Почему оправдали девушку-«террористку»? Дело Веры Засулич — страница 23 из 65

Он предложил мне посмотреть в кабинете императрицы Реуфа-Пашу, который привез ратификованные султаном прелиминарные условия Сан-Стефанского договора. И я видел сквозь трельяж, за которым толпились любопытствующие сановники, знакомую мне по Красному Кресту болезненную фигуру императрицы и перед нею человека высокого роста, с очень маленькой головой, в феске, налезавшей на уши и бросавшей тень на умное, грустное, бледное лицо, обрамленное маленькой черной бородой. Зимнее солнце лило яркие косые лучи в обширный кабинет и, играя на пахучих гиацинтах, освещало политический мираж, принимавшийся тогда многими за победную действительность.

На другой день Пален, пригласив меня к себе и спросив, доволен ли я приемом государя, приступил прямо к делу. «Можете ли вы, Анатолий Федорович, ручаться за обвинительный приговор над Засулич?» — «Нет, не могу!» — ответил я. «Как так? — точно ужаленный, воскликнул Пален, — вы не можете ручаться?! Вы не уверены?» — «Если бы я был сам судьею по существу, то и тогда, не выслушав следствия, не зная всех обстоятельств дела, я не решился бы вперед высказать свое мнение, которое притом в коллегии не одно решает вопрос. Здесь же судят присяжные, приговор которых основывается на многих неуловимых заранее соображениях. Как же я могу ручаться за их приговор? Состязательный процесс представляет много особенностей, и при нем дело не поддается предрешению, так что в рассказе Лабулэ о подсудимом, который на вопрос судьи о том, «s’il plaide coupable ou non?» (Признает ли он себя виновным или нет?) отвечал: «Voilà une étrange question? Ni vous ni moi n’en savons rien avant d’avoir entendu les témoins!» (Вот странный вопрос! Ни вы, ни я не можем знать об этом ничего, не заслушав свидетелей.) — содержится верный, хотя и оригинально выраженный взгляд на современный процесс, Я предполагаю, однако, что здравый смысл присяжных подскажет им решение справедливое и чуждое увлечений. Факт очевиден, и едва ли присяжные решатся отрицать его. Но ручаться за признание виновности я не могу!..» — «Не можете? не можете? — волновался Пален. — Ну, так я доложу государю, что председатель не может ручаться за обвинительный приговор, я должен это доложить государю!» — повторил он с неопределенной и бесцельной угрозой. «Я даже просил бы вас об этом, граф, так как мне самому крайне нежелательно, чтобы государь возлагал на меня надежды и обязательства, к осуществлению которых у меня как у судьи нет никаких средств.

Я считаю возможным обвинительный приговор, но надо быть готовым и к оправданию, и вы меня весьма обяжете, если скажете государю об этом, как я и сам бы сказал ему, если бы он стал меня спрашивать по делу Засулич». — «Да-с! — горячился Пален, — и я предложу государю передать дело в особое присутствие, предложу изъять его от присяжных! Вот вам и ваши любезные присяжные! Вам это, конечно, будет очень неприятно, вы их ставите так!» — и он показал рукой, как я ставлю присяжных… «Но вы сами виноваты! Вы — судья, вы — беспристрастие, вы — не можете ручаться… Ну! что делать! Нечего, делать! Да! Вот… ну что ж!» — и т. д. «Граф, — сказал я, прерывая его речь, обратившуюся уже в поток бессмысленных междометий, — я люблю суд присяжных и дорожу им; всякое выражение недоверия к нему мне действительно очень больно; но если от них требуется непременно обвинительный приговор и одна возможность оправдания заставляет вас — министра юстиции — уже выходить из себя, то я предпочел бы, чтобы дело было у них взято; оно, очевидно, представляет для этого суда больше опасности, чем чести. Да и вообще, раз по этому делу не будет допущен свободный выбор судейской совести, то к чему и суд! Лучше изъять все дела от присяжных и передать их полиции. Она всегда будет в состоянии вперед поручиться за свое решение… Но позвольте вам только напомнить две вещи; прокурор палаты уверяет, что в деле нет и признаков политического преступления; как же оно будет судиться особым присутствием, созданным для политических преступлений?

Даже если издать закон об изменении подсудности особого присутствия, то и тут он не может иметь обратной силы для Засулич. Да и, кроме того, ведь она уже предана суду судебной палатой. Как же изменять подсудность дела, после того как она определена узаконенным местом? Теперь уже поздно? Если вы серьезно говорите о передаче, то надо было думать об этом, еще когда следствие не было окончено…» — «О, проклятые порядки! — воскликнул Пален, хватая себя за голову, — как мне все это надоело, как надоело! Ну, что же делать?» — спрашивал он затем озабоченно. «Да ничего, думаю я, не делать; оставить дело идти законным порядком и положиться на здравый смысл присяжных; он им подскажет справедливый приговор…» — «Лопухин уверяет, что обвинят наверное…» — говорил Пален в унылом раздумьи. «Я не беру на себя это утверждать, но думаю, что возможно и оправдание». — «Зачем вы мне прежде этого не сказали?» — укоризненно говорил Пален. «Вы меня не спрашивали, и разве уместно было мне, председателю суда, приходить говорить с вами об исходе дела, которое мне предстоит вести. Все, за что я могу ручаться, это — за соблюдение по этому делу полного беспристрастия и всех гарантий правильного правосудия…» — «Да! правосудие, беспристрастие! — иронически говорил Пален, — беспристрастие… но ведь по этому проклятому делу правительство вправе ждать от суда и от вас особых услуг…» — «Граф, — сказал я, — позвольте вам напомнить слова Агессо[158] королю: «Sire, la cour des arrêts et pas des services» (Ваше величество, суд постановляет приговоры, а не оказывает услуг.). — «Ax! это все теории!» — воскликнул Пален свое любимое словечко, но в это время доложили о приезде Валуева, и его красиво-величественная фигура прервала наш разговор…

