Журналист спросил у Куприна – с какими словами он хотел бы обратиться к читателям газеты.
– Запишите, пожалуйста, – попросил Александр Иванович, – я хочу заявить советскому читателю, новому замечательному поколению советского народа, что у меня сейчас одно только желание – найти в себе моральные и физические силы для того, чтобы как можно скорее уничтожить пропасть, которая до сих пор отделяла меня от Советской страны. У меня горячее желание написать книгу о том, что я здесь увидел…
Таковы были искренние намерения Куприна. К сожалению, его здоровье было сильно подорвано. Пока и думать нельзя было о работе.
Однако память была свежа.
Приехала как-то в Голицыно Евгения Сергеевна Шумская, врач-психиатр, с которой Куприн не виделся бог знает сколько лет. Евгения Сергеевна подошла к Куприну и, не называя себя, стала с ним разговаривать. Александр Иванович, который уже очень плохо видел, услышав голос Шумской, воскликнул:
– Да ведь это говорит Марья Васильевна!
– Нет, – сказала Шумская, – это говорит ее племянница…
– Женечка?! – тотчас вспомнил Куприн, хотя он эту «Женечку» видел последний раз более тридцати лет тому назад, когда она была еще юной девушкой и так же мило картавила, как ее тетка Марья Васильевна Полякова. – Женечка, как я рад вас видеть и слышать!
Александр Иванович усадил в кресло дорогую гостью, и начались воспоминания, от которых на душе у обоих было и тепло и грустно.
Вспомнили веселые «субботы» на квартире у богатой домовладелицы Поляковой, на Поварской улице, дом 20. Вспомнили, как Куприн приводил туда «знаменитостей», среди которых были поэты Блок, Бальмонт, Игорь Северянин, писатели Александр Грин, Анатолий Каменский, Ремизов, популярный гитарист Ванечка де Лазари и только что начинающий выступать в костюме Пьеро Саша Вертинский. Вертинский в то время был совершенно неизвестен, но Куприн говорил о нем:
– Обратите внимание – юноша с очень своеобразным дарованием. Он несомненно «попадет в струю», и наша истеричная публика будет на него молиться.
Женечку Шумскую приводили в восторг эти встречи. И сама она была обаятельна, стройна, весела и могла танцевать до рассвета. Но чаще всего в «субботу» после ужина отправлялись на тройках и на лихачах за город – к «Яру», в «Стрельну», слушать цыган…
– А помните выстрел Прасолова?
Оказывается, Александр Иванович во всех подробностях помнил и тот трагический случай, когда у них на глазах в ресторане «Стрельна» московский богач Прасолов, сидя за столиком, застрелил известную красавицу Н.
– Вы моментально сорвались с места и бросились к тому месту, где раздался выстрел, – вспомнила Шумская. – Стали жадно всех расспрашивать, интересовались всеми подробностями…
– Да, во мне тотчас проснулся старый репортер, газетчик, – признался Александр Иванович и с грустью добавил: – К сожалению, мне не удалось извлечь ничего глубокого и оригинального из этого происшествия, оно ни одной строкой не попало в мои произведения.
… В голицынском доме отдыха Литфонда был устроен товарищеский прием красноармейцев. Находившийся в то время в Голицыне поэт В.И. Лебедев-Кумач настоял на том, чтобы в этой встрече обязательно участвовал Куприн, живший в нескольких кварталах от дома отдыха.
Получив приглашение, Александр Иванович, перед тем как отправиться, попросил, чтобы ему дали все чистое белье и обязательно – белого цвета.
– Как надевают для причастия, – сказал он многозначительно.
На встречу с красными солдатами он, бывший офицер, смотрел как на событие особого значения, как на что-то сходное с «боевым крещением».
Вообще, надо сказать, что Куприн был большой поклонник всяческого обряда. Однажды, это было очень давно, у нас зашел спор на эту тему, и он прислал мне письмо такого содержания:
«Я чту всякий обряд. Даже когда язычник-черемис обмазывает постным маслом своего деревянного бога Кутку. Он не верит в божественную власть чурбана, а верит только в силу материального обряда, который сам по себе может дать какие-то добрые результаты.
Все животные, вплоть до вшей, верят не в богов, а в реальные обстоятельства, и только гений человека достиг художественной выдумки, способности создавать сказки, которые тоже есть не что иное, как обряд. Под сказку скорее и крепче засыпают дети, под сказку, которую они слышали сто раз! Неужели Вы не чувствуете, что около каждой нашей древней былины стоит обряд – желание ее создателей обрядить в волшебную, сказочную форму заветную мечту о силе, добре и чести?
Слово всегда рождается из действия. А за словом опять следует действие. Но ведь слово-то – чистейший обряд, мысль, обряженная в слова, в живопись слов, в литературу. Мой бог – слово. И в слове есть бог, и «без него ничто же бысть, еже бысть»…»
– Парад тоже обряд, – делился со мною в 1937 году впечатлениями Куприн, только что побывавший на Октябрьском параде на Красной площади. – Помню унылые смотры войск в Петербурге на Марсовом поле, там не было ничего сказочного, вдохновляющего. Одна палочная муштра и шагистика… А сегодня под стенами седого Кремля я увидел вдохновенный обряд мощи и веры в святость своего дела. Сколько живой уверенности и восторженной силы в лицах у этих простых людей, для которых каждая винтовка – это подлинная «родная сестра»!..
