ут наши деяния, потому что мы совершали ошибки, потому что мы потерпели поражение. Так вот, пусть им будет стыдно за то, что мы сделали, а не за наше бездействие.
Я все стоял на коленях, безутешно рыдая. Бальестер поднялся на ноги и с высоты своего роста вновь заговорил со мной. Мне показалось, что взрослый человек обращается в этот миг к мальчишке.
– Вы и вправду думаете, что ваша дурацкая траншея – пуп земли? Хотите знать, что я думаю? Я вам желаю, чтобы это и вправду было самое лучшее творение вашей жизни. Ведь если это не так, то какая наша заслуга в том, что мы тут сражались против толпы идиотов в белом шмотье?
Бальестер выразил мне свои нежные чувства единственным способом, доступным мужчине: он заставил меня подняться на ноги.
– Вперед, вперед! – подгонял он меня.
И мы вернулись к месту сражения. Мне кажется, я последовал за ним, потому что не имел ни малейшего желания пережить Амелис и Анфана. И триумф моей траншеи.
При отступлении некоторые части Коронелы укрепились в нелепой, незаконченной линии защиты – во рву за стенами, который по плану должен был остановить наступление бурбонских войск. Десятки ополченцев сгрудились на дне этого рва, где после дождя под ногами хлюпала грязь, и пытались стрелять, укрепив ружья на краю окопа. Волна новой атаки неприятеля захлестнула бы их, и все они оказались бы погребены под землей. Мы спрыгнули в окоп, глубиной более полутора метров, и стали их оттуда выгонять.
– Вон отсюда! Назад, назад! – Мы толкали их на бегу, на поворотах окопа, и наконец Бальестеру и его ребятам удалось вывести солдат наружу.
Я указывал им на первую линию улиц за нашими спинами и кричал:
– Туда, к домам! Занимайте их и стреляйте из окон!
Мы снова побежали по окопу, чтобы вывести остальных, и не заметили, как бурбонские солдаты достигли рва. Десятки, сотни белых мундиров прыгали в ров с примкнутыми штыками. Они двигались к улицам города от захваченных стен, и там был по меньшей мере целый полк. Барселонцы и французы кололи и рубили друг друга во рву и около него. Я захотел вылезти наружу и уже подтянулся на локтях, чтобы выскочить из окопа, когда кто-то схватил меня сзади за шею. Я упал в грязь на дне рва, и тут – никогда этого не забуду – в голове у меня возникла мысль: «И почему он просто не прикончил меня ударом в спину?» Ответ был прост: меня скинул обратно в ров не кто иной, как мой старый приятель, капитан Антуан Бардоненш.
Он очищал ров от мятежников с командой французов, которые с примкнутыми штыками следовали за ним. Даже для него этот день оказался тяжелым. В первый раз в жизни его всегда белоснежный мундир казался грязным, на нем засохли кровавые брызги, лицо было испачкано сажей.
Он направил мне прямо в нос клинок своей шпаги и сказал:
– Mon ami, mon ennemi. Rendez-vous[146].
– Ah, non! – ответил я оскорбленным тоном человека, которого принуждают оплатить чужой долг. – Ça jamais![147]
Нет, вы все правильно прочитали: трусливый заяц Суви-Длинноног отказывался сделать то, к чему призывал с самого начала осады. У меня не было с собой даже шпаги Перета, а потому мой благороднейший маневр состоял в том, что я швырнул ему в глаза пригоршню земли, рассчитывая ослепить его на несколько мгновений и смыться. Его команда, вооруженная штыками, сражалась с ребятами Бальестера. Бардоненш вытер лицо и бросился за мной вдогонку. На одном из поворотов рва я споткнулся о труп, выхватил у него из рук ружье и, задыхаясь, приготовился защищаться штыком, точно копьем. Бардоненш остановился, вздохнул и сказал:
– Не делайте этого.
Бедный Бардоненш, бедный я, бедные все мы. На лице Антуана появилось выражение не только печали, но и глубокого сочувствия. Я, само собой разумеется, чувствовал себя как крыса, которую загнал в ловушку тигр. Вообразите себе ноль размером с Луну. Таковы были мои шансы победить в схватке Антуана Бардоненша, лучшего фехтовальщика Европы.
Я до сих пор считаю, что Марти Сувирия должен был погибнуть в тот день, 11 сентября, в грязном рву. Но тут Бальестер, точно пантера, спрыгнул с края рва вниз, упал на Бардоненша, и оба покатились по земле. Я был не настолько глуп, чтобы не воспользоваться такой прекрасной возможностью, а потому напряг свои длинные ноги и выскочил из рва.
Все вокруг кишело белыми мундирами, сотни французов заполнили ров. Отряд, сопровождавший Бардоненша, пытался защитить своего капитана, а микелеты – своего командира. Они стреляли и размахивали ножами как безумные, но поток бурбонских солдат с каждой минутой нарастал. В городе шла жестокая битва: к этому времени более сорока тысяч ружей беспорядочно стреляли на всех улицах города, и казалось, что постоянно звучит барабанный бой. Надо было отступать как можно скорее.
До этой минуты я только один раз назвал Бальестера по имени и сейчас сделал это еще раз.
