Почему оправдали девушку-«террористку»? Дело Веры Засулич — страница 36 из 65

Я понимаю, что всего более производит впечатление тот восторг, с которым было принято оправдание Засулич. Но мне кажется, что в этом отношении дело это, столь возмущающее вас, оказало своего рода услугу…». Пален вышел из своего нахмуренного уныния и взглянул на меня изумленно-вопросительно. «Да, услугу, — продолжал я, — потому что рукоплескания официальной и неофициальной публики показали, на чьей стороне ее сочувствие и что возбуждает ее негодование. Средний образованный класс петербургского общества, представленный весьма разнообразно на суде, сказал своими восторгами, нашедшими отголосок в статьях большинства газет, что он понимает, что он разделяет мотив действий подсудимой. Он, в лице присяжных, при шумном одобрении выразил, что насилие и произвол правительственных агентов возмущают его настолько, что из-за них он закрывает глаза на кровавый самосуд и считает его делом вынужденным и поэтому вполне извинительным. Общественное мнение отказалось поддерживать правительство в его борьбе с противообщественными действиями, Оно сказало: «Врачу, исцелися сам!» — и сказало это при рукоплесканиях видных представителей этого самого правительства. Это — признак опасный; но зато он указывает, в чем зло. Общество требует законности. Оно ясно показало, что на его сочувствие и поддержку нечего рассчитывать, если оно не будет убеждено в законности действий органов правительства. Когда правительство, указывая на своего агента, говорит:

«Обидели!» — оно должно быть готово к спокойному и прямодушному ответу: «За что?» Давно уже чувствуется разлад между общественным мнением и правительством. Он было притих на время войны, но теперь проявился с большей силой. И это надо иметь в виду. Общество показало на деле Засулич, чего от него ожидать в будущем, если не изменить внутренней политики. Революционная пропаганда между тем идет, и не приговорами, хотя бы и самыми строгими, остановить ее. Нужно содействие общества. А оно не удовлетворено, раздражено, возмущено. Вспомните, граф, слова Бисмарка: «Силу революции придают не крайние требования меньшинства, а неудовлетворенные законные желания большинства». Общественное мнение, выразившееся по поводу дела Засулич, показало вам, что эти желания не удовлетворены — и… «à bon entendeur — salut!» (Имеющий уши — да слышит!).

Помилуйте! — вскричал окончательно вышедший из своей мрачной задумчивости Пален, — это разве общественное мнение? Это все — дрянь, на которую нельзя обращать внимания. Ей надо показать! — прибавил он с неопределенной угрозой. — Если бы вы хотели, ничего бы этого не случилось! Дело ведь такое ясное, простое! Но когда я узнал, что Кессель не отвел ни одного присяжного и отказался от своего права, я сказал: это — школа Анатолия Федоровича! Он всегда мне говорил, что отводить присяжных не следует…»

«Да, я всегда это говорил, граф, потому что отвод присяжных без ясных и неопровержимых факторов относительно их недобросовестности, а лишь на основании слухов, предположений и антипатий есть подбор присяжных, недостойный уважающей себя прокуратуры… Суд присяжных, образованный по неоднократному жребию, есть суд божий, в образовании которого воля единичного лица, да притом еще и стороны в деле, должна принимать наименьшее участие. Так говорил я всегда, будучи прокурором; немудрено, что Кессель, бывший когда-то моим товарищем, разделил и припомнил мой взгляд, безо всякого совета с моей стороны».

«Да-с, это все прекрасные теории, — сказал иронически Пален и, взглянув на часы, продолжал. — Ну, Анатолий Федорович, быть может, вы и правы, и ваши действия юридически правильны, но этого никогда не поймут в тех сферах, где вас обвиняют. Я постараюсь все это высказать, но не ручаюсь, не ручаюсь… за самые неприятные для вас последствия…» Я молчал, отдавшись моим мыслям. Замолчал и он. «Вот что! — сказал он, наконец, добрым и даже заискивающим тоном, ласково глядя на меня. — Вот что! Уполномочьте меня доложить государю, что вы считаете себя виновным в оправдании Засулич и, сознавая свою вину, просите об увольнении от должности председателя, а?» Я молчал. «Могу вас уверить, — продолжал он, — что государь, по своей доброте, не станет долго гневаться на вас. Он оценит ваше сознание; он так благороден! Я ему напомню о ваших прежних трудах и заслугах, и он вас скоро… он скоро оставит это… это дело». Я молчал. «Уполномочьте меня, — продолжал Пален, — я вам могу обещать, что вы даже скоро получите новое назначение… например, в прокуратуре, но, конечно, не в «действующей армии». Мое молчание его, видимо, конфузило. «А там — все пойдет своим чередом; вы еще молоды, у вас много впереди; это будет лишь временная отставка… а? так?»

«Я не могу вас уполномочить, — ответил я, — я не могу дать вам право говорить государю то, чего я не признаю. Удивляюсь, как после всего, что я сейчас говорил вам, после всего, что говорил я до процесса, вы можете мне предлагать признать себя виновным…»

«А! — вспыхнул Пален, изменившись в лице, — когда так, то уж не взыщите! Не взыщите! Я умою себе руки…»

«Вы их умыли уже в совете министров», — сказал я.

