Почему Бразилия? — страница 20 из 28

Параллельно он испытывал ностальгию по Лотта континуа, Аксьон директ, РАФ.[46] Он считал эти названия красивыми. Все, что исходило от него, все, что его касалось непосредственно, вызывало у него отвращение или разочарование, начиная с семьи и кончая Францией, включая интеллектуальные дебаты и евреев. Все, что близко касалось, всегда его разочаровывало. Даже когда он говорил об Аксьон директ и Лотта континуа. Он восхищался РАФ и Лотта континуа и считал Аксьон директ более слабой, жалкой, менее эффективной. Он говорил: это была бесцветная эпоха, с черно-белой «Либерасьон», со старыми, левацкими, подходами, в Италии действовали Красные бригады и Лотта континуа, в Германии — РАФ, а во Франции почти ничего не было, так, по мелочи: «Либерасьон», несколько гошистов, новые философы вроде Сартра, Глюксмана, кафе «Флор». В Италии и Германии людей убивали, их находили в багажниках автомобилей. Я заметила, что он любит попадать в ситуации, когда он заранее знает, что ему будет скучно. Я читала, что шизофреники часто рождаются в среде, которой они бессильны что-либо противопоставить. Все априори разочаровывало его и тут же забывалось, это его ободряло, он все-таки ввязывался в такие ситуации, а затем испытывал облегчение благодаря разочарованию, о котором тут же забывал. Разочарование тоже шло на автопилоте. Он отправлялся на ужины, на коктейли, в рестораны, встречался с друзьями или знакомыми. Там никогда ничего не происходило, а когда он возвращался, оказывалось, что он скучал и, следовательно, был рад вернуться. Но меня такой режим совершенно не устраивал. Он получал подтверждение, что был прав: действительно, нужно было сидеть дома и никуда не ходить. Каждый новый выход приносил очередное доказательство. Он был совершенно прав, как можно реже выбираясь из своего пузыря. Он предавался бредовым фантазиям по поводу войны во Вьетнаме: хорошо бы очутиться там репортером. Его ностальгия была такой сильной, что уже смахивала на меланхолию или, может, на Sehnsucht,[47] — говорят, это немецкое слово непереводимо. Он не оставлял себе ни единого шанса, выкуривал две пачки сигарет в день, питался совершенно беспорядочно, уставал, мало спал: если бы он заполнил тесты для расчета ожидаемой продолжительности своей жизни, у него бы вышла самая маленькая цифра. Жизнь в одиночестве, как я помнила, отнимает два или три года от ожидаемой продолжительности жизни. Он постоянно пребывал в унынии, по любому поводу: потому что во Франции больше нет интеллектуальных дебатов или потому что все девушки, с которыми он раньше встречался, — испачканные мазутом птицы с тикающими биологическими часами, как он это называл. Одной из его ключевых фраз была: я не торгуюсь, или еще: я не демократ. Все непременно подпадало под какую-то из его формул. Однажды во вторник вечером мы были свободны, а Леонора уехала в гости к подружке из двадцатого округа. Я хотела пойти с ним куда-нибудь — в кино или еще куда-то. Но Паскаль Сильвестр[48] устраивал ужин. Я устала, накануне у него случилась очередная истерика, и я потом не спала до трех утра, а проснулась в шесть: нужно было провожать Леонору на Бют-о-Кай, сперва на метро, затем долго пешком, да еще возвращаться на автобусе, и я совершенно не хотела идти в гости. Я бы с удовольствием посмотрела какой-нибудь фильм, мы могли бы пораньше поужинать где-нибудь или дома вдвоем, но он настаивал, а я хотела быть с ним, и в конце концов мы пошли к Паскалю Сильвестру. Тот уже несколько месяцев жил с Сандрин Боннэр.[49] Между прочим, он ни с одной женщиной дольше недели не выдерживал. Мешали его вечные навязчивые идеи, к тому же он никогда не покидал пределы своего седьмого округа. А с Сандрин Боннэр все изменилось, уже несколько недель он жил в ее загородном доме, готовил ее дочери разные варианты клубничного мороженого: мороженое Бен и Джерри с клубникой, клубничное мороженое, мороженое со свежей клубникой, с фруктами и клубникой «тагада». Пьер повидал сотни подобных ужинов. После них он бывал рад вернуться и снова оказаться вдвоем со мной. Ему нужно было сравнивать свою судьбу с судьбой других людей, поскольку собственных внутренних ориентиров у него не было. Поэтому бесконечно много времени тратилось всего лишь на сравнение, оценку, прочувствование того, что ощущалось. Тогда как мне вовсе не требовалось ощупывать каждый сантиметр вокруг, чтобы узнать, что я его люблю.


