей зарёй не прекратились гулянья. Лишь не жгли более костров. И на их месте теперь высились дымящиеся кучи угольев.
Тать разослал нарочитых к риксам. Одного к полуденным послал, одного к Домыславу в Глумов. И во градец Капов к ведунам, и к дальним, и к ближним князьям югры посылал нарочитых; к князьям подданным и князьям антским вольным. Также и к Леде во град Ведль. Не забыл и некоторых других князей из леттов.
Говорил Тать вестовым, что кунигунда срок назначила пиру. Пусть к тому сроку все в Веселинов съедутся с дарами и речами, с челядью и чадью, с доблестными воинами и песнопевцами. Если у кого гости есть, то пусть и они едут на свадебный пир. Места всем хватит: Бож новый чертог заложил, по подобию прежнего, но шире и выше. И к назначенному сроку будет готов тот чертог, и освятится он пиром, и начнётся с того новый отсчёт дней. А кольцо-судилище Бож из середины в дальний угол переносит.
Гиттоф-кёнинг мрачен сидел. Иные сердобольные и жалостливые сочувствовали:
— На него глядя, можно подумать, что на дворе вечные сумерки и больше не увидеть живущим свет.
— И не глядите на него, не тревожьте. Пусть в себе переживёт поражение. Ибо всякому понятно: с такими могучими плечами обидно побитым быть.
Соглашались:
— Гнетёт его не сватовство неудачное, а проигранный поединок.
Гиттоф-гот, переживая свои сумерки, помногу и часто глотал брагу. Он морщился, подзывал челядина и, указывая пальцем на кубок, требовал:
— Вина! Неси вина!
Пожимал плечами быстроногий челядин, оглядывался на виночерпия.
— К вину не привычны здесь! То у вас на Данпе вино, да в Таврии, да у ромеев и словен. А у нас же подушистей пьют!
Кричал челядину виночерпий:
— Влей ему медов! Знаешь, где бочата стоят. Да возле них не крутись долго. Не по тебе честь. Питие княжье!..
И пил Гиттоф перебродившие меды, и мрачнел от выпитого ещё более. Глаза у него запали, скулы заострились. Тенью сидел гот.
А добрый Сампса возле Нечволода был. И говорил Сампсе разудалый десятник:
— Что за веселье!.. Каков гот! И ты, гляжу, такой же. Или за рикса не рад? Ты, Сампса, веселее всех быть должен. Ляна-то твоей теперь станет. Смелее только будь, уверенней тяни к себе красную деву Веригину, не то перебьют — желающих много, — ухмылялся Нечволод в усы. Мне поверь, все одинаковы девы. Виду не показывают, но только о муже и думают. Тискай её, мни, покоя не давай, не давай проходу... А ты скис!
Обнимали песнопевца кольчужники:
— Ты наш теперь, Сампса, — Веселинов.
— Он на Любомира стал лицом похож или на Добужа-княжича.
Находили объяснение:
— От одного хлеба сыты. Вот и схожесть.
— А Добуж-то где? Что не видно его?.. — спросили кольчужники, оглянулись на высокие столы.