Что хотел сказать советский классик, но не сказал?(Еще раз о речи М. А. Шолохова на Втором Всесоюзном съезде советских писателей)
Представленные ниже наблюдения касаются одного из самых эмоционально ярких и одновременно содержательно важных моментов съезда – речи, которую произнес на нем М. А. Шолохов. Общая ситуация вокруг выступления маститого писателя, цели, которые он преследовал, выходя на трибуну, и реакции слушателей на его высказывания уже обсуждались в ряде исследований. Сейчас же в центре нашего внимания окажется не публичная, а закулисная история речи. Выражаясь точнее – история ее текста, прослеживаемая по нескольким архивным источникам от ранних вариантов до окончательного, опубликованного почти два года спустя после съезда в так называемом стенографическом отчете[268]. Цель, которая ставится в предлагаемой работе, состоит в том, чтобы понять, что хотел сказать Шолохов на Втором съезде писателей, но не сказал, что могли бы узнать о ней читатели из публикаций, но не узнали.
Как уже говорилось, стенографический отчет о съезде был сдан в набор 31 декабря 1955 года, но подписан к печати только 19 мая 1956-го, то есть уже после XX съезда КПСС, который состоялся в феврале. Очевидно, что опубликованный в 1956 году текст, в целом как будто бы отражающий суть происходившего на съезде, был тщательно переработан. Изменения касались главным образом частностей, но совокупность мелочей кардинально изменила первоначальную картину. «Устность», эмоциональность, конфликтность если не изгонялись из отчета, то сглаживались. Причем в процедуре «гармонизации» принимали участие не только редакторы, но и сами писатели, старавшиеся, если так можно выразиться, «олитературить» свои выступления, сделать их более нейтральными по тону. Все следы разногласий устранить было трудно, но движение к «риторике согласия» очень заметно.
Такова общая картина. Вместе с тем каждое выступление на съезде имеет свою «микроисторию», которую приходится реконструировать отдельно, и шолоховское в этом отношении исключением не является. Нюансы трансмиссии текста речи писателя изложены во втором разделе книги, где публикуется ее транскрипция (см. с. 193–204). Сейчас же важно отметить только два момента. Первый касается специфики корпуса источников. Второй – общего вывода, к которым приводит их сравнительный анализ. Нам известны шесть вариантов речи Шолохова. Из них опубликованы были два, четыре хранятся в РГАЛИ. Поскольку один из вариантов не содержит существенных разночтений, особый интерес сейчас представляют только пять, а именно:
– Согласно обозначению в архиве, «неправленая стенограмма» в форме машинописи (РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 28. № 12. Л. 58–75). Далее – НМС (неправленая машинопись стенограммы);
– первый вариант правленой стенограммы в форме машинописи (РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 30. № 329. Л. 154–171). Датирована 24 декабря 1954 года с указанием размножить в 15 экземплярах. Далее – ПМС (правленая машинопись стенограммы);
– второй вариант так называемой правленой стенограммы в форме машинописи первой закладки (РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 30. № 329. Л. 172–185). Далее – ПМПЗ (правленая машинопись первой закладки);
– речь Шолохова, опубликованная в «Литературной газете» в 1954 году по следам съезда (26 дек., № 159. С. 2). Далее – ЛГ;
– речь Шолохова, опубликованная в стенографическом отчете в 1956 году (Второй Всесоюзный съезд советских писателей. 15–26 декабря 1954 года: Стенографический отчет. М., 1956. С. 374–378). Далее – СО.
О шестом см. подробней во втором разделе. Вывод же, к которому приводит знакомство с этими вариантами, таков. В поисках ответа на вопрос, о чем Шолохов на самом деле сказал на съезде, главным источниками являются варианты стенограммы НМС и ПМС. Причем последний – без учета внесенной в нее задним числом исправлений. В попытке же установить, что Шолохов хотел сказать с трибуны, но не сказал, основным подспорьем оказывается ПМПЗ, поскольку этот вариант содержит довольно значительную правку, отражающую процесс работы над текстом речи накануне выступления. Зная это, можно перейти к основному сюжету – к тому, как менялось содержание речи от этапа подготовки до ее публикации в 1956 году.
В этой главе во всех случаях при ссылках на источники лист или страница, если это необходимо, указываются через запятую.
В цитатах из архивных источников вычеркнутый текст обрамляется квадратными скобками, вставки – полужирным шрифтом, «вставки во вставки» – полужирным шрифтом с подчеркиванием. Орфография и пунктуация приведены к современным нормам. Курсив во всех цитатах мой.
Перформанс
Чтобы лучше понять суть преобразовательской деятельности Шолохова в роли автора и редактора собственного текста, имеет смысл учитывать специфику его «перфоманса», общий контекст и то, как писатель готовился к речи. Во-первых, слов Шолохова ждали. Во-вторых, писатель ожидания оправдал: на фоне «гипнотического» дискурса, характерного для большинства съездовских заседаний, его выход на трибуну произвел эффект если не грома среди ясного неба, то неожиданного пробуждения. Как шутили участники события, «сперва съезд шел гладковато, а теперь шолоховато…»[269] Кроме Шолохова, лишь малая толика ораторов – таких, как О. Ф. Берггольц, И. Г. Эренбург, В. В. Овечкин, – оказалась способной нарушить плавное течение собрания, во время которого доминировали долгие доклады писательской верхушки, а не живое обсуждение насущных проблем. «Суконный» язык съезда был особенно заметен на фоне литературных баталий при подготовке к съезду.
Речь Шолохова звучала на общем фоне критично и бескомпромиссно. Он не церемонился даже с именитыми коллегами. В отличие от подавляющего большинства других ораторов, предпочитавших пользоваться обезличенными формулами типа «некоторые литераторы, оторванные от жизни» (СО, 9), «некоторые из наших авторов впадают в схематичность и поверхностность» (СО, 62), Шолохов часто, хоть и не всегда, обращался к оппонентам адресно. Если же имена не назывались, то они без труда угадывались.
