Почему Бразилия? — страница 12 из 28

Подумала, что я все-таки несколько выше этого. Приближалась моя очередь, и тут напряжение начало нарастать: в конце концов, я даже была рада, что надо идти, потому что ритм уже подхватил меня. И вот я иду, вхожу. Ладно. Клод Аллегр[29] только что позволил унизить себя на глазах у всей нации, но это пустяки, так получилось, он-то из наших, он испил свою чашу до дна, как и остальные, только это и важно во Франции, все нормально, таковы правила игры для этих розыгрышей и званых ужинов, Ардиссон не делает ничего особенного — просто фиксирует на пленку стереотипы поведения группы на обычных совместных ужинах, весь тот ужас и унижения, вытерпеть которые гораздо легче, чем пережить изгнание из группы, — ведь это длится всего мгновение. Иными словами, исключение из группы было наихудшим унижением, самым скверным из возможных. Я вошла в студию. И там началось черт знает что. Я пыталась говорить — ничего не получалось, все, что я хотела сказать, на корню обрубалось ведущими, я ничего не смогла сделать и ушла. Я почувствовала, что мне не удастся больше ничего сказать, и потому надо уйти. Вероятно, в тот момент я была слишком усталой. Или просто не ощущала достаточной поддержки, в общем, понятия не имею, что произошло. Я ушла. Как уходят, когда все потеряно. Я была бессильна и видела, что не смогу ничего сделать. Мне не опрокинуть ту наклонную плоскость, по которой они двигались, а по ней можно только следовать за ними, и я буду вынуждена кричать в пустоту, они слишком сильны, их слишком много и они слишком тесно спаяны, к тому же уже очень давно, а теперь они сошли с ума, решили «вот уж мы поиздеваемся над ней», и они бы это сделали, слишком сплоченной оказалась система, мне не защититься, я это видела, чувствовала, что не сумею отстоять свое право быть самой собой, отстоять себя как личность, лучше уж уйти на этот раз — шансов у меня не было. Часто полагают, что нет смысла что-либо говорить, но это не так, сказать стоило. Только нужно еще быть в состоянии, а тут ты не можешь, то есть я не могла. Я ничего не могла сказать, мне оставалось либо стать соучастницей лжи, либо уйти. У меня не было ни малейшего шанса выбраться из всего этого, не запачкавшись. Соотношение сил было совсем не в мою пользу в этот день, возможно, я слишком устала, чувствовала себя слишком одинокой. В сражении надо уметь отступать, но, в отличие от других битв, подкрепления у меня не будет никогда. Я ушла. Вышла из студии. Оказавшись в гримерке, я расплакалась, потом стала названивать Пьеру на мобильник, он не отвечал, дома его тоже не было, я закрыла гримерку на ключ, мы ждали такси, я звонила Пьеру на мобильный и домой, никто не отвечал, я решила, что брошу его, ни дня моей жизни больше не посвящу журналисту, до которого нельзя дозвониться в тяжелую минуту, а у меня такие минуты будут часто, так что продолжать слишком рискованно. Я звонила и звонила — никого. Подошло такси. Элен и Андреа были ошеломлены. Я повторяла и повторяла: больше я никогда не смогу говорить, никогда не смогу писать, все кончено, я ничего не сумела сказать, они были сильнее и вынудили меня уйти, я оказалась слишком слабой, не способной бороться, теперь мне придется все бросить, я больше никогда ничего не смогу, и его к тому же нигде нет, что же мне делать. Я не понимала, как вернусь домой после всего этого. Хотела бросить его. А потом он мне позвонил, потому что прочел мои сообщения. Как выяснилось, у него разрядился мобильник. Он сказал: я еду домой и жду тебя. У меня не было с собой лекарств, я не выспалась, но зато оказалась в его объятиях. Он обожал, когда я была с ним, чувствуя себя обиженной. У него тогда срабатывал инстинкт защиты, он называл меня своей деткой. Постепенно он только так и стал меня называть: детка моя.

А потом начались долгие месяцы, в течение которых я была не способна писать. Они должны были окончательно разрушить мою жизнь. Если допустить, что в любовных романах время от времени случается момент благодати, то сейчас он отсутствовал, а если и был когда-то, то уже прошел.

