Почему мы страдаем? Как получилось, что в Библии не нашлось ответа на этот вопрос — страница 45 из 47

Наказания Господня, сын мой, не отвергай,

и не тяготись обличением Его;

ибо кого любит Господь, того наказывает,

и благоволит к тому, как отец к сыну своему. (Притч 3:11–12)

Я потому не посвятил отдельную главу этой точке зрения, что она не из самых типичных для Библии, да и в том или ином виде нам уже попадалась. Например, в книге Амоса Бог наказывает свой народ за грехи, и это выглядит как воспитательная мера, преподанный урок: они должны снова обратиться к Богу и его стезям. Амос считал, что именно ради этого народу были посланы голод, засуха, мор, война и смерть: Бог пытался «обратить» народ к себе (Ам 4:6-11).

Я бы принял эту точку зрения, не будь внушение столь сурово, и наказание столь жестоко. Мы и правда верим, будто Бог обрекает людей на голодную смерть, чтобы преподать им урок? Что он насылает телесные болезни и сводит с ума, что он уничтожает целые народы с целью научить людей правильному богословию? Что это должен быть за отец, если он калечит, ранит, режет на куски, истязает, мучает и убивает своих детей для поддержания дисциплины? Что бы мы подумали о человеке, который до смерти заморил голодом свою дочурку, сделавшую что-то не так, или до полусмерти засёк сына, чтобы помочь тому увидеть ошибки его поведения? Неужели небесный отец тысячекратно хуже самого ужасного отца на земле, какого только можно вообразить? Нет, я не нахожу эту точку зрения убедительной.

Из полученных писем я делаю вывод, что существующие в мире страдания для многих людей остаются непостижимой тайной. Мне близок их подход, я говорил об этом. Но при этом многие думают, что однажды эта тайна будет раскрыта, и смысл страданий станет всем понятен. Иными словами, у Бога есть какой-то план, который сейчас от нас сокрыт. Но в конце концов мы увидим, что всё случившееся, даже самые страшные муки, выпавшие на долю самых невинных людей, послужило высшим интересам Бога, всего мира и человечества, включая нас самих.

Эта мысль согревает многих: получается, Бог знает, что делает, и держит всё под контролем. Но так ли это, полагаю, мы всё равно не узнаем прежде конца света. Нет, это тоже выглядит неубедительно и сильно напоминает мне об одном эпизоде из «Братьев Карамазовых» Достоевского — одного из величайших романов в мире. Самая известная глава этого очень длинного произведения называется «Великий инквизитор». Что-то вроде притчи, рассказанной одним из главных героев, Иваном Карамазовым, своему брату Алёше. Иван представляет, что произошло бы, вернись Иисус на землю в простом человеческом облике. Рассказчик уверен, что церковники снова убили бы его, поскольку людям нужна не свобода во Христе, а властная иерархия и понятные ответы — что церковь и предоставляет. Пожалуй, главам христианских конфессий стоит призадуматься, поскольку это в их правилах уводить паству от неудобных вопросов в сторону заранее придуманных ответов — правильных и вселяющих спокойную уверенность.

Хотя глава о Великом инквизиторе остаётся самой известной частью романа, лично я нахожу две предшествующие главы куда более удачными. Эти главы охватывают тот же разговор Ивана и Алёши. Алёша — толковый, но неопытный юный послушник в монастыре; он глубоко религиозен, но демонстрирует (местами очаровательную) наивность. Иван, его старший брат — интеллектуал и скептик. Он признаёт Божие бытие (он отнюдь не атеист, как некоторые ошибочно полагают), но до Бога ему нет никакого дела. Слишком много страданий и боли в этом мире, и в конечном счёте виноват в этом Бог. Иван говорит: «Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять».

Он не принимает мир потому, что если даже Бог в конце откроет смысл всеобщих страданий, Иван всё равно сочтёт их слишком страшными. Своё отрицание он иллюстрирует математической проблемой. Согласно определению древнегреческого математика Эвклида, две параллельные линии никогда не пересекаются (иначе они не были бы параллельными). Но Иван приводит мнение некоторых «геометров и философов», что это правило работает только в нашем конечном мире, а где-то в бесконечности линии обязательно сойдутся. Старший брат не отрицает такой возможности, но и не принимает её: она превосходит его разумение, так что он отказывается в неё верить. То же самое с земными страданиями. Если в конце Бог покажет, что они служили великим и благородным целям, это их не оправдает. Иван говорит:

«Я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, … что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать всё, что случилось с людьми, — пусть, пусть это всё будет и явится, но я-то этого не принимаю и не хочу принять! Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму.»

Диалог продолжается в ключевой главе романа под названием «Бунт». В ней Иван говорит, что страдания невинных детей не имеют разумного объяснения, и если Вседержитель когда-нибудь такое объяснение даст, то он его просто не примет (для набожного Алёши такое отношение к Богу выглядит бунтарским, отсюда название главы).

Большую часть главы Иван с болью рассуждает о страданиях невинных жертв. Он рассказывает о злодействах турецких солдат на войне с Болгарией, как они «жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают». Он даже не может назвать их поведение зверским, поскольку «это страшно несправедливо и обидно для зверей», которые неспособны на подобную жестокость:

«Эти турки, между прочим, с сладострастием мучили и детей, начиная с вырезания их кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудных младенцев и подхватывания их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерей и составляло главную сладость.»

Потом он описывает другую сцену, от которой кровь стынет в жилах:

«Представь: грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удается, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырех вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему головку. Художественно, не правда ли?»

Но Иван говорит о преступлениях не только военного времени, но и мирной жизни. И его ужасает, насколько мало они отличаются. У него не идут из ума пытки маленьких детей, даже у «образованных и гуманных европейских людей»:

«(Они) очень любят мучить детей, любят даже самих детей в этом смысле. Тут именно незащищенность-то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому идти, — вот это-то и распаляет гадкую кровь истязателя.»

Он рассказывает историю пятилетней девочки, которую за ночное недержание мучили и жестоко наказывали собственные родители (реальный случай, взятый Достоевским из судебной практики):

«Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали её ногами, не зная сами за что, обратили всё тело её в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали её на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, ещё может в эти лета научиться проситься), — за это обмазывали ей всё лицо её калом и заставляли её есть этот кал, и это мать, мать заставляла!»

Некоторые считают зло необходимым, дабы люди научились понимать добро. Но экскременты на лице пятилетней девочки не позволяют Ивану принять такое объяснение. Он взволнованно вопрошает Алёшу:

«Понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой Божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит?»

Иван считает цену слишком высокой. Он не верит, что существует некое божественное оправдание, делающее страдания нужными, что свыше будет дано исчерпывающее объяснение жестокости по отношению к детям (не говоря об остальных; для большей наглядности он сознательно ограничивается детской темой): «Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста?». Какие бы объяснения ни были даны в будущем, какая бы «конечная гармония» ни была достигнута в злом хаотичном мире потом, из солидарности со страдающими детьми старший Карамазов отвергает всё это сейчас:

«Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к „боженьке“!»

В некотором смысле Иван оспаривает идею Лейбница, что это «лучший из возможных миров», несмотря на переполняющие его боль и страдание. Согласиться с тем, что это лучший из миров, можно лишь объяснив и оправдав происходящее в нём. Но Иван не находит ему оправданий. Он предпочитает солидарность со страдающими детьми, а не божественное оправдание в конце, хотя бы то и обеспечило мир «гармонией», то есть пониманием, как оно всё вместе работает на благо человечества и самого Бога.

«Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и неправ. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. Это и делаю. Не Бога я не принимаю, Алеша, я только билет ему почтительнейше возвращаю.»