Важно иметь в виду и то, что стиль его выступления выделялся демонстративной «простоватостью», фамильярностью и фигуративностью одновременно. Маска «деревенщины» как бы оправдывала те довольно необычные для съезда формы аргументации, которые писатель избирал. Но несмотря на кажущуюся свободу выражения, Шолохов чрезвычайно тщательно взвешивал каждую фразу, нормируя степень ее инвективности.
Его нападению подверглись представители как возглавляющего съезд «консервативного», так и «либерального», отодвинутого от управления, лагерей писательской элиты. С одной стороны, Шолохов предъявил претензии редактору «Литературной газеты» Б. С. Рюрикову и заместителю генерального секретаря Союза писателей К. М. Симонову, дополнив этот выпад против секретариата атакой на высокопоставленных деятелей советского киноискусства – актрису А. К. Тарасову и кинорежиссера М. Э. Чиаурели. С другой стороны, Шолохов обрушился на И. Г. Эренбурга, которого незадолго до съезда лишили предполагаемого статуса одного из основных докладчиков[270], но который все же попытался обратиться к коллегам на языке оттепели. Кроме того, Шолохов выразил неудовольствие в адрес выступивших накануне съезда с несколько нестандартными манифестациями советских писательниц, которых, правда, по именам не назвал. Из контекста предсъездовской дискуссии, однако, ясно, что это были в первую очередь О. Ф. Берггольц, В. Ф. Панова, М. С. Шагинян. Наконец, помимо конкретных лиц, писатель выразил возмущение целыми институтами – на тот момент еще Сталинскими премиями и «писательскими колониями» вроде Переделкина, поддержав в этом начинании весьма ригористичного Овечкина. Против главного писательского института – самого Союза писателей – он обвинений не выдвигал, несмотря на то что необходимость единой писательской организации была поставлена под сомнение группой литераторов накануне съезда, и чего-то подобного можно было ожидать.
Нас будет интересовать не только то, чем был недоволен Шолохов, но и то, как он свое недовольство выражал, каким риторико-стилистическим инструментарием пользовался и – главное – как его подбирал и корректировал.
Мы остановимся на основных и самых броских в данном смысле фрагментах его речи, прослеживая их текстологическую динамику. Каждый из этих фрагментов, вместе с правкой, которая в них была внесена, отражает реакцию Шолохова на совершенно определенные темы, обсуждаемые на съезде, что позволяет разбить комментарии к ним на эпизоды, связанные с той или иной конкретной проблематикой или персоналиями. В принципе эти эпизоды, эти «атаки» на институты и личности довольно автономны, поскольку речь Шолохова если не всецело, то в заметной степени кумулятивна с точки зрения композиции. Поэтому обращаться к ним можно в любом порядке. Единственное исключение составляет та тема, которая стала на съезде для Шолохова, как представляется, абсолютным табу. На ней мы остановимся в самом конце.
Атака на институты: «литературная халтура», критика, премии
Среди многочисленных мишеней, в которые метил Шолохов, была и «халтура», которая, как в начале 1950-х годов неожиданно выяснилось, переполнила советскую литературу. В основном ее «засилье» связывали с популярностью «теории бесконфликтности», породившей, как многие убеждали, массу произведений бездарных, но крайне востребованных у журналов, книжных издательств, а также у Комитета по Сталинским премиям. Борьбу с ней начали еще при Сталине, но после его смерти кампания только усилилась, причем приняв, на первый взгляд, облик «оттепельного» веяния. Шолохов на съезде прямо о самой «теории» не говорил, но он говорил о поспешности, с которой в последнее время работают даже именитые писатели, включая практически возглавлявшего на тот момент Союз Симонова.
Так или иначе связь между «бесконфликтностью», «халтурой» и «поспешностью» легко восстанавливается из общего контекста съездовских и предсъездовских дискуссий. Поднимаясь один за другим на кафедру, ораторы упорно искали того, кто повинен в появлении и необычайных успехах «серой» и откровенно плохой литературы. Трудно поверить, что разгадка тайны не была им известна заранее, но сообщить ее публично, если отталкиваться от самого факта умалчивания, в 1954 году было просто немыслимо. Недавний диктатор, «учивший» писателей под страхом репрессий «правильно» изображать окружающую действительность, в роли ответчика на съезде никак не фигурировал. Вместо этого всеобщий гнев пал на голову «вестника» этого «бога» – на голову литературной критики. В результате литературную критику наделили свободной волей, тогда как всем уже должно было быть очевидно, что никакого права выбирать собственную позицию без координации с высшими политическими инстанциями у нее давно не осталось. Так «литературная халтура» и «литературная критика» превратились на съезде в неразделимую диаду, и Шолохов страстно подключился к общему возмущению этим тандемом.
По сравнению с другими выступавшими его слова с трибуны в любом случае звучали намного резче. Однако если бы аудитории довелось выслушать все, с чем писатель к ней хотел обратиться, реакция на нее, и без того нервная, явно была бы еще более эмоциональной. Для работы писателя над речью характерен систематический «тюнинг» того, что хотелось сказать в первый момент, – «настройка» на более нейтральную шкалу при выражении собственных мнений. Этот «тюнинг» очевиден при обращении как к крупным, так и к мелким исправлениям, нацеленным на то, чтобы устранить тотальность негативных обобщений. Например, свой первоначальный порыв разнести институт советской критики в пух и прах Шолохов успевает сдержать накануне выступления, добавляя почти неприметные «слова-ограничители», такие как «иной» и «некоторый». Если в первоначальном тексте ПМПЗ читаем: «Ну а что касается критиков, то тут дело обстояло еще хуже…» или: «Возвращаясь к критикам, можно сказать, что…», – то, перечитывая машинопись, Шолохов поправляет себя: «Ну а что касается иных критиков, то тут дело обстояло еще хуже… (ПМПЗ, 175); «Возвращаясь к некоторым критикам, можно сказать, что…» (ПМПЗ, 177). В результате обвинение в адрес целого института заменяется критикой некоторой части его представителей. «Вес» похвалы, напротив, увеличивался по сравнению с негативными оценками литературной халтуры.
