Почему плакал Пушкин? — страница 45 из 67

«…беседа с Николаем была не только царской аудиенцией, но и разговором дворянина с дворянином, разговором на равных…»

«…это был для него “договор” “первого дворянина” государства, царя, с ним, поэтом и представителем древнего русского дворянства…»

«Теперь мы можем решительно всё понять в послании “В Сибирь”. И прежде всего уяснить, что оно есть не просто ободрение и дружеский привет, но еще и некое сообщение, которое нестерпимо хочется сделать узникам, не нарушая притом условия не разглашать содержания разговора 8 сентября, и которое должно вселить в них твердую надежду».

Далее исследователь поясняет, почему послание осталось непонятым: поэт применил стилистику и лексику, «сбивавшие многих с толку».

«Пушкина не поняли прежде всего те, к кому он непосредственно обращался, – и этим были заложены основы дальнейшего непонимания, пусть и иного по своей природе».

Далее зачинщик диспута уверяет нас, что действия поэта исключали «всякое хитроумие».

Пушкина, мол, «…подвело “простодушие” гения».

«…он не учел, что имеет дело не просто с друзьями юности, но прежде всего с политическими деятелями…»

После таких разъяснении нам, читателям, остается уразуметь, что «Послание» было, по сути, совместным. Не следует ли впредь именовать его «Царское послание в Сибирь»?! Не таков ли был замысел поэта? Тайный замысел, спустя полтора века внезапно открывшийся проницательному взору.

С отповедью дважды выступил Б. А. Бялик. Вторую, более резкую реплику после отказа «Вопросов литературы» приютило «Литературное обозрение» (1986, № 11, с. 33–38). Многоопытный полемист порезвился всласть. Он настаивал на том, что, будучи в плену своей концепции, всё же не мешало бы считаться с фактами. Само собой разумеется: причудливость и логика – две вещи несовместные.

«Он не ошибся в выборе стилистики и лексики, будто сбивавших многих с толку, а сказал именно то, что хотел сказать, и именно так, как хотел».

Ответное выступление зачинщик диспута начал спокойно и снисходительно. «Я весьма уважаю публицистический жанр и часто сам к нему обращаюсь». Затем, всё более пламенея, начал жаловаться на тон, на «иронические пассажи». Мол, «так не спорят».

Выпады против личности оппонента чередовались с поисками прикрытия. Есть, мол, предшественники, они же соответчики. Вот, назывался же А. Слонимский, да и цитата из него приводилась…

Все правда, цитата приводилась и повторялась. Однако у всех на глазах подменялась упаковка. Запропастилось сопровождающее критическое замечание о том, что Слонимский «остановился на приблизительном и произвольном толковании… и никаких выводов из своей догадки не сделал».

По поручению редакции итоги подвел Г. П. Макогоненко. Он во многом поддержал Б. Бялика и кое-что добавил в адрес зачинателя спора.

«…приступая к изучению какого-либо произведения Пушкина, он сосредоточивает внимание читателя на сложности, непонятности сюжета, того или иного мотива, тех или иных образов, эпитетов, отдельных слов. Всё это позволяет ему объявить данное (изучаемое) произведение “загадочным”».

«Тем самьм сразу оговаривается право на любое усложнение текста (“загадка”!), на любые ассоциативные сопоставления и сближения… на объяснение таинственного, на привлечение к разгадке гипотез и предположений, которые сами требуют доказательств…»

«Заявление решительное, но бездоказательное. Оттого мысль сформулирована туманно».

«Что же, все эти факты должны подтверждать утверждение, что во дворце беседовали на равных два дворянина? Странное представление о равенстве…»

«О, как всемогуща магия разгадывания загадок!»

Участники спора явили остроумие, эрудицию, отменный слог. К сожалению, ни Бялик, ни Макогоненко ни разу не упоминают М. К. Азадовского. Его статья осталась неоконченной, но и в таком виде она представляется работой стержневой, основополагающей. Подробно, четко и ясно он излагает историю вопроса. Не скрою, что в дальнейшем изложении я двигаюсь по проторенной им колее, еще раз повторяю сделанные ходы. За итоговую обширную статью он взялся потому, что намеревался прибавить нечто новое и весьма существенное. Полагаю, что речь должна была пойти о красноярском купце Г. В. Юдине… Но, следуя латинскому девизу «торопись медленно», представим читателям ряд дополнительных справок, долженствующих упразднить неосновательную и все же живучую легенду. Надеемся, что справки говорят сами за себя и не нуждаются в связующих перемычках и переходах.

Первое слово предоставляем М. К. Азадовскому.

В дальнейшем, после ссылок на Лорера и Завадишина, продолжим пересказывать или конспектировать его незавершенное исследование.

«Из воспоминания Пущина устанавливается, что Пушкин не видал А. Г. Муравьеву перед ее отъездом, и, стало быть, всё сообщение Бартенева представляет собой эффектный, но выдуманный поздний рассказ. Главное же, что Пущин говорит вовсе не о “Послании”, а о стихах “Мой первый друг, мой друг бесценный”».

