Побратимы — страница 26 из 85

[34]

«Я представляю, как вам там, на „пятачке“, тяжело, — заканчивал свое письмо бывший партизан, — это может понять только тот, кто сам испытал. Закончится война, пройдут годы и десятилетия, а слава о партизанах будет жить, и она должна жить, пусть наши дети знают о прожитых нами суровых годах в борьбе с фашистскими захватчиками…»

Бой за честь

Честь идет дорогой,

Бесчестье — обочиной.

Пословица

Лес тревожно шумит. Порывистый ветер, наскакивая с гор, срывает с деревьев желтые листья. Партизаны тесно жмутся к теплу костров, заканчивают завтрак. В размеренный, однотонный шум леса как-то некстати врезается сухой надрывный кашель.

— Что-то надо делать с твоей простудой, — в голосе Жени Островской звучит глубокая озабоченность.

Подхватил кашель Григорий тогда, когда возвращался из города. Женю он пропустил вперед, и она нормально перешла Салгир, а самого ракеты да пули прижали к земле. Пришлось переползать по воде. Вымок. Весь день лежал в степном окопчике мокрый. Обсыхал на ветру.

— Ничего мудреного, — отвечает он, откашливаясь. — Всему миру известно: теплого бы молочка да еще с медком — как рукой снимет.

— Молочка?.. А где взять его?

— Где взять? Была б ты у меня дояркой, сходила б к Сороке. Там корова завелась, а доить некому.

Услышав эти слова, Мироныч настораживается.

— Гриша, — кричит он, — ты о корове серьезно?

— Своими глазами только что видел!

Мы с Миронычем недоуменно переглянулись: корова в лесу… В иные времена на это никто не обратил бы внимания. Раньше некоторые партизанские отряды имели целые стада и фермы. А теперь даже в селах корова большая редкость.

— Да, — хмурится комиссар. — Тут что-то неладное. Надо проверить…

Извилистая тропа ведет вдоль опушки. Кое-где многокрасочными тонами проступает ранняя осень. Но Мироныч, всегда восторгавшийся прелестями горного леса, сейчас их не замечает. Он шагает мрачный, как туча.

— Черт бы ее побрал, — ворчит он. — Сегодня у нас, как в пословице: беда не ходит в одиночку.

— А что еще?

— Оскандалился Иван Харин. Додумался, видишь ли, завести собственную продовольственную базу.

Задымив трубкой и еще больше помрачнев, комиссар рассказал подробности. Партизаны заметили, что в стороне от лагеря под скалой Иван Харин прятал противогазную сумку. Там оказались сухари и узелок с мукой. Вызвал Харина к себе Емельян Колодяжный, и выяснилось, что сдавая начпроду муку и сухари, принесенные из парашютной гондолы, Иван утаил для себя частицу на черный день.

— Голод мы пережили, а его призрак до сих пор пугает наших людей. Не дает покоя и Харину с его волчьим аппетитом.

— Ты прав. Но не судить нельзя. Тут — никакого послабления. Тем более, что вчера у Харина — сухари, а сегодня у Сороки — уже целая корова.

Шагаем молча. Говорить не хочется. Думать о таком тоже тяжело.

Перед партизаном постоянно маячат два главных врага — оккупант и трудности снабжения. Оккупанты из кожи лезут, стремясь опутать лес изолирующим заслоном и победить партизан, если не оружием, то голодом[35]. Поэтому честный дележ последней крохи съестного — строжайший закон партизанской жизни, наш железный обычай. А кто нарушил его, утаил от голодающего товарища сухарь или ложку муки, тот — тяжкий преступник. Так заведено в лесу с первых дней партизанской войны.

…Невзрачная коровенка бурой масти спокойно стоит на привязи под кроной сосны и аппетитно, с сочным хрустом поедает траву.

И тут же наше внимание привлекает необычная доярка. Коротко остриженная голова повязана белой косынкой из парашютного шелка. Широкие плечи и крепкую спину плотно облегает чехословацкий китель. Передником служит огромный кусок того же шелка, спадающий до самой земли. Ноги, обутые в строевые сапоги, крепко сжимают ведро, густо закопченное на кострах. С перезвоном, уже давненько не слышанным в лесу, в ведро, чередуясь, бьют две молочные струи.

Заметив нас, «доярка» моментально выхватывает из-под коровы посудину и, ловко повернувшись, встает по стойке «смирно». На нас смотрит добродушное лицо словака Клемента Медо. Не сразу найдясь, он широко улыбается и, наконец, сбивчиво рапортует:

— Ако бачите, товарищи, — молоко! — Поправив на голове косынку, он добавляет: — Ако говорил наш бравый Швейк, солдат должен все уметь и никогда не теряться.

Все смеемся. Клемент же, как бы между прочим, уточняет:

— Не сам я. Начальник штаба Сорока приказал.

Через несколько минут Николай Сорока гостеприимно приглашает нас к шалашу отрядного штаба. У входа задерживаемся. Мироныч, показав рукой на буренку, строго спрашивает:

— Объясни-ка, дорогой Николай Анисимович, что это за зоологические новости?

— А это Игнат Беликов с ребятами был на разведке в Мамаке[36]. Ну и привел. Мы, как видите, не обижаем скотинку. Кормим, поим, доим.

— Скотинку-то вы не обижаете, а семью, из которой она взята? О ней подумали? — тянется Мироныч за трубкой.