Те мелочи, которые Шолохов пропускал, считали своим долгом поправить перед публикацией редакторы. Шолохов, например, пишет, затем говорит, и за ним фиксируют стенографистки:
А редкие подлинно талантливые произведения, появившиеся в послевоенный период, книги Фадеева ‹…› еще резче подчеркивали художественное убожество и недолговечность произведений-подёнок, произведений, которые смело можно назвать литературными выкидышами (ПМПЗ, 174–175; НМС, 60; ПМС, 156).
Редактор же не поленился заменить слово «редкие» на другое и именно этот вариант отправить в печать: «А [редкие] такие подлинно талантливые произведения…» (ПМПЗ, 175).
Вмешиваясь таким образом в текст, он действовал отнюдь не против, а в русле воли автора, поскольку в других местах автор сам вносит схожие корректировки. Если иметь в виду тот же самый пассаж, в первом порыве Шолохов обрушивается в нем на всю недавнюю литературу в целом:
А редкие подлинно талантливые произведения, появившиеся в послевоенный период, еще резче подчеркивали художественное убожество и недолговечность… (ПМПЗ, 174–175)
Однако при перечитывании ему приходит в голову добавить следом за «редкие» большой и открытый список имен «талантливых» писателей, что само по себе уже сглаживает картину, привносит некоторую сбалансированность:
А редкие подлинно талантливые произведения, появившиеся в послевоенный период, книги Фадеева, Федина, Ауэзова, Павленко, Гладкова, Леонова, Паустовского, Упита, Твардовского, Якуба Колоса (sic!), Гончара, Казакевича и др. еще резче подчеркивали… (ПМПЗ, 174–175).
Подчеркиванием в этой цитате, напомню, передана «вставка во вставку»: Шолохов сначала вписал пять имен, но этого показалось мало, и он буквально втискивал межу ними новые.
Выбор имен не был случаен и озаботил редакторов: в опубликованных вариантах вместо имени Э. Г. Казакевича, которого в это время активно атаковали за роман «Двое в степи» (на Втором съезде – в частности, Симонов), появляется имя В. П. Некрасова. Некрасова на съезде тоже критиковали, но делал это не Симонов, а например, отнюдь не высшего ранга писатель Б. Н. Агапов, чье выступление накануне Шолохова серьезно раздражило. К речи Агапова нам еще предстоит обратиться.
Списки зачисляемых в маститые литераторы во время съездовской дискуссии вообще играли особую роль. Присутствовавшие на заседаниях характеризовали их чтение как скучнейшую церемонию, но по существу это была попытка пересоздать пантеон лидеров писательского ремесла, и Шолохов тоже решил принять в этом участие.
Знаменательно, что Шолохов сводил счеты только с поколениями уже состоявшихся литераторов, чем снова лимитировал свою критику. Желание исключить молодых из разряда «мишеней» заставило его внести в машинопись речи специальную оговорку:
Это, конечно, ни в коем случае не относится к тем молодым силам, которые вливаются в литературу и растут от книги к книге, а к тем, уже известным, кто, потеряв уважение к своему труду и к читателю, увядают на корню и, в конце концов, превращаются из мастеров в ремесленников (ПМПЗ, 173).
Интенции писателя и его редакторов при правке в общем совпадали, но редакторы действовали еще более решительно, чем автор. Если Шолохов, в частности, осмеливался размышлять хотя бы об отдельных недостатках, то редакторов даже это не устраивало. В ПМПЗ и в машинописях стенограммы читаем:
Здесь много говорили и о наших общих достижениях и об отдельных недостатках. Но, по-моему, основным нашим недостатком, или даже, если хотите, бедствием, является тот серый поток бесцветной, посредственной литературы, который последние годы хлещет со страниц журналов и наводняет книжный рынок (ПМПЗ, 172; НМС, 59; ПМС, 155).
В обоих же опубликованных вариантах фраза «и об отдельных недостатках» устранена и вместо нее увеличена «доля достижений»:
Здесь много говорили и о наших общих достижениях. Спору нет, достижения многонациональной советской литературы за два истекших десятилетия действительно велики. Вошли в строй немало талантливых писателей. Но при всем этом остается нашим бедствием… (ЛГ; СО, 374)
В ПМПЗ сохранилась рекомендательная правка карандашом, попавшая туда явно после выступления: «…(и об отдельных недостатках). Спору нет V Но, по моему…» (ПМПЗ, 172).
Иными словами, редактор заключил слова о недостатках в скобки, а карандашной «галочкой» (V) обозначил вставку фрагмента, попавшего в печатный текст и выделенного в предыдущей цитате курсивом.
Для атаки на сформировавшийся институт литературной критики Шолохов прибегает к «скатологической» метафорике, которая на съезде оказывается достоянием гласности. Во время выступления он выкинул совсем немного, ровно столько, чтобы удержаться в рамках эвфемистического высказывания. В данном случае меньше всего информированной о том, что говорил живой классик, оказалась аудитория «Литературной газеты» в 1954 году. На ее страницах сохранился следующий пассаж:
Возвращаясь к некоторым критикам, можно сказать, что обратное перерождение с ними происходило, когда в печати появлялось слабое произведение писателя-середняка или мало известного писателя, или же молодого автора. Вот тут уже лирическое сопрано критиков сразу переходило в начальственные баритоны и басы. Тут уж «раззудись плечо, размахнись рука»! Тут тебя и товарищ Рюриков охотно напечатает, не боясь окрика с улицы Воровского, тут и блеснуть можно вовсю и снисходительным остроумием, и желчным сарказмом (ЛГ).
