Почему плакал Пушкин? — страница 27 из 67

Письмо к Воронцовой по сути своей – мольба о помощи. Отчасти потому не разгадывался этот смысл, что не было правильно прочтено одно из ключевых слов.

«De s’epanouir» здесь означает «добиться некоторого процветания», «добиться преуспеяния», «достичь избытка».

Именно Элиза Воронцова исповедывала убеждение, что свое поведение, все поступки поэт должен определять «A votre gloire litteraire» – во благо литературы. Ее взгляды Пушкину были известны, и тому есть доказательство.

Еще осенью 1824 года он получил письмо из Белой Церкви, точнее из Александрии. Так называлась усадьба матери Элизы, графини Александры Николаевны Браницкой. Автор обширного письма – Александр Раевский. Долгое время фактический супруг, он же настоящий отец всех детей Воронцовой. (Такого мнения – что граф М. С. Воронцов никак не мог быть чьим-либо отцом – придерживался, в частности, пушкинист И. Л. Фейнберг.) В письме Раевского различимы два слоя. Есть строки, очевидно, продиктованные самой Элизой.

В сущности это – совместное письмо А. Н. Раевского и Е. К. Воронцовой. Именно так и следовало бы его именовать. Впервые оно напечатано П. Бартеневым в 1881 году, – то есть через 13 лет после кончины Раевского и через год после кончины Воронцовой.

Бартенев был первым, кто догадался, что, поскольку Раевский и Пушкин были меж собой на «ты», то и письмо Раевского надо переводить с французского «вы» на русское «ты» Поэтому публикация Бартенева отличается большей достоверностью, чем позднейшие переводы, от начала до конца сделанные на «вы».

Однако не следовало перекладывать на «ты» те строки, которые принадлежат Воронцовой. На глазах у своего фактического супруга ей предстояло поддерживать видимость отдаленного, безупречно светского знакомства.

Вот почему мы соответственно чередуем «ты» и «вы». Только при переводе на «два голоса» удается восстановить естественность всего письма.

Отметим еще одну подробность. Отрывок, принадлежащий непосредственно Воронцовой, в письме Раевского был выделен при помощи «больших тире». В начале XIX века этот знак заменял собой примерно такую фразу: «Но довольно об этом, теперь поговорим о другом». Его можно передавать посредством разделительных «трех звездочек», или, по меньшей мере, как указание на начало нового абзаца.

К сожалению, современные нам публикаторы печатают тексты писем без разбивки, сплошняком. Мало того, что не распознали сей знак абзаца. В переводах его попросту вычеркнули, упразднили «за ненадобностью».

Т. Цявловская стилистические и прочие погрешности ныне принятых переводов поставила в вину непосредственно Александру Раевскому. Возникшие несообразности преподнесены как сплошная фальшь, присущая всему поведению Раевского, как его главное, определяющее свойство. Многовато язвительных слов наговорила Т. Цявловская в X томе альманаха «Прометей» (1975).

В той самой телефонной беседе, в ходе которой выяснилось, что И. Л. Фейнберг разделяет предположения об особенностях личности М. С. Воронцова, я выражал крайнее изумление:

– Неужели Цявловская не знает…

– Она знает… – коротко отвечал Илья Львович (он торопился на собрание писателей, готовившихся в переезду в новые дома в переулках Астраханском и Безбожном).

– Тогда неужели она не знает…

– Она и это знает.

– Тогда…

– Минуточку, Александр Александрович! Неужели вы думаете, что Цявловская чего-то не знает о Пушкине из того, что знаете вы?

– Но тогда почему же она такое пишет?

– Она считает, что для массового читателя надо писать занимательно…

Вот образцы альманашного красноречия Т. Цявловской:

– «начинается письмо Раевского деланно-непринужденным тоном невинности…»

– «наконец обретает Раевский якобы сердечный, дружеский тон. Пышные комплиментарные словеса, к которым интимные друзья не прибегают даже в письмах, рассчитаны на усыпление настороженности Пушкина. Плохой расчет! Поэта не мог обмануть этот ходульный тон».

– «Фальшь, сочиненный тон “великодушного” человека, который якобы протягивает руку другу, попавшему в беду, слишком явны».

– «… письмо, может быть окончательно раскрывшее Пушкину нравственный облик его вчерашнего друга…»

Достаточно противопоставить этим выпадам уточнения перевода – и сами собой исчезнут зацепки для пресловутого словечка «якобы», для обвинительных упреков, оспаривающих несомненную искренность письма Раевского. Обозначим буквами «БАК» переводческие грехи Большого академического издания, а предлагаемые уточнения обозначим буквой «р»:

БАК: Я никогда не вел с вами разговоров о политике…

Р.: Мы с тобой никогда не толковали о политике.

2. БАК: Хорошенько запомните это…

Р.: Заметь это хорошенько.

3. БАК: Я с давних пор проникся к вам братской дружбой…

Р.: С давних пор я питаю к тебе братскую дружбу.

4. БАК: Вас выпустят…

Р.: Тебя не будут держать.

5. БАК: Мой адрес по-прежнему – Киев.