Вдумываясь в тогдашнее настроение общества в Петербурге, действительно трудно было сказать утвердительно, что по делу Засулич последует обвинительный приговор. Такой приговор был бы несомненен в Англии, где живое правосознание разлито во всем населении, где чувство законности и государственного порядка вошло в плоть и кровь общества и где, наверное, все, что было понятного в возмущении Засулич поступком Трепова и трогательного в ее самопожертвовании, повлияло бы только на мягкость приговора, но не на существо его. Но надо заметить, что в Англии, да и во всякой свободной стране, злоупотребление Трепова давно уже вызвало бы запросы в палате, оценку по достоинству в печати и, вероятно, соответствующее взыскание или, по крайней мере, неодобрение правительства. Быть может, как говорят, в Англии секут арестантов и с точки зрения англичан данный поступок Трепова был и правилен, но дело в том, что он был противен русским законам и оскорблял сложившиеся в лучшей части общества за последние двадцать лет взгляды на личное достоинство человека… и, если бы поступок Трепова имел эти же свойства в Англии, то во взыскании с него или в порицании его, выраженном публично, общественное мнение нашло бы значительное удовлетворение. L’incident serait clos (Инцидент был бы исчерпан.) — и оставалась бы одна Засулич со своим самосудом… Но так ли было у нас?! Несмотря на закон, на разъяснения сената, сечение связанного студента, который еще не был каторжником, оставалось без всяких последствий для превысивших свою власть; главный виновный не только продолжал стоять на своей служебной высоте, но ему не было сделано ни замечания, ни намека по поводу его дикой расправы.

Выстрел Засулич обратил внимание общества на совершившийся в его среде акт грубого насилия в то время, когда все его внимание было обращено на театр войны. И настроение общества в Петербурге в это время вовсе не было столь благодушным, чтобы думать, что оно отказалось от суровой критики правительственных действий… Наоборот, именно в начале весны 1878 года в петербургском обществе проявлялась раздражительная нервность и крайняя впечатлительность. Наши присяжные являлись очень чувствительным отголоском общественного настроения; они во многих отношениях были похожи на мультипликатор, указывающий на силу давления паров, подавляющих в данную минуту возможность зрелой и бесстрастной деятельности собирательного общественного мозга. В этом их достоинство, но в этом и их великий недостаток, ибо вся нетвердость, поспешность и переменчивость общественного настроения отражаются и на присяжных. Искренность не есть еще правда, и приговоры русских присяжных, всегда почтенные по своей искренности, далеко не всегда удовлетворяли чувству строгой правды; их всегда можно было объяснить, но с ними иногда трудно было согласиться…

На нервное состояние общества очень повлияла война.

За первым возбуждением и поспешными восторгами по поводу Ардагана и переправы через Дунай последовали тяжелые пять месяцев тревожного ожидания падения Плевны, которая внезапно выросла на нашем пути и все более и более давила душу русского человека, как тяжелый, несносный кошмар. Падение Карса блеснуло светлым лучом среди этого ожидания, но затем снова все мысли обратились к Плевне, и горечь, негодование, гнев накипали на сердце многих. Известие о взятии Плевны вызвало громадный вздох облегчения. Точно давно назревший нарыв прорвался и дал отдых от непрестанной, ноющей боли… Но место, где был нарыв, слишком наболело, и гной не вытек… Утратилась вера в целесообразность и разумность действий верховных вождей русской армии. И когда наше многострадальное, увенчанное дорого купленной победой войско было остановлено у самой цели, перед воротами Константинополя, и обречено на позорное и томительное бездействие; когда размашисто написанный Сан-Стефанский договор оказался только проектом, содержащим не «повелительные грани», установленные победителями, а гостинодворское запрашивание у Европы, которая сказала: «nie pozwalam» (Не позволю.); когда в ответ на робкое русское «vae victis» Англия и Австрия ответили гордым «vae victoribus» (Горе побежденным… горе победителям.) — тогда в обществе сказалась горечь напрасных жертв и тщетных усилий.

Наболевшее место разгорелось новою болью. В обществе стали громко раздаваться толки, совершенно противоположные тем, которые были до войны. Стали говорить о малодушии государя, о крайней неспособности его братьев и сыновей и мелочном его тщеславии, заставлявшем его надеть фельдмаршальские жезлы и пог