В то же время участники и гости съезда, как и читатели «Стенографического отчета» 1956 года, знакомились с расширенной версией, которая включала в себя дополнение, метафорически раскрывающее суть критического «сарказма»:
…и желчным сарказмом. Вместо елея и патоки, которыми недавно миропомазывали знаменитых, той же ложкой и в той же пропорции критики черпали из другой посудины другую жидкость, зачастую отнюдь не благовонную, и все это щедрой рукой выливали на головы литературных горемык, не удостоившихся лауреатства, а стало быть и знаменитости. Иной бедняк не успеет еще, что называется, глаза продрать от первой подачи, а ему уже, зайдя с тыла, очередной критик навешивает вторую (НМС, 65; ПМС, 161; СО, 376).
В принципе, аудитория еще могла гадать и сомневаться, что же за жидкость имеет в виду Шолохов. Тогда как для самого писателя все было, конечно, очевидно. Причем первоначальные варианты раз за разом показывают, насколько сильно Шолохов был увлечен конструированием метафорических рядов инвективного характера: настолько, чтобы затем время от времени хватать себя за руку и вымарывать их. В машинописи, с которой он работал накануне речи, сохранился еще один вычеркнутый перед выступлением фрагмент:
…критик навешивает вторую [не менее пахучую] порцию. [Где уж там писать новое, впору только вытираться… А чтобы вытереть с лица этот (sic!) дурно пахнущую смесь из ханжества и пристрастия, требуется очень немалое время, да и руки заняты.] (ПМПЗ, 178)
Несправедливое, по его мнению, присуждение Сталинских премий Шолохов рассматривал в качестве не менее серьезного фактора, влияющего на процветание литературной халтуры. В связи с этим он был особенно эмоционален. По подготовленному для выступления тексту видно, как он был в тот момент поглощен «кулинарной» метафорикой.
Разумеется, и в данном случае с трибуны провозглашалось не все, что изначально было написано, и не все попадало в печать. Однако на этот раз то, что услышали участники съезда, было воспроизведено полностью:
И еще одной из причин снижения ценности художественного произведения является та система присуждения литературных премий, которая существует, к сожалению, и поныне. Об этом подробно говорил здесь т. Овечкин, и мне приходится добавить несколько слов. Прошу прощения, но, ей-богу, деление художественных произведений на первую, вторую и третью степень напоминает мне прейскурант: первый сорт, второй и третий сорт (НМС, 68; ПМС, 164; ЛГ; CO, 376).
В этом случае сказанное с трибуны было воспроизведено полностью, но все же в редуцированном виде: по сравнению с ранним не исправленным и, соответственно, не произнесенным вариантом речи, в котором мы находим другой, более пространный текст. Для себя лично вокруг метафоры «первый, второй… сорт» Шолохов развернул целый «натуралистический» сюжет:
Прошу прощения, но, ей-богу-же, деление художественных произведений на 1-ую, 2-ую и 3-ю степени чем-то напоминает мне торговлю в мясной лавке. «Вот вам мясцо 1-го сорта, вот похуже – 2-го, ну, а 3-ий – сами понимаете – не очень свежее, постное и, извините, чуточку с душком». Не так ли? И, если продолжать это, натуралистическое сравнение, то какое же место мы отводим, какое наименование даем тому огромному количеству произведений, которые не удостоены почему-либо [сталинских] премий? Что это – отходы от бараньей тушки? Копыта и рога для изделий дешевого ширпотреба, требуха, печенка и легкие – пища для былого обжорного ряда? (ПМПЗ, 180, 181)
Как уже отмечалось, критика Шолохова не была обезличенной. Она была обращена и на конкретных представителей литературного процесса, по самому отбору которых можно судить об их весомости в глазах писателя в роли отрицательных персонажей. Так что теперь, прежде чем чуть позже еще раз вернуться к атакам на институты, обратимся к той тактике, которую Шолохов избрал для критики персоналий.
Атаки ad hominem
Равным образом показательна в рамках этой же тенденции к гармонизации правка тех фрагментов, в которых Шолохов обращается с обвинениями в адрес высокопоставленных членов творческого сообщества. В качестве средства дискредитации оппонентов Шолохов использовал ряд базовых риторических приемов, среди которых доминировал один – ad hominem, или, по-другому, апелляция к различного типа метафорике, позволяющей атрибутировать оппоненту некоторые негативные личностные качества. Лексика, на которую Шолохов при этом опирался – и здесь в полную силу срабатывала его «маска деревенщины», – была почерпнута из кластеров физиологической (в частности, скатологической), медицинской (главным образом геронтологической) и кулинарной лексики. В ранних вариантах речи, как уже не раз отмечалось, критические высказывания и в отношении общей ситуации в литературе, и в отношении ее отдельных представителей выглядят значительно резче: нападки на некоторых конкретных коллег по цеху в них откровенно грубы и даже оскорбительны.
Против Рюрикова
Так, осуждая главного редактора «Литературной газеты» Рюрикова за нерешительную позицию, Шолохов поначалу был предельно категоричен. В неправленом тексте, подготовленном до выступления, находим:
И чем меньше будет в редакциях газет и журналов трусливых Рюриковых, тем больше будет в печати смелых, принципиальных и до зарезу нужных литературе статей (ПМПЗ, 176).
Но накануне выступления писатель начинает себя придерживать, заменяя «трусливый» на менее оскорбительное: «И чем меньше будет в редакциях газет и журналов робких Рюриковых…» (ПМПЗ, 176).
