Почему Бразилия? — страница 6 из 28

Эрик часами собирался меня поцеловать. Во время наших прогулок он не прикасался ко мне. Если я его случайно задевала, он, как мне казалось, отодвигался. Так продолжаться не могло. Долго мне этого не выдержать. А когда я послушала диск Делёза о Спинозе, все прояснилось. Он предлагает сравнение с волной. Для начала он утверждает, что мы обречены на неадекватность идей и запутанность страстей и вынуждены страдать от последствий этой неопределенности. Но существуют люди, способные к развитию, и у них остается надежда выбраться из такой ситуации благодаря знаниям о своих взаимоотношениях, которые они постепенно приобретают. Есть несколько уровней понимания отношений. Вместо того чтобы говорить впрямую о любви, Делёз говорит о воде, о волне, о том, как учатся плавать. Если ты не умеешь плавать, то отдаешься на милость первой же волны, вообще волн. Совокупности молекул воды. На первом уровне знания отношений существую я и существует совокупность молекул воды. И я иду, бросаюсь в эту совокупность, барахтаюсь, я целиком погружена в свои внешние отношения и не способна из них выбраться. Волна то бьет меня по лицу, то уносит. Я ничего не понимаю в отношениях, которые то завязываются, то разрушаются. Я сталкиваюсь с воздействием внешних составляющих, это составляющие, которые принадлежат мне, но направлены вовне, от меня и входят в контакт с внешним миром. Принадлежащие мне составляющие принимают на себя удары, вызванные составляющими волны. И я то смеюсь, то плачу. Ах, мамочка, волна ударила меня. Ой, стол сделал мне больно. Говорить: Пьер сделал мне больно — так же глупо, как сказать: камень сделал мне больно. А люди реагируют на высшем накале страсти именно так. Когда слушаешь Делёза, все прозрачно. Может быть и обратная ситуация: я умею плавать. У меня есть навыки. Нечто вроде понимания смысла, ощущения ритма, ритмичности. Взаимодействие осуществляется не между мокрыми составляющими волны и частями моего тела. Все происходит на уровне отношений. Отношений, которые образуют волну, и отношений, которые образуют мое тело и мое мастерство — если я умею плавать, — разворачивать свое тело в разных направлениях, напрямую взаимодействуя с направлениями волны. И тогда я ныряю в нужный момент, выныриваю в нужный момент, избегаю накатывающейся волны или, наоборот, использую ее. И все это искусство выстраивания отношений с точностью применимо и к любви. Волна или любовь — одно и то же. В любви первого уровня я вечно существую в формате встреч между внешними составляющими, которые направлены наружу и бессвязны. При большой любви мои отношения обычно должны быть выстроены, завязаны между собой, и я больше не подчиняюсь набору неадекватных идей, воздействию внешних составляющих на мои собственные, внешнего тела на мое тело, я нахожусь в значительно более глубоких сферах. Тогда все наши отношения, все сочетания всех отношений нашего тела начинают работать сразу же, с первого же контакта. И именно благодаря этой гибкости или этому ритму я предъявляю свое тело, да и душу тоже, я предъявляю свою душу и тело таким образом, чтобы они лучше всего гармонировали с телом другого человека. Чтоб не было тысячи столкновений без всяких отношений. Это удивительное счастье. Хотелось бы знать, переживала ли я уже когда-нибудь такое — может, с Клодом. Во всяком случае, если верить Делёзу, любовь существует.

