Осенью 1821 года заменили его самого, а также начальника его штаба. Им был не кто иной, как будущий шеф жандармов А.X. Бенкендорф. Затем пришла очередь Закревского, его перевели в Финляндию генерал-губернатором. Наконец, свалили Волконского.
Все вновь назначенные лица были ставленниками Аракчеева.
А все смещенные – его противниками.
И тут в сознании Васильчикова задним числом укоренилось весьма упрощенное понимание событий: беспорядки в Семеновском полку подстроил Аракчеев. То была интрига, предпринятая для того, чтоб отдалить от государя истинно преданного престолу и отечеству И. В. Васильчикова!
При Николае все его прежние воинские начальники и сослуживцы снова пошли вверх. Волконский стал министром. Закревский – министром. Меншиков – министром. Бенкендорф – министром.
А Васильчиков? Председателем комитета министров.
В этой должности и находился в мае 1846 года бывший командующий гвардейским корпусом, он же основатель тайной военной полиции, Васильчиков. Впрочем, уже не Васильчиков, а князь Васильчиков. Здоровье князя пошатнулось. Силы заметно таяли. Через девять месяцев, в феврале 1847 года, он скончался.
Наиболее почтительный отзыв принадлежит лицейскому сверстнику Пушкина, впоследствии удачливому бюрократу Модесту Корфу. Как сказано в его «Записках», Васильчиков «был единственный человек, который во всякое время и по всем делам имел свободный доступ и свободное слово к своему монарху: человек, которого Николай I не только любил, но и чтил как никого другого; один, в котором он никогда не подозревал скрытой мысли, которому доверялся вполне и без утайки как прямодушному и благонамеренному советнику, почти как ментору; один, можно сказать, которого он считал и называл своим другом».
Не удивительно, если Николай счел нужным сохранить в тайне имя похитителя когда-то не дошедшей до Киселева царской награды.
Иные похвалы Корфа явно преувеличены? Пусть так. Но отношение Николая обрисовано верно. Не случайно портрет Васильчикова висел над изголовьем в царской опочивальне.
Примечательно, что не только похвалы Васильчикову, но и самый резкий отзыв о Киселеве принадлежит тому же Корфу. Самые озлобленные мемуарные заметки о Пушкине принадлежат ему же. Преуспевающий бюрократ, видимо, делил весь живой и весь загробный мир на нужных людей и людей неудобных, безвыгодных.
Очевидно, Модиньке Корфу осталось неизвестным меткое замечание Васильчикова: «Корф, когда благодарит за полученную награду, тут же, кланяясь, испрашивает другую».
Что ж, если бы Васильчиков на закате своих дней был бы таким, каким описал его Корф, он, пожалуй, был бы способен возвратить присвоенное даже без принуждения.
Противоположное мнение о Васильчикове – в первую половину его деятельности – находим в одной из декабристских агитационных статей:
«Васильчиков, в котором природа соединила ограниченный ум и большое терпение, слабый характер и сильное желание возвыситься, недостаток и неразборчивость способов, с помощью пронырства неустанного, грубого голоса лести, но еще более по духу времени, – Васильчиков был назначен Императором в начальники гвардии».
Такой человек вполне мог присвоить все, что ни попадется под руку…
Мы приближаемся к порогу, за которым читателям предстоит остаться наедине со своим воображением.
На всякий пожарный случай напомним некоторые истины, в свое время высказанные превосходным текстологом-пушкинистом Г. О. Винокуром.
Прочтения и толкования загадочных текстов редко бывают окончательными. Всегда могут обнаружиться ранее неизвестные документы. Либо появятся новые технические средства, порождающие новые методы анализа. Наконец, могут найтись более проницательные умы. Они вновь пойдут по, казалось бы, изъезженной колее, повторяя предшественников. Но где-то по-другому увидят связи явлений.
Пока что скажу свое нынешнее мнение. Автором безымянного письма к Киселеву считаю И. В. Васильчикова.
…Перед самой сдачей готовой рукописи в набор оба французских письма – одно беловое, безымянное, к Киселеву, другое черновое, от Васильчикова к императору Александру – я прочитал по телефону Кирилле Романовне Фальк. Внучка К. С. Станиславского, дочь художника Р. Фалька, она провела детские годы во Франции и знает французский язык как свой родной. Я попросил на слух оценить и сопоставить меж собой уровень владения французским языком в каждом из двух писем.
Моя собеседница сказала, что ни в одном из писем нет языковых погрешностей. Беловик – письмо к Киселеву – стилистически отделан безупречно, звучит изящно, изысканно. Черновик – письмо к императору – витиеват и еще не очищен от повторений, от топтания на одних и тех же словах.
Различие стадий отделки не меняет вывода: уровень владения языком одинаково высокий. Это еще ни о чем не говорит, ведь в то время многие хорошо знали французский.