«Робким» главный редактор «Литературной газеты» останется в публикациях и 1954 года, и 1956-го. Смягчается перед выступлением, по сравнению с ранней, и оценка отношений между Рюриковым и Симоновым, который, по мнению Шолохова, покровительствовал Рюрикову: «…во главе этой газеты стоит человек, [целиком] немало обязанный Симонову своим продвижением…» (ПМПЗ, 176).
Против Симонова
Симонова в роли фактического на тот момент руководителя Союза писателей Шолохов не воспринимал, открыто причисляя его к разряду литераторов пусть и талантливых, но таких, кто пишет скоро, некачественно и в первую очередь ради наживы. Помимо аргументации, связанной, собственно, с оценкой его творчества, вроде: «Но когда я перечитываю его произведения, меня не покидает ощущение того, что писал он, стремясь к одному: лишь бы, лишь бы вытянуть на четверку, а то и на тройку с плюсом» (ПМПЗ, 184), – он пытался свести Симонова с пьедестала «хозяина литературы» разными риторическими ухищрениями – от элементарной фамильярности при обращении до довольно изощренной (или, по крайней мере, громоздкой) «геронтологической риторики». Как в машинописи, подготовленной для выступления, так и в машинописях стенограммы административный лидер Симонов назван просто по имени, причем в гипокористической форме. Так это услышали на съезде:
Не первый год пишет Симонов. Пора уже ему оглянуться на пройденный им писательский путь и подумать о том, что наступит [пора] час, когда найдется некий мудрый и зрячий мальчик, который, указывая на Симонова, скажет: «А король-то голый!» Неохота нам, Костя, будет смотреть на твою наготу, а поэтому, не обижаясь, прими наш дружеский совет: одевайся поскорее… (ПМПЗ, 184; ПМС, 169; НМС, 73)
Если сравнить с опубликованными вариантами, то в 1954 году в «Литературной газете» последнее из процитированных предложений вообще отсутствует, а в 1956 году Шолохова поправили: «Неохота нам, Константин Михайлович, будет смотреть на твою наготу…» (СО, 337).
Что же касается, «геронтологии» Симонова, то Шолохов пытался описать, как будет выглядеть его оппонент через пятнадцать лет, при условии, что его будут каждый год награждать медалями. Нас уже не может удивить, что в первом варианте, так и оставшемся известным только самому оратору, карикатурный потрет Симонова был выписан несколько жестче. Приведу его для наглядности сравнения сразу вместе с правкой:
{Понатужившись,} он смело сможет выдавать на гора в год по одной пьесе, одной поэме, по одному роману, не считая таких «мелочей», как стихи, очерки и пр. Стало быть, три медали в год ему обеспечены[!]. [Точно] А через пятнадцать лет? Сейчас Симонов ходит по залам съезда бравой походкой молодого хозяина литературы, а через пятнадцать лет его, как неумеренно [употребившего] вкусившего славы, будут уже не водить [и не] а [, а попросту таскать на носилках], возить в коляске (ПМПЗ, 182; НМС,69).
«Понатужившись», ассоциирующееся с физиологическим актом очищения, в конечном счете с трибуны произнесено не было, пренебрежительное и просторечное «таскать» заменено автором речи на нейтрально-нормативное «возить» заранее и т. п.
Случайные попутчики: Тарасова и Чиаурели
Оказавшись на съезде, Шолохов реагировал не только на то, что на нем говорилось, но и на то, что просто бросалось ему в глаза. Судя по подготовленному до выступления тексту, в пространствах Большого Кремлевского дворца его больше всего поразили две фигуры, причем фигуры в буквальном смысле этого слова. Повод «пройтись» по ним у Шолохова нашелся именно тогда, когда он бранил Симонова за любовь к медалям. Их обладателями были двое коллег по творческому цеху – А. К. Тарасова и М. Э. Чиаурели. Образ Тарасовой мало изменился при правке и публикации. Шолохов просто позволил себе представить, как
женщину, которую все мы любим за ее яркий и светлый талант (я говорю об Алле Константиновне Тарасовой), станут водить под руки, так как самостоятельно она ходить уже не сможет, будучи жестоко обремененной тяжестью медалей, которые она получила и еще получит (ПМПЗ, 182).
Тогда как назвать по имени Чиаурели он, несмотря на заметное желание, в конечном счете не осмелился. В машинописях, сделанных по стенограмме, вместо него описывается лишь неустановленное лицо, которое выглядит так:
На днях я увидел человека в штатском – вся грудь в золоте, и медалях. Батюшки, думаю, неужели воскрес Иван Поддубный? Пригляделся, фигура не борцовская, оказывается это известный не то кинорежиссер, не то кинооператор (НМС, 71).
О том, кого на самом деле имел в виду писатель, можно узнать по вычеркнутому фрагменту подготовленного до выступления текста, а именно:
По этой же причине М. Чиаурели и сейчас заметно предрасположенного к полноте – не смогут даже водить, а будут передвигать при помощи больничной коляски (ПМПЗ, 182).
Когда Шолохов взошел на трибуну, Чиаурели исчез – остался лишь «не то кинорежиссер, не то кинооператор». Медицинско-геронтологическая топика в глазах Шолохова, видимо, обладала особо убедительным ироническим потенциалом.