«Я вам еще раз объясняю, что вам грозит увольнение без прошения, если вы не хотите принять моего предложения…»

«Вы можете с помощью высочайшего повеления убить меня в служебном смысле, — прервал я его, — но вы совершенно напрасно предлагаете мне совершить в этом отношении самоубийство. Я не согласен ни на какие компромиссы! Пусть меня увольняют!.. Но сам я моего места именно теперь не оставлю…»

«Но, позвольте, — спросил меня ядовито Пален, — что вас так удерживает на этом месте? Вы думаете, что вам легко будет его занимать?»

«Я не жду ничего отрадного на моем месте, — отвечал я тем же тоном. — В адвокатуре («В помойной яме!» — вскрикнул Пален)… в адвокатуре, двери которой для меня открыты, я всегда без особого труда получу вдесятеро более, чем получаю теперь, и буду лет через десять иметь возможность сказать навсегда «прости» стране, где можно вести с судьей такие разговоры, какие вы, граф, ведете со мной… Поэтому не материальное вознаграждение меня удерживает. Я не честолюбив и спокойно смотрю на награды, чины и звезды, которых лишит меня отныне министерство юстиции. Мало привлекает меня и мое положение. Я знаю, как тягостно положение главы коллегии, находящегося в опале. Желая остаться председателем, я готовлю себе ряд трудных годов. Но меня удерживает, помимо соображения, что я могу быть полезен на моем месте, еще одно — и удерживает более всего. На мне должен разрешиться, судя по всему, практически вопрос о несменяемости. Несменяемость — лучшая гарантия, лучшее украшение судейского звания. Благодаря ей легко переносится и скудное вознаграждение, и тяжкая работа судей. Она поддерживает, она ободряет многих деятелей внутри России; она дает им доверие к своим силам в столкновениях со всякой неправдой… И вы хотите, чтобы эти далекие деятели, живущие только службой, узнали, что председателя первого суда в России, человека, имеющего судебное имя, занимающего кафедру, которого ждет несомненный и быстрый успех в адвокатуре и для которого служба — далеко не исключительное и неизбежное средство существования, — достаточно было попугать несправедливым неудовольствием высших сфер, чтобы он тотчас, добровольно, с готовностью и угодливою поспешностью отказался от лучшего своего права, приобретенного годами труда и забот, — отказался от несменяемости… «Если уже его, стоящего на виду и сравнительно независимого, можно было так припугнуть, — скажут они, сидя в каком-нибудь Череповце или Изюме, — то что же могут сделать с нами?! На нас станут кричать и топать ногами, обвиняя нас в своих ошибках…» Вот во имя этих-то череповецких и изюмских судей я и не могу дать вам полномочия, о котором вы… говорите…»

«А знаете ли вы, — перебил меня граф Пален, — что даже А. А. Сабуров говорит, что он на вашем месте подал бы в отставку, чтобы протестовать против решения присяжных! Надеюсь, что для вас он-то хоть авторитет!?»

«Если, действительно, он в этом смысле говорит, — отвечал я, с горьким чувством подумав: «et tu quoque!» (И ты тоже!) — то, конечно, для меня он не авторитет, а человек, позабывший на административной службе лучшие судебные традиции. Последовать его мнению — было бы «отречением апостола Петра». Я решительно отвергаю эту новую доктрину протеста председателя против присяжных выходом в отставку. Да у вас, в таком случае, не осталось бы ни одного председателя. Когда Сабуров был уважаемым товарищем председателя в Петербурге, ему в голову не приходили такие протесты… Граф! — сказал я, желая окончить этот тягостный разговор и боясь потерять власть над и без того чрезвычайно расстроенными нервами, — я понимал бы вопрос о моем выходе в отставку в одном только случае… Можете ли вы поручиться, что этим будет куплена совершенная неприкосновенность суда присяжных? Что он останется, безусловно, нетронутым?»

«Нет! Нет! — заговорил Пален. — Это вопросы несовместимые. Государю угодно привести этот суд в порядок. Нет! Против присяжных необходимы меры; надо изъять у них эти дела! Это решено!»

«Вы помните, граф, что, в бытность мою в департаменте я постоянно говорил и даже писал о необходимости изменить состав комиссий; уничтожить право немотивированного отвода и разные отяготительные формальности в судебном следствии; дозволить говорить о наказании и т. д. Всем этим предложениям упорно не было дано ходу… Теперь, быть может, эти преобразования, весьма полезные и необходимые для улучшения суда присяжных, удовлетворили бы хулителей этого учреждения. Зачем ломать самый объем действия этого суда?»

«Это решено! — твердил Пален, — решено бесповоротно; надо изъять, побольше изъять; я теперь уже не хочу слушать эти академические рассуждения, у меня уже Манасеин пишет. Это решено!»

Я встал и, взяв шляпу, сказал: «Я остаюсь при несогласии на ваше предложение и спокойно жду завтрашнего доклада, заранее желая успеха моему будущему преемнику…»

«Но послушайте, Анатолий Федорович, — заговорил, тоже вставая, Пален, и обойдя разделявший нас стол, — я не могу всего этого разъяснить государю; я постараюсь, конечно, но это так трудно, и он велит подать к подписанию указ… подумайте!.. Подумайте еще, не говорите решительно, еще до завтра есть время!»