1928 году.
Мнение Эренбурга сводится, в общем, к следующему: конструктивисты заблуждаются, считая, что индустриальная цивилизация несет смерть искусству. Напротив, эпоха машин и империализма может стать богатым источником вдохновения: «Борьба за нефть или гуттаперчу, мощь консорциумов и петитный трагизм человеческой жизни захватывает нас больше, нежели все выдуманные романы <…> Наша революция, фашизм, малярия восстаний, могущественные организации враждующих классов <…> фантастика техники делает игрушечной любую мифологию» (Статья «Романтизм наших дней»). Никогда не избегавший апокалипсических видений («Кажется, готовится второй „потоп“ – бешенство машин, крестовый поход манекенов»), Эренбург открывает в индустриализации «фантастику техники», присутствие мифа («Романтизм учит человека летать, летать, как летал Икар, что особенно необходимо в наши дни, когда аэропланы снабжаются бадом и ватерклозетом») и наряду с этим – одиночество современного человека. Однако более, нежели суть «нового романтизма», Эренбурга занимает его охват: речь идет, пишет он, о «мировом тяготении», именно «мировом», хотя Россия остается в стороне от индустриального апокалипсиса. Тем не менее советская молодежь, выросшая в революционные годы, отвергает «вульгарный натурализм», и если для «фантастики техники» в России пока нет почвы, то «на перекрестках московских улиц можно встретить теперь <…> самого фантастического, единственного из наших писателей, всецело преодолевшего быт <…> великого Гоголя». Не слишком заботясь о логике своих построений, Эренбург пытается отстаивать тезис о зарождении единого миропонимания среди художников, живущих в разных концах Европы. Один и тот же «дух современности» вдохновляет Арагона и Бабеля, Чаплина и Мейерхольда, Пикассо и Пастернака: «Есть в переходном времени нечто объединяющее вражеские лагери и придающее общий колер двум зорям. <…> Как бы ни был отличен наш советский быт, он рождает столь же романтическое искусство». Свою миссию Эренбург видит в том, чтобы стать связующим звеном между разлученными братьями по духу, помочь им отыскать друг друга. Роман, к которому Эренбург приступает, «Гид по кафе Европы», предназначен и для западных европейцев, и для русских. Он должен отразить дух романтизма, «воздух, которым дышит сегодня Европа», и обогатить русскую литературу современным стилем: «Поворот первый – романтизм. Это воздух Европы. <…> Поворот второй – стиль. <…> Мы, „западники“, не достигли сплава языков „литературного“ и „газетного“. Над этим бьюсь».
Уже в который раз, отчаянно устремляясь вперед, верный своей любви к авангарду и провокациям, Эренбург вместе с тем все время оглядывается на прошлое, ища в нем подсказку и опору, как будто прошлое защитит его от пустоты. Конечно, Эренбург за модернизм. Однако, разделяя его на два течения – «механическая бодрость американизма» и «тяга на Восток», он не ассоциирует себя ни с одним из них. Согласно Эренбургу, они могут существовать лишь на фоне третьей составляющей, пришедшей из глубины веков, – «распыления иудейского духа». Понятие «иудейский дух» подразумевает здесь то же самое, что и в романе «Хулио Хуренито». Бунтарский, скептический, в постоянных поисках истины, дух этот в равной степени противостоит и наивному американскому самодовольству, и русскому фанатизму. «Романтическая ирония», через которую этот дух себя выражает, – это не «школа и не мировоззрение. Это самозащита, это вставные когти. Настоящих когтей давно нет, евреи стерли их, блуждая по всем шоссе мира». Статья, в которой высказываются эти мысли, носит название «Ложка дегтя в бочке меда»: еврейская ирония и в самом деле горька, как деготь, она мешает колесикам механизма вращаться плавно, безжалостно разрушая благодушное однообразие, но только она позволяет вполне оценить сладость «меда», т. е. чудеса современного мира. В этом и состоит «прилив еврейской крови в мировую литературу». Однако этот апофеоз «иудейского духа» сопровождается существенной оговоркой: да, евреи – «соль земли», но слишком высокая концентрация соли делает почву бесплодной. «Ведь без соли человеку и дня не прожить, но соль едка, жестка, ее скопление – солончаки, где нет ни птицы, ни былинки». А поскольку «скепсис и критицизм» у евреев в крови, это часть их «физиологии», они могут и должны существовать только в рассеянии, среди других народов.
Весной 1926 года Эренбурги отправляются в Россию. Программа их пребывания на родине насыщена до отказа: Москва, Киев, Харьков, Одесса, Тифлис и Баку, откуда они планируют вернуться в Париж через Турцию. Цикл репортажей для «Вечерней Москвы» должен покрыть дорожные расходы. Кроме того, Илья рассчитывает пополнить средства за счет показа последних новинок французского кино: он везет с собой фрагменты фильмов Рене Клэра, Абеля Ганса, Жана Ренуара. Кому, как не ему, знакомить Россию с искусством современной Франции!