Против Эренбурга
Шолохов на съезде был если не против всех, то, возможно, почти против всех. В речи он персонально и при этом позитивно отнесся только к Овечкину – не благосклонно, как к литераторам-женщинам, начинающим дарованиям или перечисленным им «талантливым писателям», а именно позитивно в том смысле, что он апеллировал к высказанным Овечкиным тезисам и развивал их. Шолохова не устраивал ни лагерь консерваторов, которые казались недостаточно или неправильно консервативными, ни, говоря очень условно, «либеральный» лагерь. Представитель последнего И. Г. Эренбург, вряд ли когда-либо вообще вызывавший симпатию у Шолохова, на этот раз попал в немилость благодаря напечатанной в майском номере «Знамени» 1954 года «Оттепели». Шолохов обыгрывал название повести, характеризуя совсем не привлекавшие его разброд и шатание, почувствовавшиеся сразу после смерти Сталина. Стенографистки и машинистки запечатлели то, как он, отзываясь об этом времени, играл прямыми и метафорическими значениями, с одной стороны, а с другой – паузами:
Кому не известно, что от длительного пребывания в обойме, особенно в дождь или слякотную погоду, именуемую оттепелью… (аплодисменты) …, патроны в обойме окисляются и ржавеют? (НМС, 65)
Аплодисментами сопровождался чуть ли не каждый абзац речи Шолохова, так что они не слишком информативны. А вот обозначающие паузы в речи оратора отточия, встречающиеся в машинописях стенограммы единожды или дважды[271], действительно показывают, насколько писателю было важно акцентировать внимание аудитории на только входящем в обиход понятии, одновременно дискредитируя его.
Тактику дискредитации Шолохов не оставил и далее, лишь интенсифицировав ее. И снова, как и прежде, вначале, при первом «броске» к бумаге, писатель поддавался эмоциональному порыву, который затем приходилось гасить. Шолохов в своей маске мужика из деревни противопоставил себя слабому городскому интеллигенту и всячески муссировал эту антиномию, представляя, в частности, свой спор с товарищем по перу как серьезную драку. В результате же кое-что из сцены «драки» пришлось выкинуть, и поэтому съезд так и не узнал некоторые нюансы, касающиеся, например, отношения Шолохова к идеям гуманизма и как специфически он понимал, казалось бы, привычные максимы. Взглянем сначала на окончательный вариант интересующего нас фрагмента:
По старой дружбе не могу не помянуть здесь И. Г. Эренбурга. Не подумайте, что я снова собираюсь с ним спорить по творческим вопросам. Упаси бог! Хорошо спорить с тем, кто яростно обороняется, а он на малейшее критическое замечание обижается и заявляет, что ему после критики не хочется писать. (Аплодисменты) Что же это за спор, когда чуть тронешь противника, а он уже ссылается на возраст и будит к себе жалость. Нет, у нас лежачего не бьют. Пусть лучше Эренбург пишет… (НМС, 73–74)
Совершенно понятно, на первый взгляд, почему Шолохов не хотел «драться»: он не желал идти против заведомо слабого противника. Однако ситуация выглядела совсем по-другому в самом раннем варианте. Вот как выглядит предпоследнее предложение этого пассажа правленой машинописи речи:
Нет, у нас в стенке лежа[щ]чего не бьют[, а шагают через него, чтобы достать по скуле следующего противника] (ПМПЗ, 185).
Иными словами, первый вариант выдает секреты настоящей, строящейся отнюдь не на эмпатии, а на весьма прагматичном «деревенском» опыте, морали, как ее понимает Шолохов. Шолохов не хочет спорить с Эренбургом не из благородства и не жалости к нему, а потому, что есть и другие соперники, посильнее и еще не поверженные. И у нас сейчас будет возможность узнать, кто они.
Упомянем лишь по ходу дела, что Шолохов, готовясь к выступлению, уложил в более конвенциональную форму и предпоследнее предложение абзаца тоже:
Что же это за спор, когда чуть [придавишь] тронешь противника, а он [и лапки кверху] уже ссылается на возраст и будит к себе жалость (ПМПЗ, 185).
Такой метод трансформации текста нам уже хорошо знаком.
Между Эренбургом и Симоновым
Итак, если не Эренбург, то кто главный, сильный и не поверженный оппонент Шолохова на съезде, кого он в данной роли видит? Чтобы ответить на этот вопрос, нам придется еще немного задержаться на его критике автора «Оттепели».
Из фрагмента, посвященного Эренбургу, Шолохов вычеркивает еще одну фразу, что как будто бы мало меняет суть его выпада, но серьезно редуцирует его эмотивное содержание. Эта фраза прозвучала, когда Шолохов во второй раз вернулся к «Оттепели», на этот раз реагируя на слова Эренбурга, который накануне, в своем выступлении, помимо прочего, оправдывался за скандальное произведение. Шолохов сначала воспроизвел высказывание Эренбурга, затем пространно прокомментировал цитату:
В своем выступлении он сказал: «Если я смогу еще написать новую книгу, то постараюсь, чтобы она была шагом вперед от моей последней книги» – т. е. от «Оттепели». По сравнению с [ «Падением Парижа»] «Бурей» и «Девятым валом» «Оттепель» бесспорно представляет собою шаг назад. Теперь Эренбург обещает нам сделать шаг вперед. Не знаю, как эти танцевальные па называются на другом языке, а на русском это звучит так: «топтание на месте». Мало же утешительного вы нам наобещали, уважаемый Илья Григорьевич… [Сказал бы я по вашему адресу еще несколько слов, но боюсь, что вы снова обидитесь, не захочется вам после этого писать и, таким образом, чего доброго и обещанного шага вперед не сумеете сделать, а потому умолкаю.]» (ПМПЗ, 185, 179).
При этом, как мы видим, последнее предложение так и не увидело свет: Шолохов в который раз редуцировал свой выпад. Но фрагмент важен нам не только для того, чтобы убедиться в постоянстве выбранной им «политики самообуздания», – он задает контекст для еще одной текстологической и не только текстологической интриги.
