О боже.
Теперь я во все глаза смотрела не на тебя. «Сколько еще ужасных вещей, – думала я, – мне придется увидеть? Сколько еще ужасных сцен в отвратительных фильмах, сколько ужасных ошибок ждет впереди? Сколько еще гадких карикатур мне придется сорвать со стен?»
– Эй, – сказал продавец, – не надо.
Я вырвала руку из его ладоней и продолжала отдирать плакат со стены. «Разорву его на клочки, – думала я. – К черту все мои мечты и всех, кто попытается меня остановить».
– Стой, – повторил продавец, – не надо. Я понимаю, что ты расстроена и что отчасти это моя вина. Но громить мой магазин не надо. Это мой плакат, милочка. Эту женщину я просто обожаю, и такого плаката я больше нигде не найду, если ты…
Я с ревом выбежала на улицу, сжимая кулаки. Прохожим на меня было плевать. Мне было холодно, словно я забыла надеть куртку, и вдруг мне стало невыносимо жарко, и пересохло во рту. Ты вышел за мной. «Я же лишилась этой чертовой девственности», – вспомнила я, резко дернувшись. Ты видел все, что хотел, ты получил все, что хотел. Мы вместе принимали душ. Твое тело побывало внутри меня. Твои ладони касались каждого дюйма моей кожи, а я в одной руке сжимала лепестки от цветов, предназначенных не мне, а в другой – плакат. Сколько раз ты был в «Ивовой ветви», сколько раз ты рассматривал этот плакат, который висел на стене рядом с фотографией забравшихся на дерево печальных пучеглазых котят, под которой красовалась всем знакомая дурацкая надпись?
– Ты знал, да? – набросилась я на тебя.
Ты пожал плечами, и я почувствовала, что злюсь еще сильнее.
– Мин, я не понимал…
– Это я не понимаю, – проговорила я, стараясь держаться изо всех сил. – Так, значит, ты… решил бросить меня ради другой девушки, не сообщив об этом мне?
Ты моргнул, как будто я почти угадала.
– А вдобавок еще и это? Это? И ты ни разу…
– Мин, но ведь ты сама всегда говорила, – ответил ты, – что даже если это не Лотти… «Даже если это не Лотти» – твои слова!
– Ты знал и ничего мне не сказал?
Молчание.
– Отвечай!
– Не знаю, что сказать, – произнес ты. Ты был очень красив в тусклом солнечном свете. Мне хотелось прикоснуться к тебе, но это было бы невыносимо. Кто ты такой, Эд? Что мне оставалось делать?
– И что теперь? – прокричала я. – Чего еще ты мне рассказывал?
– Мин, все не так, как ты думаешь, – сказал ты, но я яростно затрясла головой. – Ты… ты…
– Не смей называть меня выпендрежницей! Я не такая!
– …Особенная.
И эти слова меня добили. Я бросилась бежать, потому что в том, что ты сказал, не было ни капли правды. Ни единой. Я никогда не была особенной и не стану ею. Ты, Эд, чертов спортсмен, и ты мог догнать меня и даже не вспотеть, но ты этого не сделал, так что, добежав до угла незнакомой улицы, я пыталась отдышаться и крепко сжимала в ладонях то, что мне осталось. Это неправда, Эд, и я хотела крикнуть тебе об этом, когда услышала свое имя, но меня окликнул не ты. Меня окликнула – кто бы мог подумать – Джиллиан Бич, которая разъезжала на купленной отцом машине с блестящими бамперами, слушала отвратительную музыку и всегда проскакивала на красный. В ту минуту моей лучшей подругой стала Джиллиан Бич – вот в какую глубокую пропасть ты столкнул меня, Эд. Джиллиан открыла пассажирскую дверь, и я прорыдала всю дорогу. Только представь: она выключила радио и не задала мне ни одного вопроса. Уже потом, заметив, что Джиллиан отводит глаза, когда мы встречаемся у шкафчиков, я поняла, что уже тогда она знала, почему обнаружила рыдающую меня на улице. Она знала, что мне наконец открылась вся правда. Но в тот день мне казалось невероятным чудом, что она впустила отчаянно ревущую растрепанную меня в свою машину и спокойно отвезла меня туда, где – она знала – мне и нужно было оказаться. Перегнувшись через меня, Джиллиан открыла дверь. Она отдала мне мою сумку, которая еле умещалась у меня в руках, и даже, Эд, поцеловала меня в мокрую щеку. Легонько чмокнула. Я начала икать – настолько мне было плохо, – но, сообразив, что задумала Джиллиан, я неуверенно открыла дверь кофейни. Несколько посетителей удивленно посмотрели на мое заплаканное лицо, а из-за столика, за которым мы обычно сидим, когда приходим во «Фредерикос», поднялся побледневший Эл. Он с печальным видом выслушал меня, пока я, не переставая плакать, рассказала ему всю правду.