– Эстеве! – заорал я, встав на четвереньки на краю рва. – Бегите, ради бога, уходите оттуда! Вы не знаете этого человека! Surti![148]
Бальестер с самого начала понимал, что в области военного искусства французский капитан опытнее его. Но в схватке в узком рву преимущества Бардоненша сокращались. Его длинные руки наталкивались на стены траншеи, и он не мог проводить свои блестящие приемы. Они осыпали друг друга ударами, кусались и царапались, как звери.
Но, несмотря на это, даже Бальестер не мог продержаться долго в сражении с таким искусным фехтовальщиком, как Бардоненш. Тому в конце концов удалось отступить, и одним точным ударом он пронзил противнику печень. Шпага вошла в тело микелета по самую рукоять. Бальестер, из спины которого торчал клинок, обернулся, посмотрел наверх и, увидев меня, сказал слова, которые я унесу с собой в могилу:
– Уходите! Вы важнее нас!
То были его последние слова. Вслед за ними он гортанно зарычал, и этот звук перекрыл грохот сражения. Его пальцы согнулись, точно железные крюки, и он протянул руку к лицу Бардоненша. Тот откинул голову назад, только голову – и в этом была его ошибка. Правильнее было бы бросить саблю и пинком отбросить от себя врага как можно дальше. Наверное, в мире Бардоненша среди кавалеров не было принято выпускать шпагу из рук. Честь погубила его.
Бардоненш закричал, высоко задрав подбородок, а Бальестер, собрав последние силы, вонзил зубы ему в горло. Сцепившись, оба покатились по влажной от дождя земле. Руки Бальестера нащупали на груди врага какой-то предмет. То был кожаный кошелек, набитый использованными пулями, – кошелек Бускетса, старого микелета из Матаро. Бальестер запихнул его врагу в рот и надавил окровавленными пальцами. Бардоненш забился в судорогах.
Остальные микелеты были уже мертвы, а несколько французов решили прийти своему капитану на помощь и вонзили штыки в Бальестера. Но тела борющихся сплелись в таком крепком объятии, что возбужденные бурбонские солдаты невольно добили и капитана. Когда все кончилось, на земле лежала одна бесформенная груда, покрытая коконом влажной глины. Этих двоих, таких далеких друг от друга, пришедших сюда столь разными путями, теперь объединила смерть, будто судьба уготовила им умереть обнявшись.
Я повернулся и побежал так быстро, как не бегал еще никогда. Беги, Суви, беги! Мне пришлось остановиться, только когда перехватило дыхание; обессилев, я упал на первом попавшемся углу. Мне не верилось, что все погибли. Амелис, Анфан, Нан. Бальестер. А битва продолжалась. Мне довелось увидеть новые сцены. Храбрецы, которые, казалось, никогда не сдадутся, прятались в своих домах. Трусы, никогда раньше не появлявшиеся на стенах, вступали в сражение с топорами в руках. Понадобилась бы целая страница этой книги, чтобы перечислить всех аристократов, которые в июне 1713 года проголосовали против обороны, а в этот день, 11 сентября 1714 года, погибли, защищая город.
Мы можем задать себе множество вопросов, и все они оправданны. Зачем понадобилось столько бесполезных жертв? Стоило ли показывать миру столько трагедий и невероятных подвигов, столько судеб, прекрасных и молниеносных? Мы теперь знаем, чем все кончилось. Закованные в цепи офицеры были отправлены в заключение в Кастилию, и в первую очередь – дон Антонио. Знамя святой Евлалии изъяли и отправили в мадридскую церковь Аточа. Целая страна долгими десятилетиями подвергалась военной оккупации, а Барселона оказалась во власти этого французского наемника, колбасника из Антверпена, – Вербома.
Мне вспоминается один командир микелетов, Жузеп Мурагес. Его протащили по всем улицам Барселоны, потом обезглавили и четвертовали. Голову Мурагеса поместили в клетку, и бурбонские власти не постыдились вывесить ее в городских воротах на устрашение мятежникам и им в назидание. Голый череп висел там долгие двенадцать лет, целых двенадцать лет, несмотря на все мольбы его вдовы.
Можно ли измыслить наказание более жестокое, чем то, которое выпало на долю Мурагеса? Да, наверное, это судьба Мануэля Десвальса. И не только из-за принятых им телесных мук, но и потому, что они не привели его к гибели. Десвальс был одним из наших командиров за пределами города. Отправляясь в изгнание, он не мог знать, что проведет там всю оставшуюся жизнь, а прожил этот человек сто лет. Представляете? Большая часть жизни вдали от родного дома, возвращение в который запрещено тебе навсегда. Сто лет. Целый век. И я иду по его стопам.
Не следовало ли мне рассказать о женщинах, о наших женщинах, о всех тех женщинах, которые нас поддерживали и плевали нам в лицо, когда мы не разрешали им сражаться на бастионах? Или о Кастельви, Франсеске Кастельви, нашем наивном капитане роты ткачей бархата? В изгнании он избрал для себя путь изящной словесности, который завел его в тупик. Кастельви упрямо решил посвятить свою жизнь написанию обширной хроники нашей войны. Десятилетиями он вел переписку с ее участниками из обоих лагерей, принадлежавшими к дюжине разных национальностей. И, превратившись в бесстрастного свидетеля всех подвигов, написал книгу в пять тысяч страниц – нет, их было еще больше. И знаешь, что с ним случилось? Так вот, при жизни этого бедняги никто не удосужился опубликовать ни одной строчки из его труда.