Побежденный. Барселона, 1714 — страница 89 из 141

Нам ничего другого не оставалось, как эвакуировать горожан на берег моря или на склоны Монтжуика, потому что бомбы не долетали только туда. На горе устроилась публика побогаче, которая могла себе позволить отправить за покупками продовольствия слуг. А на берегу возник огромный лагерь беженцев. Сначала там появились тысячи матрасов, а потом над ними возвысились прочные, уютные палатки. В их устройстве чувствовалась женская рука, испокон веков присущая прекрасному полу стыдливость. Ткани, покрывавшие холщовые домики сверху, всегда выбирались самые красивые в хозяйстве: иногда скатерти, иногда накидки или занавески. В немом соперничестве крыши наряжались в цветные кашмирские ткани или в дамаст. Вокруг домиков из ткани беженцы расставляли домашнюю мебель, тут и там виднелась барочная резьба. Нечему было удивляться: хозяева домов взяли с собой самые дорогие свои вещи, чтобы не оставлять их без присмотра. Но боже мой! Как нелепо выглядели рядом с бедными очагами на песке эти дубовые столы с витыми ножками, зеркала в пышных рамах, шкафы выше человеческого роста, обитые бархатом стулья и даже несколько новеньких туалетных столиков для девиц toujours à la mode[105].

В массовых бомбардировках заключается некий дух изократии: под бомбами все человеческие существа равны, несмотря на их происхождение и положение в обществе. Скопление горожан на берегу и лишающая их чувства стыда вынужденная близость привели к результатам, противоположным тем, которых рассчитывал добиться Пополи. В отсутствие стен, раньше разделявших соседей, те превратились в сообщество, живущее на свежем воздухе. Теперь они жили бок о бок и сплотились как никогда. Дети бегали по песку, женщины объединялись, чтобы приготовить обед. Старики сидели неподалеку и мирно беседовали, куря свои трубки. Взрослых мужчин почти не было видно.

Между берегом моря и крепостными стенами простирался город с пустынными улицами и брошенными домами. Редкому прохожему являлось очень странное зрелище. Бомбы срывали двери с петель, иногда фасады рушились, словно дома снимали маски, и взгляду открывались все комнаты трех– или четырехэтажного здания, где до сих пор стояли в полном порядке кровати и прочая мебель. Люди не могли утащить с собой на берег все свои пожитки, и бесхозные богатства становились большим искушением. Красные подстилки всегда отличались суровым нравом и с первых же дней установили на улицах караулы, обладавшие правом казнить преступников на месте.

Одного из первых пойманных мародеров звали Сигалет (это прозвище можно, наверное, перевести как Херенок). В результате судебного разбирательства его приговорили к повешению, и решение судей было приведено в исполнение незамедлительно в назидание горожанам. Событие это само по себе было бы заурядным, если бы не одно обстоятельство: Сигалета знал весь город. По иронии судьбы, первым мародером, застигнутым на месте преступления, оказался человек, исполнявший обязанности городского палача. А потому вздернуть беднягу на виселице пришлось его помощнику, который к тому же ухаживал за его дочерью. Сигалет отнесся к исполнению приговора куда спокойнее, чем его будущий зять. Пока бывший палач, посмеиваясь, поднимался по ступеням эшафота, в толпе царило веселье. Публика подзадоривала приговоренного на казнь беззлобными шутками, в которых сквозило ехидство и сочувствие. «Никогда не забывай, кому ты обязан своим местом», – сказал Сигалет своему будущему зятю, когда тот накинул ему на шею петлю. Зять вешает свекра. Вот это сцена! Интересно мне знать, о чем говорили потом молодожены в первую брачную ночь.

Бедняга Сигалет, по крайней мере, удостоился суда. Потом уже никто не утруждал себя судебными разбирательствами. В разных районах города поставили три столба; мародера расстреливали у того из них, который находился ближе к месту преступления. Спорить тут не приходится: во всех осажденных городах вводится чрезвычайное положение, но жестокость наших властей и зверства бурбонских войск были похожи как две капли воды.

В Гвардию порядка набрали самых отпетых негодяев, мразь из мрази. Иначе и быть не могло: все честные граждане служили в ополчении и сражались на городских стенах. Красные подстилки завербовали в Гвардию порядка сутенеров, шулеров, драчунов из числа завсегдатаев таверн, наемных убийц, уличных грабителей и запойных пьяниц, которым чудятся крылатые крысы. И этим самым подонкам поручили защищать закон. Блокада города с моря взвинтила цены на продовольствие, и большинством мародеров двигала вовсе не алчность, а голод. И в это самое время по приказу правительства преступники получили право казнить умиравших от голода людей.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд просит меня так не горячиться. Но разве можно рассказывать об этом спокойно? Эти патрули были созданы красными подстилками во имя порядка и покоя в городе – на их вычурном языке сей порядок назывался «октавианским покоем»[106]. Октавианский покой! Я вам сейчас расскажу, в чем этот покой заключался.