(М. К. Азадовский – Статьи о литературе и фольклоре. М., 1960, с. 444).

«1828 года, 5 генваря, привезли меня из Шлиссельбурга в Читу… В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было:

Мой первый друг, мой друг бесценный…

Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого пред самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла, наконец, исполнить порученное поэтом».

(И. И. Пущин. «Записки о Пушкине»)

«“Мой первый друг и пр.” – я получил от брата Михайлы в 843-м году собственной руки Пушкина. Эта ветхая рукопись хранится у меня как святыня. Покойница А. Г. Муравьева привезла мне… список с этих стихов, но мне хотелось иметь подлинник, и очень рад, что отыскал его».

(И. И. Пущин – Ф. Ф. Матюшкину. 24 февраля 1853.)

Из монографии Н. М. Дружинина «Декабрист Никита Муравьев»:

«поддерживалась постоянная связь с покинутым миром через А. Г. Муравьеву. Из России присылали книги, журналы и газеты».

«Е. Ф. Муравьева непрерывно снабжала сыновей запасами провизии, мебелью, утварью, книгами. Иногда по сибирскому тракту направлялись целые обозы с разнообразными грузами для декабристов».

«…официально они имели право получать не более 3 тыс. рублей в год, но пользовались каждым удобным поводом, чтобы увеличить свои наличные суммы. В письмах с оказией они просили мать заделывать деньги в посылаемую мебель, заклеивать в переплеты книг, отправлять на имя гувернантки, передавать через приезжающих посредников, наконец, пользоваться надежными купеческими адресами».

Возможно, что Е. Ф. Муравьева поняла письма сыновей, писанные пофранцузски, не столь буквально. Просьба «заклеивать в переплеты книг» относилась не только к деньгам. «Papier Monnaie» означает «бумажные деньги». Но в данных особых обстоятельствах речь идет о том, как лучше пересылать деньги и бумаги.

Письма Никиты Муравьева к матери хранятся в Архиве на Пироговке.

Стоило бы их перечитать, обращая внимание – когда и за присылку каких книг выражается отдельная благодарность, особенно, если книги эти сами по себе не так уж значительны.

А вот ходовая беллетристика. Марк Сергеев («Несчастью верная сестра», Иркутск, 1978) раскрашивает первое свидание А. Г. Муравьевой с мужем, на глазах у часовых (с. 80–81).

«Он почувствовал, что жена ищет руку его, и тут же понял в чем дело, ощутив в руке туго свернутую бумагу. Он развернул листок, едва ушла жена… Почерк был ему знаком: летящий, стремительный ошибиться было невозможно». (Далее следуют стихи – «Послание в Сибирь»).

В записках декабристов Лорера и Завалишина говорится, что «Послание» доставили Муравьевой купцы… Думаю, что если Муравьева даже и рассказывала, что все стихи привезла с собой, то этим она лишь сохраняла в тайне истинные нелегальные способы.

Анна Ахматова однажды задала себе вопрос – почему столь живучи в пушкиноведении всевозможные легенды? И ответила: «лишь потому, что так интереснее».

Так было бы интереснее: в начале января 1827 года А. Г. Муравьева уезжала к мужу в Сибирь. Поэт на прощание до боли крепко сжал ей руку… И передал два стихотворения, которые она по приезде вручила Ивану Ивановичу Пущину.

«Так было бы интереснее»…

Однако Иван Пущин упоминает в «Записках» о получении только одного стихотворения, «Мой первый друг, мой друг бесценный», переписанного к тому же незнакомой, не пушкинской рукой.

Известно ли точное название другого стихотворения, обращенного к декабристам?

Неоспоримых обоснований не имеет ни одно из доброго десятка заглавий: «В Сибирь», «К изгнанникам», «Привет с 19 октября» (то есть с лицейской годовщиной), «При посылке поэмы “Цыганы”», «Послание в Петровский завод», «Послание в Сибирь»…

А время написания? Печатают под рубрикой 1827 года, но делались попытки отнести на год раньше, на год позже и еще позднее.

Не все ясно и с текстом, поскольку отсутствует подлинная рукопись. Зато имеется более двадцати копий.

Стихотворение принято воспроизводить по первой публикации в «Полярной звезде» Герцена, Лондон, 1856. Большое академическое издание обосновывает выбор тем, что с текстом «Полярной звезды» совпадает чуть ли не дюжина списков.

В науке истина не всегда на стороне численного превосходства. К тому же совпадающие копии – по преимуществу позднейшие, повторяющие лондонское издание.

Когда исходные данные приблизительны, вряд ли итог может оказаться точным. Неудивительно, что не стало бесспорным и постижение смысла.


В литературе встречалось два противоположных взгляда. Одни уверяли, что послание не заключает в себе ничего, кроме призыва к терпению и надежде, к упованию на царскую милость. И разве не подтвердил ход событий, что другого пути не было?