В августе 1937 года Куприн обратился ко мне с просьбой прочесть один его рассказ, первый вариант которого был напечатан в 1928 году в Париже.
– Если вы найдете его подходящим для какого-нибудь советского журнала, то нельзя ли будет отдать для напечатания, – сказал он.
При этом Александр Иванович сообщил, что сюжетом для рассказа послужил действительный случай, с которым познакомил писателя находящийся в эмиграции бывший виленский губернатор Дмитрий Николаевич Любимов.
Гротеск под названием «Тень Наполеона» был написан очень живо, а его сатирическое острие автор направил против тупой ограниченности русского монарха и рабской угодливости царских администраторов.
Вручив мне рукопись, Куприн стал проявлять какую-то особенную заботу о судьбе своего детища.
Вначале я не понимал, что именно его беспокоит, и только спустя некоторое время все стало для меня ясно.
Как-то во время моего приезда в Голицыно Александр Иванович отозвал меня в сторону и сказал почти шепотом:
– Постарайтесь вникнуть в мои соображения и, пожалуйста, не удивляйтесь… Ведь вы сами понимаете, что с момента, когда мой рассказ появится в советском журнале, я стану доподлинно советским писателем, и тогда уж никто не сможет сказать, что я только формально воспользовался разрешением получить паспорт с изображением серпа и молота.
Произнес он эти слова с трогательной простотой, и я сразу поверил в их безусловную искренность.
Елизавета Морицевна, которая сама переписала окончательно выправленный вариант рассказа (эта рукопись и сейчас у меня), несколько раз звонила мне по телефону из Галицыно, напоминая, что Александр Иванович в нетерпением ждет опубликования рассказа.
Я отдал рукопись редактору «Огонька», моему другу Ефиму Зозуле. Тот при мне тотчас отдал ее в набор, и «Тень Наполеона» появилась в очередном номере журнала.
Куприн встретил меня с радостным лицом, когда я приехал на дачу и привез журнал. Тут я не удержался и сказал ему:
– Неужели вы, Александр Иванович, думаете, что требуется еще какое-то формальное обстоятельство, вроде напечатанного в журнале рассказа, для того чтобы советский народ признал вас своим? Разве вы не видите, с какой радостью отозвался он на ваше возвращение? Я видел толпы людей, стоящих около книжных магазинов в надежде купить только что вышедший в свет двухтомник ваших произведений. Двести тысяч экземпляров разошлось в несколько дней. Это ли не любовь и не внимание к писателю?
Кроме того, я прочел Куприну заметку, напечатанную в крымской газете «Курортные известия», в которой говорилось о том, что балаклавские рыбаки вспоминают о пребывании Куприна, о поездках с ним в море; на собрании в красном уголке рыбачьего колхоза они постановили – сохранить в неприкосновенности участок земли, на котором Куприн посадил фруктовые деревья и орехи, и назвать этот уголок «Сад Куприна».
По мере чтения этой заметки на лице Куприна отражалось все большее и большее волнение. Когда я кончил, глаза писателя стали влажными, он отвернулся и полез в карман за платком.
Наступила зима 1937 года.
Куприна потянуло к «родному гнезду», в Гатчину. В конце декабря он с женой отправился в Ленинград.
Но оказалось, что «зеленый домик» заселен людьми, для которых выезд связывался с серьезными неудобствами и лишениями. И Куприны, отказавшись от дома, переехали в предоставленную им квартиру на Лесном проспекте (д. 61, кв. 212), состоящую из трех комнат и кухни.
Сидя на скамеечке около кухонной плиты, Александр Иванович смотрел на огонь, вздыхал и, потирая руки от удовольствия, говорил, обращаясь к жене:
– Ты только подумай, какая это прелесть – своя печка, свой огонь, и дрова трещат так, как они умеют трещать только в России! Чудесно!
В Париже из-за недостатка средств Куприным приходилось готовить обед на керосинке, которая одновременно обогревала маленькую комнату, заменявшую спальню, столовую и кабинет.
Однажды Елизавета Морицевна пришла домой и сообщила, что встретила Александру Александровну Белогруд, их старую приятельницу и гатчинскую соседку. Белогруд приглашала их пожить у нее летом на даче.
Куприн охотно и с радостью согласился.
Большая комната, которую Александра Александровна предоставила своим друзьям, окнами выходила в сад, где росли большие кусты белой махровой сирени. Ее ветки с тяжелыми кистями цветов ломились в окно, наполняя комнату свежим благоуханием.
В один из моих визитов в Гатчину я застал Александра Ивановича в саду. Он бродил по дорожкам, любовался рыбками, плавающими в крошечном пруду, склонялся над грядками с ярко-желтым упругим салатом, трогал руками кусты смородины и крыжовника…