Почему плакал Пушкин? — страница 22 из 67

И совершенно неправдоподобна, необъяснима обратная ситуация. Как мог студент Ершов, если допустить, что он и есть подлинный автор, если допустить, что Пушкин ему помог с изданием и вроде бы кое-что подправил – как мог сей предполагаемый автор не выразить при помощи надписи свою признательность?

Остается единственный признак, по которому затесался в десятку анонимов и псевдонимов не подписанный «Конек». Он находится на своем месте, в числе литературных мистификаций.


Что из того следует? Пусть продолжает издаваться, изучаться, приносить ученые степени принадлежащий П. П. Ершову «Конек-Горбунок». В его, Ершова, обработке, то есть по тексту 1856 года.

И пусть на равных правах с пятью наиболее известными сказками Пушкина, с ними заодно, печатается пушкинская редакция «Конька-Горбунка». В точности воспроизводящая издание 1834 года. Всякому свое[9].

Известная поговорка гласит: «Когда двое говорят одно и то же – это далеко не одно и то же. Вот почему при перемене имени автора меняется смысл. Проступают сокрытые в глубине значения. Не те ли, о коих упоминала Анна Ахматова? «Бутафория народной сказки служит здесь для маскировки политического смысла».

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

Знакомо? Еще бы: «Медный всадник. Петербургская повесть».

Что означают слова «петербургская повесть»? Неужели всего лишь то, что действие происходит в Петербурге, и что статуя стоит на площади? Не похоже на Пушкина, чтоб он тратил слова попусту.

Всякое утверждение содержит в себе отграничение, противопоставление, отрицание.

Повесть, а не что? Не сказка.

Петербургская, а не российская.

Столичная, а не народная.

Какое там, в «Медном всаднике», основное противостояние? Государство и личность.

На чьей стороне Пушкин? Об этом спорят давно, в равной степени доказательно, в равной степени неубедительно. Права отдельно взятой личности тогда, в 1833 году, – по преимуществу тема столичная.

Пушкин не свои взгляды излагает, а различные убеждения, бытующие в петербургском обществе. Вот как Пушкин пересказывает общепринятую, «петербургскую» точку зрения на историю.

О мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной

На высоте, уздой железной,

Россию поднял на дыбы!

А вот строки забытые, упущенные из виду.

Конь поднялся от Земли,

Под ногами – лес стоячий.

Облака над ним ходячи…

Где отыскались эти строки? В первопечатной редакции «Конька-Горбунка». Тут не пародия на «Медный всадник», а своего рода противовес, как выражались древние эллины – «антифон», другая половина хора. На одном коне – Петр Великий, или его воплощение, горделивый истукан, на другом коне, на Горбунке – Иван-дурак.

Неподвижная мощь государства и вольная воля народа – вот силы, которые приходят в соприкосновение, в столкновение на страницах сказки.

Страной правит отжившая, беззубая, седая власть. Скоро завершится очередной династический цикл. Он достигнет рокового, предельного возраста – семидесяти лет, и царствование упадет в бурлящий, в кипящий котел. А пока что страна тяжко страждет от неподвижности. От крепостничества? Не только. Многие беды от того, что государство, оно же чудо-юдо рыба-кит, заглотнуло три десятка кораблей с парусами и с гребцами. Заключенные находятся в китовой утробе уже десять лет. И пока они не будут освобождены – ничто не сдвинется с места.

Чудо-юдо рыба-кит лежит поперек моря-окияна. И никуда не может повернуться преграда, остановившая всякое движение, любой прогресс.

Сотни раз печатали «Конька-Горбунка» под рубрикой «детская сказка», на уровне издательства «Малыш». Сказку давно бы вернули по принадлежности, Пушкину, – если бы не следовала за этим опасность проникновения в авторский замысел.

Пушкин про десять лет не случайно упомянул. В 1834 году минуло девять лет со дня мятежа на Сенатской площади.

Соответствующие выдержки приводим в редакции 1834 года.

Мы приедем на поляну –

Прямо к морю-окияну;

Поперек его лежит

Чудо-юдо Рыба-кит;

Десять лет уж он страдает,

А доселева не знает,

Чем прощенье получить…

Все бока его изрыты,

Частоколы в ребра вбиты…

Он, бедняк, меня прошал,

Чтобы я тебе сказал:

«Скоро ль кончится мученье?

Чем сыскать ему прощенье?

И за что он тут лежит?»

Месяц ясный говорит:

«Он за то несет мученье,

Что без Божия веленья

Проглотил он средь морей

Три десятка кораблей.

Если даст он им свободу,

То сниму с него невзгоду…»

Чудо-кит поворотился,

Начал море волновать

И из челюстей бросать

Корабли за кораблями

С парусами и гребцами…

Остается признать очевидное. Никакие власти не разрешили бы прославленному певцу вольности обнародовать его сокровенные думы. С «Ершовым» цензура сделала промашку, но затем спохватилась. На протяжении тринадцати лет запрещалась дальнейшая перепечатка произведения, которое, мол, не соответствует современным понятиям и образованности.