Два года назад я ждала звонка от Эрика: он предупредил, что позвонит и что ему необходимо день или два никого не видеть, в особенности меня. Потому что я ему кое-что сказала или, точнее, написала. В ожидании звонка я читала, это была книга Линды Ле, и вдруг наткнулась на такую фразу в конце страницы: «Но ведь обо всем уже сказано: о любви, о смерти, о смерти любви и любви к смерти, которая преследовала меня, вызывая желание вывалиться из окна, спрыгнуть с поезда, вскрыть вены, нанести на свое тело стигматы разрушенной любви». Я ждала звонка от Эрика, он все не звонил, уже шла вторая половина дня, и я вдруг подумала: а что, если он вскрыл себе вены? В двадцать лет он уже пытался совершить самоубийство, наглотавшись лекарств, и пролежал три дня в коме, все тогда решили, будто это из-за проваленного экзамена, и никто не понял, что дело совершенно в другом. Я повторяла себе: а что, если он вскрыл себе вены, а что, если он покончил с собой, а что, если он мертв? Я стала звонить, никто не брал трубку. Я предположила, что он отключил телефон, ведь на самом деле у него нет причин для самоубийства. Это было в воскресенье, когда все аптеки закрыты, дома оружия он не держит, в нож я не верила, и к тому же у него был ребенок. Но если он попытался покончить с собой и если его еще можно спасти, то нужно спасать. Я продолжала повторять себе, что «с точки зрения здравого смысла, никакой опасности нет», но вероятность, пусть и слабая, засела в голове, и с этим я ничего не могла поделать. Все бывает, произойти может что угодно. Возможно, я рискую быть вышвырнутой, но не хочу рисковать найти его мертвым. Поэтому я к нему поехала. Эта фраза — «обо всем уже сказано: о любви, о смерти, о смерти любви и любви к смерти, которая преследовала меня, вызывая желание вывалиться из окна, спрыгнуть с поезда, вскрыть вены…» — не давала мне покоя. Я позвонила приятельнице, чтобы она посидела с Леонорой, вызвала такси, потому что идти не могла — у меня подгибались ноги, я была слишком напугана. Я не разговаривала с таксистом, который сказал, что дорога вся разбита, уж не помню, что он говорил. Я попросила подождать, всего пять минут, мне нужно только проверить. Он припарковался. Я позвонила, решетка была очень высокой и стены тоже. Я звонила несколько раз и подолгу, но, естественно, безуспешно. Я позвонила в другие квартиры. Перелезть через решетку я не могла, она была слишком высокой. Ставни, которые я видела, были закрыты. Тогда я решила, что сбоку, наверное, сумею разглядеть больше, — если зайти через соседний дом, там была стенка с маленькой решеткой наверху, скрытой за деревьями, и, подтянувшись, я обнаружила, что ставни на стеклянной двери открыты. Я взобралась на стену, схватилась за ветки, некоторые из них сломались, соседи закричали, но я все-таки успела перелезть через стену, — поцарапалась, однако оказалась с другой стороны, в саду, его там не было, стеклянные двери внизу закрыты, а ставни открыты, я звала, стучала, а потом выбила дверь, которая выглядела менее прочной. Все это мне кажется сейчас таким далеким. Я проникла в дом. Эрик сбежал вниз с криком: «Да в чем дело, что стряслось?» Он сразу вернулся в Париж и сказал, что теперь мы уже не будем видеться несколько дней. Я звонила и звонила, но все без толку, потому что у него был включен автоответчик и он фильтровал звонки. В конце концов он мне написал, что ему нечего сказать, не на что надеяться, нечего ждать, нечего предложить. Он писал, что мертв и не знает, сколько это продлится и сможет ли он вообще однажды из этого выбраться. Писал, что ничего не слышит и не видит, ничего до него не доходит, ничего не происходит и не меняется, и он даже не знает, хорошо ли ему или плохо в таком состоянии. Он писал: в любом случае, если что-то есть, я это отыщу, а если ничего нет, то ничего и не будет, так что все равно… Он писал: то, что мы пережили вдвоем, рассыпалось и разлетелось, все было слишком рано, не знаю, должно ли это было вообще случиться, мною двигал порыв, а потом все разбилось, и я не уверен, любил ли тебя. Мне кажется, я не люблю тебя, — и я люблю тебя бесконечно, невероятно, великолепно, но я тебя не люблю; может, я просто не люблю никого или разучился любить. Мне больно, что ты, наверное, из-за этого страдаешь или чего-то ждешь. Я не люблю любовь, я ненавижу ее, я теперь не выношу, чтобы ко мне прикасались, не выношу прикосновений, ласки, желания, любви. Я полон противоречий. Надеюсь, ты будешь двигаться дальше, будешь жить. И еще он писал: может, я умер от невозможности любить тебя. Мне все это надоело. И с Мари-Кристин я была рада, когда все кончилось, потому что отдавала себе отчет в том, насколько я себя растратила и сколько времени потеряно. Потеряно совершенно впустую, ни на что.

Была одна история с Клодом, летом, 23 июля, я точно помню дату, мы с Пьером отдыхали в районе Экс-ан-Прованса и поехали вечером в Авиньон. Мы пили вино на площади Крийон, было очень жарко. Пьер читал газету. Как обычно. И вдруг я заметила Клода на противоположной стороне площади, точно напротив. Я сказала Пьеру. Я не хотела, чтобы они встречались, никто не хотел, и он не хотел, и Клод тоже. Он был с Александрой. Я следила взглядом за всеми их передвижениями, задаваясь вопросом, как они пойдут по этой площади, и надеясь, что Клод не окажется рядом с нами, что мы не пересечемся. Это было ужасно. Я хотела подняться, чтоб он увидел меня и изменил маршрут. Сцена продолжалась добрых четверть часа. А может, всего пять минут. Но это были долгие пять минут, полные напряжения. Пьер прятался за своей газетой, но все-таки пытался узнать, как выглядит Клод, а я этого не хотела. Еще чуть-чуть, и Клод с Александрой прошли бы мимо нас, как вдруг повернули в другую сторону, — они просто прогуливались, не торопясь, разглядывая витрины. Клод и не представлял, что я неподалеку. Я поднялась, надевая солнечные очки, чтобы спрятать глаза. И вот тут Клод наконец-то увидел меня, я издали заметила движение его губ, он говорил: там Кристин. И они сразу же ушли в сторону, противоположную той, где я находилась. А Пьер начал отпускать шутки на эту тему,