Итак, 18-е. У меня было пять дней передышки, а теперь, после «заберите ее», я снова оказалась на дне ямы. И снова не знала, больше не знала, как правильно жить дальше. Все вызывало страх, я больше не выдерживала. И к тому же совеем обессилела. Тогда, 18-го, был вторник. А 19-го я дозвонилась до Летиции и объяснила ей ситуацию, но говорила главным образом о красоте фильма. Конечно, ей это понравилось. Если нужно будет снова делать такое, я, конечно, не против. Я снова сдамся ей со всеми потрохами, я принимаю творческий процесс таким, какой он есть, согласна с тем, что искусство — интимность, подвергаемая опасности, с тем, что она может быть разрушена и, как я говорила на одной из встреч с читателями, подлежит восстановлению. Мы попрощались до 22-го, потому что она должна была пойти со мной и на «Культурный бульон». Но мне еще оставалось пережить четыре дня. Вспоминаю, как в один из этих четырех дней, переставляя низкий столик, чихнула, и у меня свело спину. Боль ужасная, а мне никак нельзя было оставаться в таком состоянии. В Париже я, естественно, понятия не имела, к кому с этим пойти. В Монпелье я бы нашла, куда обратиться, там я знала как минимум троих гениальных мануальщиков, которые бы срочно меня приняли. Но здесь я не знала никого. Не знала я врачей, ничего не знала. Я обратилась к Фредерику, он дал мне адрес мануальщика Поля Очаковски-Лорана.[16] Он принимал в шестнадцатом округе. Я приехала в очень неприятный дом. Уже потом я поняла, что так было почти у всех медиков в центре Парижа; да еще их расценки — вдвое больше, чем в Монпелье, за вдвое более короткий сеанс. Мануальщик был крупным мужчиной с усами, зелеными глазами, блондином или рыжим, мне такой тип совсем не нравится, и с позвоночником он работал грубо. А главное, он мне не помог. В таком состоянии я не могла появиться в студии, любое движение вызывало боль. Жан-Марк дал мне адрес своего врача, в семнадцатом округе, более симпатичного. Я спросила у Жан-Марка: ты уверен, что он хорош? Выйдя от него действительно чувствуешь разницу? А он мне: вылетаешь, как птичка. Когда выходишь, чувствуешь такую легкость, будто летишь. Помню, возвращалась к метро, к станции «Ваграм», так вот, я совсем не ощущала себя птичкой. А поскольку это очень интенсивная процедура и он затронул зоны, соответствующие диафрагме, то меня после сеанса так тошнило несколько дней, что пришлось принимать противорвотные лекарства. Говоря по телефону с этими частнопрактикующими медиками, я чувствовала их раздражение. Тот, который из шестнадцатого округа, услышав, что мне не стало лучше, был весьма недоволен, а когда я ему сказала, что у меня опять защемило нерв, начал выступать в стилистике великих парижских докторов. Ну и гонор у этих людей. Мануальщик Жан-Марка сказал, что посмотрит меня по телевидению. И выскажет свое мнение. Но его реакция не так раздражала, он был попроще. А однажды вот еще что произошло — рассказываю об этом, чтобы показать, что действительно все стихии ополчились против меня, если не считать тех пяти дней между 13-м и 18-м, о которых я еще помню, как раз перед «заберите ее»; так вот, возвращаюсь как-то поздно вечером домой на такси, открываю дверь — и впрямь неосторожно, со стороны улицы, — скутер или машина задевают боковое зеркало, и таксист заставляет меня выложить лишние две сотни, чтобы не использовать свою страховку и не лишиться бонуса. Я уже даже не сопротивлялась, все заплатила, не возражая, ничего не доказывая, — знала, что у меня на это нет сил. Все, на что меня хватило, это сказать: нате, берите, не буду спорить, вы пользуетесь ситуацией, ладно, пусть. Я только отметила, что он зарвался. И ушла. Так я и вернулась домой. Совершенно измочаленная обществом, управляемым непрерывным давлением, конкуренцией и ненавистью. Тем более что в Париже все это действует с удвоенной силой.

Леонора позвонила мне сегодня утром, она уже в Гранд-Мот с моей матерью, а я — в этой маленькой деревушке, Вентабрене. Она сказала: мне приснился странный сон, я сомневалась, сон ли это, и спрашивала у людей, это сон или нет. Ей девять лет, и она едва ли не впервые пересказывает мне свой сон так четко, так по-взрослому. Она не знает, где находится, в Париже или в Вентабрене, и не знает, увидит ли меня. Она в какой-то школе, судя по улице, можно предположить, что это Париж. А потом дети из Вентабрена приходят за мной, говорит Леонора, и я понимаю, что нахожусь в Вентабрене, я уверена, что скоро увижу тебя, уверена, что мы отправимся в Авиньон. Я знаю, что это сон, но не могу в это поверить, потому что все слишком реально. И снова не могу понять, где я. В Монпелье, Гранд-Мот, Париже или Вентабрене. Я даже спрашиваю, сон ли это, уж очень все странно. Я спрашиваю людей в моем сне, сон ли это. Когда она была в Техасе, то звонила мне редко — как-никак семичасовая разница во времени; занятия в школе начинались из-за жары в семь утра, после них она играла, а когда возвращалась, я уже собиралась спать, или же меня не было дома, и в результате оставалось только воскресенье.

Не помню, с кем, кроме нее, общалась в тот период, я не слишком много виделась с Фредериком, в общем, не знаю. А потом наступило 22-е.

Больше я обо всем этом не думала, понимала, что нельзя. Я была поглощена необходимостью сконцентрироваться и заодно разными мелочами. Ближе к вечеру я пошла в аптеку в нижнем конце улицы Мартир, а потом вернулась: накануне я купила письменный стол, и мне его доставили, заметив, что обычно этого не делают. Я хотела, чтобы они поскорее ушли и я смогла наконец-то подготовиться. В статье, вышедшей тем же утром, я прочла, что Жан Дормессон,[17] выступая на телевидении, за несколько часов до передачи накладывает себе на щеки телячьи эскалопы. То, что я больше обо всем этом не думала, не совсем правда, я об этом думала постоянно. Я запустила механизм, который в конце концов создаст вокруг меня полный вакуум. Когда я бывала с кем-то очень близка, автоматически возникало нечто, что я была не в состоянии отследить, некий рефлекс, который я не контролировала, как будто меня кто-то заставлял — не знаю, каким образом, — прикасаться к самым чувствительным местам — без всякой деликатности, естественно, — и каждый раз я проявляла такую слепую жестокость, причем в интимных ситуациях, даже и описать это не могу. А у того, кто был в такие минуты со мной, возникало желание убить меня. Я себя спрашивала: ну, и кто сможет помешать мне? Такое случалось несколько раз: тот, кто был со мной, хватал меня за горло, или, наклонившись надо мной, начинал душить, или же, наоборот, чтобы не совершить непоправимого, отходил в сторону и при этом предупреждал: будь осторожна, я тебя в конце концов убью. Главное, замолчи, ни слова больше, а иначе, предупреждаю, я тебя убью, я не шучу. Подобное с ними случалось впервые — вот так взбеситься: они сами себя не узнавали. Сколько раз мне приходилось слы