В определенный момент, полемизируя с Эренбургом, Шолохов принимает сторону Симонова, который, по его мнению, справедливо критиковал роман Эренбурга. Возьмем цитату из правленой перед выступлением машинописи, учтя, с одной стороны, что последний слой в ней практически совпадает с произнесенным во время речи, а с другой, что она содержит в себе еще и то, что в последний момент превысило в глазах писателя норму допустимой инвективности:
Вот, в частности, он обиделся на Симонова за его статью об «Оттепели». Зря обиделся, потому что не вырвись Симонов вперед со своей статьей, другой критик [устроил бы Эренбургу за «Оттепель» настоящую жару] по-иному сказал бы об «Оттепели». Симонов, по сути, спас Эренбурга от [справедливо] резкой критики (ПМПЗ, 185).
А вот фразу, которой Шолохов завершает эту тираду, – для интриги – сначала приведем по машинописным копиям стенограммы, то есть только в той форме, в какой ее услышали на съезде:
Но нам особенно беспокоиться по поводу перепалки между Эренбургом и Симоновым не стоит. Они как-нибудь помирятся… (НМС, 74, ПМС, 170)
Как мы видим, Шолохов разрешил дело ко всеобщему примирению. Правда, думал он, как и в случае с поговоркой «лежачего не бьют», совсем о другом. Прочитав то, что писатель выкинул перед выступлением, мы можем точно узнать, что он подразумевал:
Но[,] нам особенно беспокоиться по поводу перепалки между Эренбургом и Симоновым не стоит. [Насчет подобной перепалки есть хорошая, утешительная, русская поговорка: «Ворон ворону глаз не выклюет».] Они как-нибудь помирятся… (ПМПЗ, 185)
«Ворон ворону глаз не выклюет» – таким образом, Шолохов втайне уравнивает при очевидных негативных коннотациях Эренбурга и Симонова как своих оппонентов. Разница между ними тоже существует, но она лишь в том, что Эренбург, как мы уже убедились, в глазах Шолохова – слабый противник. В конце, говоря об абсолютном табу, мы еще вернемся к этим высоким отношениям между товарищами по перу.
Против Сталина – за Партию
Метафоры и сравнения, в рамках которых писательское дело увязывалось с волей партии, шаблонны для советских литераторов, и Шолохов тоже ими охотно пользуется: «…каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии…» (СО, 378). В рассмотренном выше случае мы имеем дело со сравнением, допустимым (раз оно было пропущено) как риторическое средство. Но в тех случаях, когда Шолохов прямо апеллировал к партийным или государственным органам, редакторы, читавшие его текст перед публикацией, настойчиво исключали соответствующие, путь и немногочисленные, упоминания, да и сам Шолохов корректировал свои такого рода первоначально решительные заявления:
То ли наши дорогие и агрессивные соратницы по перу уже выговорились на собраниях (, на совещании в ЦК,) и теперь находятся в этаком творческом изнеможении, то ли копят новые силы для нового взрыва к концу съезда? (ПМПЗ, 172)
Это пример редакторской деятельности. Выделенное курсивом «на совещании в ЦК», в ПМПЗ заботливо обрамленное редактором карандашными скобками, было зафиксировано стенографистками (НМС, 58; ПМС, 154), то есть произнесено с трибуны, однако в опубликованные варианты речи не попало (ЛГ; СО, 374).
Теперь об одном случае «автоцензуры». В машинописи, появившейся до выступления, читаем: «…мне непонятно волнение т. Агапова. Будь Овечкин управделами Совмина и выступи он с таким пожеланием…» (ПМПЗ, 183). Стенограммы же зафиксировали: «Будь Овечкин управделами союза писателей и выступи он…» (НМС, 71; ПМС, 167).
«Совмин» заменен на «союз писателей». Иными словами, хоть писательская организация и признает себя единым целым с партией и государством, государство и партия, с одной стороны, и писатели, с другой, – это не одно и то же. Отождествлять писателей с партией можно, а партию с писателями – нельзя. Нарушение иерархии в пользу равенства инстанций невозможно. Такова логика, проявляющаяся в характере как редакторской, так и писательской правки. Все эти правила игры Шолохов с готовностью признает, пусть даже иногда для их соблюдения требуется внимательное око редактора.
А вот с различного рода фигуративными сближениями, построенными по образцу ‘мы говорим партия, подразумеваем вождь’, дело обстоит не так просто. Основная работа по «десталинизации» съездовской дискуссии происходила после ХХ съезда партии. Именно тогда из текста было устранено, за одним исключением, имя Сталина[272]. В стенографическом отчете 1956 года оно фигурирует только в географических названиях, именованиях заводов и т. п. Вместе с тем многие писатели, включая Шолохова, начали сторониться упоминаний о «кормчем» еще во время съезда. Никаких открытых нападок на Сталина с их стороны не наблюдалось, но нельзя не отметить тот факт, что, например, Шолохов вообще ни разу не упомянул в своей речи о Сталине, даже косвенно. Более того, возможно, он сам еще до выступления вычеркнул определение «сталинские» из названия литературных премий (ПМПЗ, 175, 180, 184). Как участники съезда, так и читатели «Литературной газеты», не говоря уже о тех, кто мог поинтересоваться стенографическим отчетом, слышали и читали не о Сталинских, а только о литературных премиях.
Табу I. Где селиться писателям?