— Подумали. Втроем с командиром отряда и комиссаром расспрашивали Игната. Оказывается, какая-то одинокая старушка сама попросила забрать. Наши хлопцы отказывались: без разрешения командования, дескать, не имеем права. А старуха, говорят, упросила. Они и взяли. Выдали ей расписку. Все честь по чести.

— Сама, говоришь, упросила? — внимательно смотрит на Сороку Мироныч. — С каких это пор в селе, за два года сто раз разграбленном немцами, крестьянки стали направо-налево раздавать коров?

— Просто патриотка, захотела помочь в трудностях.

— Ой, что-то не то, Николай! — вмешиваюсь я. — Отдала корову нам, а сама как? На снабжение к Гитлеру перешла, что ли?

Разговор кончается тем, что буренку приказали отвести обратно в Мамак. Игнат Беликов должен возвратить ее хозяйке и принести от нее расписку. И пойдет он туда не один. Его будут сопровождать политрук Дмитрий Косушко и словак Клемент Медо.

Строго-настрого приказываем:

— Все трое сдадите корову. Перед хозяйкой извинитесь как следует.

На следующий день все население нашего лагеря собралось на лесной поляне. Раздается:

— Встать! Суд идет!

Между двух могучих сосен — длинный стол, сколоченный из горбылей и покрытый красным кумачом. За ним члены партизанского суда. В центре — Николай Ефимович Колпаков, начальник разведки из отряда Федора Федоренко. На его молодом лице ярче обычного горит румянец. На выцветшей солдатской гимнастерке — орден Красного Знамени. Справа от него — сын казахских степей, подрывник Турган Тургаев. Слева — медицинская сестра и наша пулеметчица Галина Леонова. Красивое продолговатое лицо с ямочками на загорелых щеках, большие голубоватые глаза. В стороне, за отдельным столиком, сооруженным из фанерного ящика, — секретарь суда Григорий Чернышенко, сухопарый сутуловатый парень с бледным болезненным лицом.

Перед судьями на толстом мшистом бревне, заменившем скамью подсудимых, понуро сидит разведчик Иван Харин. Всегда живое и энергичное лицо его осунулось и потеряло подвижность, а взгляд карих глаз, обычно прямой и смелый, он отводит в сторону. Кажется, что осели его сильные крутые плечи, и весь он выглядит гораздо старше своих двадцати двух лет.

За его спиной, кто на пеньке, кто на смолистой хвое и листьях, сидят и полулежат широким кругом партизаны. Наши побратимы тоже здесь. Они молча смотрят на подсудимого. Для нас этот суд — не первый урок в школе многотрудной борьбы за чистоту своих рядов. Для них — и первый урок, и новая страница о суровой и светлой правде жизни советских людей.

Перед судьями появляется свидетель — Дмитрий Козинцев. Нелегко, видать, ему. Слова будто застревают в горле. Выжимая их одно за другим, он сообщает суду, что видел, как Иван Харин прятал под скалой противогазную сумку.

— Свидетель, — хмурится председатель суда Николай Колпаков, — а что еще известно вам по этому делу?

— Что еще? Одну такую сумку он там спрятал раньше.

— А ты видел? — кричит Яков Сакович, сверля глазами свидетеля. — Сам ты видел?

Наступает тяжелое молчание.

— Видел… Под скалой… Я сам разрыл сухую землю и вытащил ту сумку.

С минуту снова все молчат. И вдруг широченный в плечах матрос Василий Печеренко так порывисто вскакивает с пенька, что бескозырка слетает с его головы.

— Отвечай, Иван! — говорит он, переходя от волнения на шепот. — И эту базировал ты? Отвечай?

Подсудимый, будто от сильного удара, пошатнулся всем корпусом.

— Я.

Пораженные, Сакович и Печеренко словно застывают, а от судейского стола по всему кругу прокатывается тяжелый вздох.

Все волнуются. С каждой минутой атмосфера накаляется. И председатель суда, при всем своем старании, уже не может удержать волнение людей.

— Как же ты, Иван, мог, а? — медленно поднимается сухой, с проседью на висках, Семен Мозгов. После первых трудных слов он молча и пристально смотрит на подсудимого. Не выдержав тяжелого взгляда, Иван опускает глаза. Мозгов продолжает:

— Своими глазами, товарищи, я видел, как этот же Иван Харин, голодный, как и все мы тогда, до костей простуженный, отдал последнюю ложку муки Василию Жуку, который умирал от голода. Отдал муку, а сам стал есть мох…

Вздрагивающими пальцами Семен расстегивает ворот гимнастерки.

— Не будь я тут, на этом суде, не поверил бы и родной матери, что ты, Иван, пошел на такое!

В ответ на эти слова — ни звука. Семен усаживается на обрубке бревна, а взгляды всех уже переметнулись на всегда молчаливого Георгия Свиридова, лихого командира боевой партизанской группы. Стоя во весь рост, он говорит:

— Тут Мозгов говорил о ложке муки, а мне подумалось, что тогда она стоила нам очень дорого. Вспомнить хотя бы, как двадцать первого января погибла группа Миши Исакова. Чтобы отбить у противника продукты, они горсткой напали на бешуйский гарнизон. А сколько вырвалось? Только трое. И с пустыми руками. А четвертым потом выполз оттуда раненый лейтенант Анатолий Крутов…