Так продолжалось до кончины царя Николая (1855), до начала эпохи русских реформ. А первый указ Александра II был указ об амнистии, о возвращении декабристов.

К сожалению, задолго до того, в минуту «страшной хандры», то есть с перепугу, Ершов уничтожил бумажные следы участия Пушкина. Ершов устранял и, так сказать, стилистические улики. Он открещивался от достойного литературного уровня.

Вместо «Перстень твой, душа, сыскал», появилось «Перстень твой, душа, найден». Вместо «Если ж нужен буду я» – «Если ж вновь принужусь я».

Косноязычие и неблагозвучие плодилось и множилось. Например «приподнявшися».

Прошло сто лет. И нашлись умельцы усматривать в подобной маскирующей правке возросшее мастерство. В чем? «В творческом использовании художественных приемов народной сказки».

Впрочем, столь несообразные похвалы делались в те годы, когда чудо-юдо рыба-кит вновь был частоколами изрыт и лежал поперек дороги. Исторические науки, наравне со многими кораблями, парусами и гребцами, были обречены на неподвижность. И не дозволялось спросить: «Куда ты скачешь, Горбунок?»


У нашего построения есть недостаток: мало того, что оно неправдоподобно, оно еще и невозможно.

Это что же выходит? Поднадзорный поэт Пушкин доверяется незнакомому студенту и привлекает его к тайным уловкам, к тому, чтобы обойти цензуру, Бенкендорфа, да еще и высшего цензора, императора Николая.

Даже с Плетневым поэт не мог обсуждать никакие противоправные умышления. Характер Плетнева и его придворное положение исключали возможность обдуманного ослушания, неподчинения властям. Между тем, познакомивший Ершова с Пушкиным П. А. Плетнев – та фигура, на которой держится весь сюжет.

Почему же Плетнев не заподозрил никакой недозволенной подоплеки? В единственном случае он мог быть совершенно спокоен: если весь замысел исходил от… самого Плетнева!

Зададимся вопросом, который обсуждался не раз. Если Пушкин Моцарт, то в ком были черточки Сальери? Кто был труженик, преданный искусству, заучивший правила, не наделенный высоким дарованием, зато склонный к поучениям, повторявший – «Ты, Моцарт, недостоин сам себя!»

Называли – совершенно напрасно – Баратынского. Называли Вяземского. Даже в Пушкине, поскольку он уважал секреты мастерства и трудился прилежно, пытались отыскать штрихи сальеризма.

Плетнева во внимание не принимали: он казался уж слишком бесцветным. Но Плетнев, которому Пушкин предоставил право переменять знаки препинания, вероятно не раз превышал полномочия и произносил что-нибудь вроде «Ты, Пушкин, недостоин сам себя!» или «Недостойно Александра Пушкина!» Петр Александрович был при Пушкине на правах личного редактора, казначея и советчика.

«Я был для него всем:…и другом, и издателем, и кассиром….Ему вздумалось предварительно советоваться с моим приговором каждый раз, когда он в новом сочинении своем о чем-нибудь думал надвое».

Перечитайте переписку Плетнева с Гротом. Оказывается, мнения Плетнева неустойчивы, его оценки меняются в зависимости от того, что люди говорят. Он судит размашисто, но всякий раз под влиянием только что услышанного. В конце концов, Грот избавился от иллюзий и перестал ждать от Плетнева каких-либо самостоятельных суждений.


Первая из сказок в народном духе – о царе Салтане, а за ней вторая – о мертвой царевне – были напечатаны Пушкиным под своим именем. Вот что гласила недобрая молва, она же общее мнение.

Зачем автор «Евгения Онегина» и «Полтавы» взялся перекладывать в рифмы народные сказки? Пусть простонародные сказки печатаются в своем первозданном виде.

Пусть поэт создает свое, а не пробавляется пересказами.

Даже Виссарион Белинский поддался распространившемуся брюзжанию. В газете, так и называвшейся «Молва», он писал в конце 1834 года: «…судя по его сказкам мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю». «Пушкин теперь так мало народен, когда решительно хочет быть народным; странно видеть, что он теперь выдает нам за нечто важное то, что прежде бросал мимоходом, как избыток или роскошь».

По всему вероятию, Плетневу показалось, что публика и впредь не сумеет дозволить Пушкину-поэту выходить за рамки, очерченные «Онегиным» и «Полтавой». А посему, чем выступать с еще одной сказкой, не лучше ли взяться за продолжение «Онегина»?

О том есть свидетельство, оставленное поэтом: «Ты мне советуешь продолжать Онегина, уверяя меня, что я его не кончил». Затем о том же в стихах:

Ты мне советуешь, Плетнев любезный,

Оставленный роман наш продолжать…

… Привалит публика, платя тебе за вход