Несколько дней спустя, на встрече с читателями, ко мне подошла девушка и заговорила в обвинительном тоне. Она сказала, что ее зовут Элеонора, и, глядя прямо мне в глаза, настойчиво потребовала встречи, причем немедленной. Черты ее лица были искажены, и я побоялась, что в случае отказа она бросится под машину. Я протянула ей пустой конверт и попросила написать на обороте свой номер телефона. Это случилось в пятницу, 19 или 21 октября. Прошла неделя с того вечера, когда я была вынуждена покинуть студию. У нас уже выработалась привычка проводить вечер пятницы и субботнее утро у меня, на улице Виктора Массе, и ночевать в субботу у него, на улице Декарта, поэтому в воскресенье мы были в его квартире. Он свободно мог работать, если хотел, но никогда этого не делал. Говорил, что ему мешает мое присутствие. А значит, каждый уикенд мне приходилось уходить, пока меня не прогнали. Даже если я пристраивалась где-нибудь в углу и читала. В тот период он не нервничал, вообще не нервничал. Был даже довольно мягким, может, не нежным, но мягким — это да. Я не любила эти моменты, когда должна была уходить, когда вдруг становилась персоной нон грата, наверное, они заставляли вспомнить события, которые когда-то меня травмировали. К тому же Пьера звали так же, как моего отца. В тот период я еще называла его Пьер Луи и произнести «Пьер» не решалась, тогда как для знавшего его с детства Стефана он был просто Пьером. Я сгорала от желания называть его Пьером, но не осмеливалась. Я позвонила девушке, которая так хотела меня видеть. Этой встречи я немножко побаивалась, потому что почувствовала нечто странное. Сильное желание в чем-то обвинить читалось уже в ее взгляде. Так что я назначила ей встречу на площади Контрэскарп, совсем рядом, оставляя себе возможность, если все пойдет плохо, еще раз зайти на улицу Декарта к Пьеру, до того как возвращаться ночевать домой. Он не собирался никуда уходить. Барышня была уверена, что я имела доступ к ее психиатрической истории болезни и что все написанные мной книги, за исключением немногих включенных в них ложных поворотов, адресованы ей и якобы мне известно, что она себя узнает, но — и это главное, — я пересказала всю историю ее жизни, «Инцест», в частности, был нашпигован узнаваемыми деталями — она представила мне их перечень, — и теперь требовала от меня ответа, оправданий, доказательств того, что это не о ней. Она хотела проверить, совпадают ли некоторые описанные мной подробности с моей собственной жизнью. В том, что они соответствуют ее жизни, у нее не было никаких сомнений. Вещи, которые не соответствовали, она считала писательскими штучками, более или менее искусственными приемами, тогда как все остальное ясно и недвусмысленно доказывало, что я основывалась на ее жизни. Вот что она говорила, и при этом вид у нее был вполне убежденный. Там черным по белому описана ее история с Региной, а 85-й год точно соответствует ее встрече с Элоди. Она не хотела, чтоб я и дальше водила ее за нос, просила провести с ней вечер, мол, это лучшее, что я могу сделать. Я ей объясняла, что у меня назначена встреча (истинная правда, я встречалась еще с одним приятелем, тоже Пьером), она говорила, чтобы я отменила эту встречу, настаивала. Атмосфера была удушливой. Я вернулась к Пьеру, и тогда он во второй раз увидел меня плачущей. Люди опустошали меня, забирали все, мне уже ничего не принадлежало, я становилась просто ходячей авторучкой, к тому же абсолютно безжизненной, после подобных встреч; мне больше некуда было пойти, и у меня не оставалось ничего своего. Даже моей собственной жизни. Для людей я была лишь их отражением — что не мешало им считать меня эгоцентричной, причем такое противоречие было даже необходимо, — отражением в зеркале, которое их пугало, отражением или же симптомом чего-то, какой-то болезни, социальной болезни, не знаю, и я вернулась к нему, чтобы выяснить, как меня воспринимает он. Он вел себя со мной очень естественно, и я снова ушла. Он позвонил мне около полуночи, сказал, что не работал, но нуждался в одиночестве, как обычно. Наверняка так было с самого его рождения. А ведь он родился в нормальной семье, впрочем, с некоторыми мелкими странностями. Первые недели, а может, первые месяцы своей жизни он провел в инкубаторе для недоношенных детей, поскольку родился до срока, и все свое детство и даже потом, будучи взрослым, снова и снова видел этот инкубатор — клиника принадлежала друзьям его родителей, и всякий раз, когда родители приходили к ним в гости, ему показывали инкубатор. Совсем недавно он был у этих людей, всего несколько лет назад, и они ему сказали: инкубатор по-прежнему на месте, хочешь забрать его? Он отказался, но задумался. И все вокруг считали, что было бы вполне естественно забрать его. Он всегда чувствовал себя одиноким, а начиная с шестнадцати лет жил один. По-настоящему один. Родители оставили ему свою квартиру, когда ему исполнилось шестнадцать: они съехали, он тогда учился в лицее, сам себе готовил, и с тех самых пор всегда жил один. Марианна Розенштиль[30] вспоминала, как однажды вместе со Стефаном пришла к нему в большую квартиру на набережной в Лионе, ему было тогда девятнадцать, по всей видимости, речь шла о квартире девушки, у которой от него был ребенок, младенец тоже там находился, и девушка, он выглядел совершенно потерянным. Он никогда не проводил весь уикенд со своими подругами, для него это было слишком. Однажды в воскресенье вечером, в телефонном разговоре, примерно при тех же обстоятельствах (я ушла, чтобы не мешать ему работать), он мне сказал: в любом случае вопрос, который мы оба себе задаем, но не решаемся обсудить, — должны ли мы жить вместе. Я не хотела ловить его на слове. Это вполне могло оказаться западней. Похоже, все нас к этому подталкивает, но мне не хотелось торопить события.

Через три дня я собиралась поехать на десять дней в Монпелье, на Фестиваль средиземноморского кино. Он был рад тому, что я уезжаю и эмоционально буду рядом, но физически — вдали от него. Уже два дня спустя мне ситуация была вполне понятна, он же страдал от нее, не мог дождаться моего возвращения, ну, а я теперь легко бы задержалась еще на несколько дней. Мы ежедневно звонили друг другу. На первый уикенд он приехал ко мне в Монпелье. Судя по еле заметным признакам, столь продолжительная совместная жизнь была для него внове, и то незнакомое, что он для себя открывал, ему нравилось. Однажды днем, отдыхая после обеда на диване, я попросила его укрыть меня моей шерстяной кофтой. Он ничего не ответил, просто молча укрыл меня и, думаю, какое-то время стоял и смотрел, как я сплю. Мне кажется, его растрогало то, что я позволила ему наблюдать за моим дневным сном. Раньше такого с н