Р.: Мой адрес, покамест, в Киев.

Приведем строки, принадлежащие Воронцовой. Ее авторство засвидетельствовано Пушкиным:

«5 сентября 1824 u‹ne›l‹ettre› d‹e›E.W.»

Очевидно, 5 сентября Пушкин получил то самое совместное послание и сразу признал главною частью письма несколько строк от Воронцовой:

«– Мой любезный друг, умоляю вас не поддаваться унынию, остерегайтесь, чтобы оно не ослабило ваших прекрасных дарований. Берегите себя, будьте терпеливы, ваше положение улучшится, поймут несправедливость тех строгостей, которые постигли вас. Это долг перед самим собой, перед другими, наконец, перед самой отчизной вашей, чтоб вы не пали духом. Не забывайте, что вы – краса нашей расцветающей словесности, и что кратковременные помехи, чьей жертвой вы стали, не смогут причинить вреда вашей писательской славе».

Не давал ли этот тщательно обдуманный отрывок основания надеяться, что в трудную минуту можно обратиться к Воронцовой за помощью? Такое предположение нельзя доказать и нельзя отвергнуть без рассмотрения. В любом случае, вряд ли Елисавета Ксаверьевна имела в своем распоряжении крупные личные средства.

А вот ее мать, старая графиня Браницкая, на вопрос, сколько у нее денег, имела обыкновение отвечать: «точно не скажу, а миллионов 28 будет».

Про ее бережливость ходили легенды. Однажды приехал к ней какой-то уездный чин, кажется, исправник. Поговорили о делах, чиновник начал откланиваться. Глянув в окно, графиня его остановила: «Погодите, вы ничего не рассказали о ваших домашних – как жена, как дети?»

Польщенный чиновник пустился в подробности. Графиня время от времени посматривала в окно и вдруг сказала: «Ваш рассказ был очень интересный, я все поняла, и теперь вас отпускаю».

Пока длилось повествование о детях, хозяйкина корова полностью обглодала охапку сена, привязанную позади коляски гостя…

Стало быть, Пушкину надлежало сочинить послание трогательное, и вместе с тем благопристойное, такое, чтоб Воронцова могла почти полностью прочесть его графине Браницкой…

Как известно, газета «Дневник» не состоялась. Затея кончилась вроде бы ничем. Если не считать того, что, менее чем через год, была закончена повесть о лежащих втуне богатствах старой графини. Не послужило ли похожее на отрывок из повести письмо от 11 ноября 1832 года своего рода предвестием к «Пиковой даме»?

Такое сближение может показаться произвольным. Тот факт, что в той же рабочей тетради вскоре, через несколько листов, появятся первые наброски «Пиковой дамы», нетрудно объяснить простым совпадением.

Однако, уже закончив свое, казалось бы, своевольное построение, я узнал, что всего лишь повторяю давние впечатления. Вот что 70 лет назад, в 1925 году, писал М. А. Цявловский: «если бы не начальные слова „Сегодня годовщина…“ – эти строки можно бы счесть за набросок одного из писем Германна к Лизавете Ивановне…»

Добавлю, кажется, действительно впервые пришедшее на ум наблюдение. Совсем иной, логически выстроенный, сюжет послужил Пушкину обрамлением собственных горестных переживаний. Одно обстоятельство осталось без перемен. В повести «Пиковая дама» в точности сохранилось то же самое, приводящее к старой графине, имя. ЛИЗАВЕТА.

…Чей-нибудь скрипучий голос скажет: «Неужели он не знает запись в дневнике, сделанную 7 апреля 1834 года? “При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Петровной”…»

Отвечу, подражая Илье Львовичу Фейнбергу: «Он это знает».

Добавлю: считаю эту запись, как почти все записи в «Дневнике», иронической[12]. Вот, мол, до чего убого судят в высшем свете, не видят дальше собственного носа…

6 июня 1995

«Тайны письмена»(За кулисами пушкинских строк)

Меж непонятного маранья

Мелькали мысли, замечанья,

Портреты, числа, имена,

Да буквы, тайны письмена,

Отрывки, письма черновые…

«Евгений Онегин», VII глава, беловик

Двойственным был не Пушкин. Двойственным было положение. В сентябре 1826 года, в дни московского свидания с царем, поэту могло почудиться, что он действительно отпущен на свободу. Что он свободен хотя бы в своих передвижениях.

Но нет! Ему предоставлялась свобода испрашивать разрешение на поездки. И получать унизительные отказы. Свобода печататься – под двойной цензурой. Свобода писать письма – которые прочитывались на почте. Свобода находиться под неусыпным тайным надзором. И свобода давать показания на допросах о написанных много лет назад «злоумышленных, недозволенных» стихах.

Пушкин считал разумным «принимать всерьез» все уверения и обещания. Ему, мол, в голову не приходит сомневаться в доброте царя.

Изо дня в день ищейки шли по следу. И нельзя было подать вид, что заметил погоню. Надо было играть роль человека до того бесхитростного, до того душа нараспашку, что ему не может прийти на ум никакое зловредное помышление.