Небеса разверзались – в буквальном смысле этого слова – над нашими головами, но до самого последнего дня патрули несли дежурство перед домами богачей-предателей, которые дезертировали из города и отсиживались в Матаро. Когда какой-нибудь отощавший мальчишка или беззубая старуха пробирались в дом через пролом в стене, чтобы утолить голод, на них набрасывались эти убийцы, вооруженные правительством, привязывали к ближайшему столбу и расстреливали. Бурбонские войска убивали нас, нападая из-за городских стен, а красные подстилки действовали внутри города. Что тут скажешь?

У крепостей не бывает крыш, а с неба на нас обрушивался огненный град. Когда все кончилось, из каждых десяти домов Барселоны семь лежали в руинах или были пробиты снарядами. Только за два первых месяца бомбардировок на город, где проживали 50 тысяч душ, упало 27 275 бомб крупного калибра. Таким образом, каждому барселонцу Филипп Пятый преподнес в подарок половинку бомбы.

Я до сих пор задаю себе вопрос: какому строгому счетоводу пришлось вести эти подсчеты? Мне представляется человек на вершине колокольни, вооруженный черной доской и мелом, который, скучая, безразлично отмечает палочками и черточками каждый удар. Наверное, отсюда пошла поговорка: «Кому нечем заняться, может бомбы считать».

* * *

Тем временем до нас дошли известия о событиях в лагере противника. Вместо Пополи наконец был назначен новый командующий армией, осаждавшей Барселону. И каким бы странным это вам ни показалось, ужаснее новостей и вообразить было нельзя.

Чтобы сменить бездарного Пополи, Бурбончик упросил своего деда прислать ему подкрепление из французских частей и самого лучшего из боевых генералов. Вы догадываетесь, о ком речь? Это мог быть только один-единственный человек – самая верная и несокрушимая шпага, гроза всех врагов Людовика Четырнадцатого, маршал, командовавший войсками при Альмансе, – Джимми.

По донесениям наших разведчиков, он вместе со сливками французской армии за плечами уже перешел Пиренеи, но двигался медленно из-за плохого состояния дорог. К тому же – вот беда-то! – передвижение затруднялось, потому что они везли с собой большое количество орудий.

Когда я узнал эту новость, мне показалось, будто меня изо всей силы ударили под дых. Джимми. Его бесстрастные расчеты, его неуклонная решимость. Я бы тысячу раз предпочел бороться с самим Сатаной. Почему? Да потому, что Джимми вступал в борьбу только в тех случаях, когда у него на руках были беспроигрышные карты.

Дон Антонио сообщил нам эту новость на военном совете, где присутствовали командующие всеми частями. Наверное, наши разведчики были счетоводами по профессии, потому что Вильяроэль перечислил один за другим все французские полки, следовавшие за лошадью Джимми. Я помню, какое молчание воцарилось после этого сообщения. Любой офицер, у которого голова хоть немного варила, понимал, что это значит. Никто не произнес ни слова, но в воздухе повис вопрос: «И что же нам теперь делать?»

В ту ночь дон Антонио отпустил меня отдохнуть. Мы тоже перебрались на берег моря в простую палатку, сделанную из старых тряпок. Барселонцы не терпели скуки, точно это была страшная болезнь, и лагерь на берегу служил одновременно сценой для парочки небольших оркестров, которые по вечерам развлекали беженцев и изгоняли грустные мысли из их голов. Честно сказать, за ужином на берегу моря в компании мальчишек, стариков и карликов настроение у меня несколько улучшилось.

Потом мы с Амелис отправились спать, но я так устал, что мне было невмоготу даже заниматься любовью. Наше простое ложе состояло их двух одеял: одно снизу, а другое сверху, а матрасом служил песок. Мы вообще не стали переносить на берег все свои вещи, но рядом с подушкой Амелис стояла ее музыкальная шкатулка. Моя подруга ее открыла. И там, в нашей убогой палатке на песке, мелодия согрела наши сердца как никогда раньше.

Я рассказал Амелис о военном совете.

– Хорошая новость в том, что осаде скоро конец, – сказал я.

– Мы сдадимся?

Мне показалось, что Амелис не понимала меня.

– Уже теперь неприятель превосходит нас во всем, – ответил я, – но, когда прибудут французские подкрепления, неравенство сил будет огромным. Мы вышлем парламентеров и договоримся о достойных условиях сдачи города – скорее всего, о сохранении жизней и имущества. Джимми не будет против.

– И это все?

– Мы с достоинством выдержали осаду, никто не мог бы потребовать от нас большего, – с некоторой гордостью отметил я.

Амелис смотрела на меня с недовольным видом, но молчала.

– Что с тобой такое? – обиделся я. – Если все кончится сейчас, мы сохраним наш дом. При таких бомбардировках рано или поздно артиллерия его разрушит.

Она резко повернулась, потянув на себя одеяло, легла ко мне спиной и проворчала:

– Значит, вот какого мира ты хочешь… И ради этого вы провели целый год на городских стенах? Ради того, чтобы сейчас покорно открыть ворота французам, а не испанцам?