Но есть общая черта, позволяющая предположить, что у обоих писем один и тот же автор. В обоих случаях автор, увлекаясь своими переживаниями, оказывается не в ладах с внутренней логикой.
«Заметьте, что две предпоследние и последняя фразы первого письма противоречат друг другу».
Кирилла Романовна четко объяснила – и все это на память, на слух, – в чем именно там противоречие!..
Вряд ли кто из читателей выучил тексты писем слово в слово.
Да и далеко не всех интересуют подробности. И потому желающих убедиться отсылаю к соответственным строкам безымянного письма.
…Один более проницательный ум отыскался. Значит, появятся и другие. И в конце концов, уже за пределами нашей повести, линии поисков непременно сойдутся. Не могут не сойтись, ибо они движутся к одной и той же точке.
В кругу вельмож
Денису Давыдову однажды что-то наобещали, потом сказали, что его аренда отдана другому. Впрочем, сюжет с Давыдовым более поздний А вот случай более ранний. Генерал И. В. Сабанеев в 1819 году писал из Одессы Закревскому:
«Ну, брат, поддели меня с арендой… Вот как надежны министерские обещания. Это значит, царь жалует, а псарь не жалует».
Наиболее памятливые читатели тут же подскажут, что подобные слова Пушкина, направленные против С. С. Уварова, мы уже приводили, цитируя пушкинский дневник.
Не только стихи против Уварова, вся поэтическая деятельность Пушкина была в конечном счете деятельностью политической. Примерно сто тридцать лет назад эту мысль выразил поэт Николай Огарев:
«…Эпиграмма Пушкина всегда бьет политического врага даже в литературном враге: от Николая до Булгарина, от царя до шпиона – везде казнится один враг, враг гражданской свободы. Лучшее доказательство, что самые личные враги Пушкина, затрагивая его, затрагивали и целость направления и становились врагами общественными. Так была эта личность неразрывно связана с общими стремлениями».
В менее определенных выражениях, рассчитанных на подцензурную российскую печать, о том же говорил писатель Александр Вельтман. Вот отрывок из его «Бессарабских воспоминаний о Пушкине»:
«…В нраве Пушкина отзывалось восточное происхождение; в нем проявлялся навык отцов его к независимости, в его приемах воинственность и бесстрашие, в отношениях – справедливость, в чувствах – страсть благоразумная без восторгов, чувство мести всему, что отступало от природы и справедливости.
Эпиграммы были его кинжалами. Он не щадил ни врагов правоты, ни врагов собственных, поражал их прямо в сердце, не щадил и ‹себя и› всегда готов был отвечать за удары свои».
Копия, по которой печатались заметки Вельтмана, затерялась. В 1881 году печаталось: «Эпиграммы были его кинжалами». Позднейшая публикация, 1899 года, дает более гладкое чтение: «Эпиграмма была его кинжалом». Однако в учебниках текстологии содержится остроумный совет: при прочих равных условиях доверяйте тому варианту, который выглядит… менее привычным!
Мы познакомились кое с кем из персон, игравших не последнюю роль в панораме придворного Петербурга. Преимущественно с теми, о ком Пушкиным сказано:
О сколько лиц бесстыдно-бледных.
О сколько лбов широко-медных
Готовы от меня принять
Неизгладимую печать!
Иные заправилы общества исподтишка строили против поэта «адские козни». (Эта мысль, это выражение принадлежат Вяземскому.)
Другие всем существом своим умножали нелегкие обстоятельства жизни поэта.
Те и другие поочередно появлялись на страницах этой повести. Было рассказано не все, что нам о них известно. Увеличьте рассказанное вдвое. А результат снова увеличьте в пять раз или в десять – столько знал о каждом из них Пушкин.
И чем больше он знал, тем отчетливей ощущал каменное пожатье истуканов, вытеснявших напрочь и самый воздух.
Лучшая работа про «адские козни» была помещена в 1948 году в 45–46 томе «Литературного наследства». Она так и называлась: «Пушкин и Лермонтов в борьбе с придворной аристократией».
Ее автор, И. А. Боричевский, обдумал сказанное П. А. Вяземским и Лермонтовым. И кое-что из сказанного Пушкиным. Наиболее важным местом «Моей родословной» И. Боричевский признал первоначальный вариант:
Мятежный дух нам всем подгадил…
Отсюда исследователь заключает, что в своем шестисотлетнем дворянстве поэт «ценил не столько его знатность, сколько его мятежность».
Заметим, что позднейший вариант той же строки – «упрямства дух» – не менее важен, ибо под упрямством надо разуметь непокорность.
Российская придворная аристократия, она же светская чернь, как всякая толпа, состояла из множества разнообразных лиц.
В своем поведении Пушкин постоянно стремился сохранять независимость от «толпы вельмож и богачей», не применяться ни ко всем сановникам вместе, ни к каждому по отдельности.
Поэт жил и творил, следуя своим правилам:
Открытым сердцем говоря
Насчет глупца, вельможи злого,