Прошло уже два года со времени его последнего путешествия по Советской России: за это время нэп, с его «свободной частной инициативой», пусть и под бдительным оком партии и налоговой полиции, оживил экономику, хотя и породил коррупцию. Друг Эренбурга Бухарин вместе со Сталиным стоит у кормила власти: успешно громит левую оппозицию, определяет темп индустриализации, бдительно следит за кулаками и рабочим классом, выступает арбитром в споре литературных группировок, руководит Коминтерном – одним словом, строит социализм. Эренбург, поселившийся у Кати и Тихона, из окна их скромной московской квартирки может видеть, какая нищета, какие жестокие нравы царят в городе. Дочь Ирина больна туберкулезом; Илья сразу же решает увезти ее с собой в Париж, не слишком думая о том, сможет ли он обеспечить ей лечение во Франции. Впечатления от пребывания на родине лягут в основу грустного и сентиментального романа «В Проточном переулке». Позднее, рассказывая об этой книге в своих воспоминаниях, Эренбург процитирует Гоголя: «Много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл создания». Роман «В Проточном переулке» будет встречен в штыки «пролетарскими писателями», хотя советский редактор изрядно покорежит его перед выходом в свет: «С „ЗиФ“ ом у меня трагедия: они напечатали мой роман „В Проточном переулке“ в обезображенном виде. В первой книжке „30 дней“ 53 купюры. Это явное надругательство», – негодует возмущенный автор.
Во время этой поездки завязывается дружба с Бабелем. Эренбург всегда восхищался его творчеством; теперь Бабель поражает его как человек. Между ними много общего: происхождение (хотя укорененность в еврейской культуре и чувство принадлежности к еврейству у Бабеля гораздо глубже, чем у Эренбурга), жадность к жизни, неуемная любознательность, одержимость работой. Но есть и существенное отличие: Бабель всецело и без остатка посвящает себя писательству, Эренбург же гонится за разными зайцами. Он дружит с Мандельштамом, Пастернаком, Цветаевой, Замятиным; теперь возникает еще одна литературная дружба и еще один литературный «наставник». Этой своей разбросанностью Эренбург раздражал Пастернака уже тогда. Поэт пишет Цветаевой: «Это прекрасный человек, удачливый и движущийся, биографически переливчатый, легко думающий, легко живущий и пишущий, легкомысленный. <…> И мне очень бы хотелось, чтобы ты не согласилась со мной и меня осадила: он вовсе не художник. Я желал бы, чтобы ты была другого мнения. Найди в нем то, чего я в нем напрасно ищу, и я стану глядеть твоими глазами».
Возвращение в Париж после долгого российского турне было невеселым. Он вывез из России столько впечатлений, что хватило бы «на десяток томов». Однако в Париже он не знает, чем заполнить дни: убивает время на Монпарнасе в «Куполе», пытается работать. В России все писатели обречены на нужду и неустроенность; в Париже он, как писатель-эмигрант, острее чувствует свою униженность. Но даже в худшие моменты в его облике, в его богемной внешности сохраняется, по воспоминаниям Нино Франка, что-то «неповторимо изысканное»: «Эренбург был не лишен кокетства и вкуса: любил хорошее сукно, носил обувь, как у банкиров, и огромные миллиардерские ручки, бывшие в ходу до кризиса: однако на нем все это теряло свой лоск, превращалось в тряпье – видимо, в силу присущей ему небрежности». Он стал притчей во языцех благодаря причудливым головным уборам, двум собачкам, которых он постоянно выгуливал на Монпарнасе, и постоянному столику в «Куполе», который, как шутил он, пока еще не под куполом, – однако это была совсем не та слава, о которой он мечтал.
Эренбурги снова меняют квартиру и переезжают на бульвар Сен-Марсель, еще дальше от Монпарнаса. Любе приходится вести хозяйство, раньше она никогда не возилась на кухне; правда, как только появятся деньги, она немедленно бросит это занятие. В Москве Эренбург окунулся в самую гущу литературной жизни – и какой жизни! Здесь же, в Париже, он терзается от одиночества. «На Западе показалось мне как-то скучновато, – пишет он Замятину по возвращении из СССР. – Ведь я литературно чрезвычайно одинок и, говоря откровенно, растерян. Мало кому приходится верить и в похвалах и в хулах». «С французами Эренбург почти не общался, – пишет Нино Франк. – Он оставался иностранцем, даже на Монпарнасе, в кафе „Куполь“, хотя и был там завсегдатаем. Он был привязан к Западу, к его миражам, и все-таки был чужаком».
В конечном счете Эренбургу ближе была Германия, обращенная как к Востоку, так и к Америке, сотрясаемая лихорадкой модернизма, – там Мэкки-Нож, персонаж «Трехгрошовой оперы», бравировал своим цинизмом, там открыто выставлялась напоказ грубая эротика Георга Гроша. Книги Эренбурга по-прежнему выходят в берлинском издательстве «Malik», а репортажи публикуются во «Frankfurter Zeitung», оттуда они попадают во французский «Le Monde» Анри Барбюса. Эренбург знакомится с Йозефом Ротом и Эрнстом Толлером, присутствует на съемках фильма по роману «Любовь Жанны Ней» (к его великому возмущению, Голливуд навязал Пабсту, режиссеру фильма, «happy end»), пишет для престижного журнала «Literarische Welt». В 1927 году «Literarische Welt» выпускает особый номер, подготовленный Вальтером Беньямином посвященный советской литературе. Рецензируя этот выпуск журнала, московский критик марксистского толка так пишет об Эренбурге: «Не без оттенка оппозиции чрезвычайно чествуется Эренбург, тот самый, которого в СССР считают „наполовину агентом Чемберлена, на три четверти угнетателем китайского народа“ и о котором польская пресса отзывается в то же время как о „кровавом коммунисте“. Эренбург, беспартийный адогматик, сделан центром русского народа».