Очевидно, что в своей работе над речью и во время выступления Шолохов, если позаимствовать выражение у антропологов, буквально продирался через «лес табу», как имплицитных, так и явных. Но некоторые оказались для него особенно чувствительными. Вернемся еще раз к критике литературных институтов. В речи Шолохова не так много текста, который не попал в том или ином виде в опубликованные версии. Даже атаки на институт премий и на «столпов» текущей советской литературы, хоть и в несколько смягченном виде, оставались в духе времени и в 1954, и в 1956 году. Но одна тема, вопреки заявлению самого Шолохова о расхождениях только в частностях, была устранена при публикации совершенно. Речь идет о пассаже, касающемся Переделкина – отделившейся, по мнению некоторых, от жизни страны «писательской колонии», на которую на пятый день съезда с критикой обрушился Овечкин. На шестой день с защитой Переделкина от обвинений популярного очеркиста выступил Б. Н. Агапов, а на седьмой Шолохов встал на сторону Овечкина. Собственно, уже этот сюжет позволяет достаточно точно датировать время работы Шолохова над текстом речи, хотя с точки зрения общей коллизии важен, конечно, сам факт, что именно писательский городок превратился в табу при публикации. Мнение Овечкина не скрывали от широкой публики. Более того, он имел возможность и ответить Агапову лично. Но получается, что он лишился довольно весомого союзника в борьбе за демократизацию образа жизни советских писателей. Остается лишь воспроизвести вычеркнутый перед публикацией фрагмент:
По вопросу о том, где селиться писателю, чтобы быть ближе к жизни, я целиком согласен с т. Овечкиным, и останавливаться на этом не буду.
[Меня не устрашило вчерашнее выступление т. Агапова, не столь запальчивое по форме, сколь неумное по существу, и, откровенно говоря, мне непонятно волнение т. Агапова. Будь Овечкин управделами Совмина и выступи он с таким пожеланием, тогда другое дело, тогда пусть бы себе Агапов волновался на здоровье, а так не вижу причин к волнению, которое лишает человека элементарного здравомыслия. [Но и зато для меня совершенно ясным представляется другое: из писательских домашних работниц, которые естественно разделяют вместе с хозяевами их литературные симпатии и антипатии, и участвуют в окололитературных дрязгах, все равно литературоведов не выйдет. Тогда почему же надо большинству писателей жить вместе? А встречаться им можно и живя порознь, поближе к людям иных профессий, любая из которых не менее интересна, чем наша.] Нет, без шуток, незачем писателям [кучковаться.] [Нет в этом никакой ни нужды, ни насущной необходимости.] жить обособленными колониями, отгораживаясь от народа][273] (ПМПЗ, 183).
Как мы видим, во все той же уже известной нам манере Шолохов сначала касается даже таких очень «интимных» материй, как роль домработниц в жизни советских литераторов, но только для того, чтобы очень быстро отказаться от обсуждения этого явно буржуазного элемента жизни среди проповедников соцреализма. Само табу указывает на ту ценность, которой больше всего дорожили успешные советские писатели и которая была приобретена ими еще при Сталине.
Табу II. Самокритика и «самоапология»
Если все сказанное выше позволяет задуматься над вопросом, почему Шолохов был настолько нетерпим в своих нападках на институты и личности, то, возможно, наблюдения, представленные ниже, способны подсказать ответ на него.
Шолохов – один из ведущих литераторов СССР – не был позван в руководство Союза писателей и даже не удостоился на нем чести выступить с основным докладом[274]. Эренбург тоже с основным докладом не выступал, но он, по крайней мере, поначалу был в списке и должен был ознакомить аудиторию съезда с состоянием дел в мировой литературе. Вычеркнули его, судя по всему, после «Оттепели».
Шолохов упоминал о себе в своей речи очень осторожно, прибегая даже – вполне осознанно – к приему умаления. На последнем этапе правки речи, обсуждая проблему деградации «ведущих» писателей, он добавил в нее фрагмент о самокритике:
…термин «ведущий» в применении к человеку, который действительно кого-то ведет, сам по себе хороший термин, но в жизни бывает и так: был[-был] писатель ведущим, глядь – а он уже не ведущий, а стоящий. Да и стоит-то как! Не минуту, не час, а этак лет десять, а то и больше. Скажем, вроде вашего покорного слуги и на него похожих. Вы понимаете, товарищи, такие вещи не всегда приятно говорить про самого себя, но приходится: самокритика (ПМПЗ, 180).
Тем не менее он ясно позиционировал себя в одном ряду с ведущими писателями. Он, например, иллюстрировал один из своих тезисов (сейчас не важно какой), приводя следующий ряд имен:
Редакции (sic!) «Литературной газеты» нам нужен руководитель, стоящий вне всяких групп и группочек, человек, для которого должна существовать только одна дама сердца – большая советская литература в целом, а не отдельные ее служители, будь то Симонов или Фадеев, Эренбург или Шолохов (НМС, 64).
Заметим, здесь Шолохов, включая себя самого, называет именно держателей и с большей или меньшей вероятностью претендентов на «престол» – на главенство среди литераторов.
Теперь нам имеет смысл еще раз вернуться к теме ведущих писателей, чтобы обратить внимание на то, чего не было в известной нам машинописи первой закладки и что не было опубликовано, но было произнесено. Если «ведущий» писатель перестает соответствовать своей роли, то:
В партии у нас бывает так – и это всем известно, – работает заслуженный человек секретарем обкома – ведущая фигура, но работает он год – туда-сюда, второй год – еще хуже, и тогда ему вежливо говорят: «Ступай-ка ты, дорогой товарищ, подучись, а секретарем, может быть, и нам также можно быть» (НМС, 67; ПМС, 163).
Выделенная нами фраза, отражающая претензию на секретарство, при условии, что Шолохов приравнивает писательскую к партийной организации, как и приведенный выше ряд имен, по крайней мере в какой-то степени (осмелимся сделать такой вывод) отражает его собственные притязания на так и не полученное признание в качестве литературного «администратора» – хотя бы на какую-то его долю[275]. Возможно, это и есть то основное, что не сказал Шолохов на съезде: при всей остроте своей речи он не выразил обиду за то, что при разделе мест его вообще никуда не позвали – ни в администраторы, ни даже в главные ораторы. Вместо этого он просто обошелся тотальной критикой всего и вся.