А правда в том, Эд, что я не особенная. И я не выпендрежница, как говорят все, кто меня не знает. Я не умею рисовать ни красками, ни карандашами, я не владею ни одним музыкальным инструментом, я не умею петь. Я не играю в театре и – хотелось бы мне добавить – не пишу стихи. Я могу танцевать, только если выпью на дискотеке. Я не спортсменка, не хулиганка и не чирлидерша, не казначей и не вице-капитан. Я не лесбиянка и не заявляю об этом в открытую, я не тот уникальный ребенок из Шри-Ланки, я не одна из тройняшек, я не девятиклассница, не пьянчуга, не гений, не хиппи, не христианка, не шлюха и даже не одна из тех образцовых евреек, которые в компании парней в ермолках желают всем подряд счастливого Суккота. Я никто – вот что я осознала, рыдая на плече у Эла, разбрасывая по столу лепестки и крепко сжимая плакат. Все знают, что я люблю кино, – и это правда, – но я никогда не сниму собственный фильм, потому что у меня в голове рождаются исключительно идиотские идеи. Я не могу придумать ничего особенного, ничего завораживающего, ничего стоящего. У меня ужасные волосы и глупый взгляд. Я слишком толстая, и у меня отвратительно большой рот. Я одеваюсь как клоун, вот только мои шутки слишком сложные и запутанные, и никто над ними не смеется. Я говорю как самая настоящая дура и не умею заинтересовать людей беседой. Стоит мне открыть рот, и из него, словно из сломанного фонтанчика, вылетают не слова, а брызги слюны. Мама меня ненавидит, я никак не могу ей угодить. Папа почти не звонит мне, а если звонит, то в неподходящий момент. Он присылает мне огромные бесполезные подарки, и это он назвал меня Минервой, и я на него очень сержусь. Я говорю про людей гадости, а потом обижаюсь, что они мне не звонят. Мои друзья пропадают, как будто бы я сбрасываю их с самолета, а мой бывший при виде меня думает, что я Гитлер. Я чешусь, потею, у меня дырявые руки, из которых всё вечно падает, у меня неважные оценки и дурацкие увлечения, у меня плохо пахнет изо рта, я ношу слишком обтягивающие штаны, у меня слишком длинная шея и так далее. Если я делаю что-то тайком, об этом станет известно; я строю из себя интеллектуалку, но таковой не являюсь; я соглашаюсь со лжецами; я болтаю всякий вздор и думаю, что говорю умные вещи. За мной надо приглядывать, когда я готовлю, потому что иначе все сгорит к чертям. Я не могу пробежать пару кварталов и аккуратно сложить свитер. Все, за что я берусь, я делаю глупо и по-дурацки. Я даже не смогла нормально лишиться девственности: сначала согласилась, а потом стала грустить. Я привязалась к самому тупорылому уроду в колледже и влюбилась в него, как будто мне двенадцать и я живу по заветам девчачьих журналов. Я влюбилась, как полная дура, как главная героиня самой отвратительной романтической комедии, в которой слишком сильно накрашенная идиотка говорит нелепые слова красавчику, снимавшемуся в куче комедийных сериалов. Я не романтичная, а взбалмошная натура. Только дураку я могла показаться умной. Я не тот человек, с которым стоит иметь дело. Я, словно психопатка, собираю всякий хлам. Я ничем не отличаюсь от жалких придурков, которых я сама же унижала и с которыми не хотела иметь ничего общего. Я похлеще их всех, вместе взятых, – чучело в сделанном на скорую руку костюме. Я вовсе не особенная, я ничем не отличаюсь от всего, что меня окружает. Я ржавая ржавчина, я разрушенная руина, от меня остались настолько искореженные обломки, что уже трудно сказать, какой я была раньше. Единственной моей особенностью, единственной вещью, которая возвышала меня над всеми, было то, что я встречалась с Эдом Слатертоном, то, что ты любил меня секунд десять. Но всем на это плевать. К тому же это в прошлом. Поэтому мне остается только сгорать со стыда. Как я ошибалась, когда считала себя той, кем я не являюсь. Это такая же грубая ошибка, как думать, что, запачкавшись травой, становишься красивой, что тебя целуют, потому что ты на самом деле привлекательна, что, если тебе тепло, ты превращаешься в кофе, и что, если любишь кино, обязательно станешь режиссером. Как я ошибалась, думая, что в коробке с хламом хранятся сокровища, что все парни улыбаются искренне, что нежные прикосновения могут изменить жизнь к лучшему. Так, конечно, можно думать, если ты пухлая девчушка, которая танцует в гостиной, мечтая стать балериной, или если ты подросток, который, лежа в кровати, во все глаза смотрит «Ни дня при свечах». Но не когда ты дура, которой кажется, что ее любят, и которая выслеживает незнакомую женщину. Нельзя так запросто встретить на улице кинозвезду – теперь я это знала. Не стоит выслеживать их, совершать ужасные ошибки и мечтать, что устроишь вечеринку в честь чьего-то восемьдесят девятого дня рождения, ведь главным гостем праздника станет твое ужасающее скудоумие. Всё в прошлом. Лотти умерла много лет назад – вот правда, сразившая меня наповал. Звезды бесконечно далеки от меня. Когда Эл привел меня домой, я, вымотанная и вывернутая наизнанку, забралась на крышу гаража и, осознав все это еще раз, плакала под беззвездным небом. Единственным источником света были последние спички, ведь тот свет, что мне дарил ты, придурок, погас, и я осталась ни с чем.
Я купила этот билет, но на матч не пошла. Эл и Лорен позвали меня готовить лазанью с лесными грибами и плакать за столом, когда я призналась им, что хочу спрятаться на дальних трибунах и смотреть, как ты играешь.
– Не надо унижаться, – сказала Лорен, и Эл согласно кивнул, сосредоточенно натирая сыр. – Тебе совсем не обязательно строить из себя печальную брошенку на трибунах.
– Я и есть печальная брошенка на трибунах, – ответила я.