ати месяцев заключенные были выведены из рудников, «каторжные норы» были заменены тюрьмой. Еще через два года «оковы пали» – были сняты кандалы. Между 1833 и 1836 годами основная часть осужденных переведена из тюрем и крепостей на поселение, начались годы ссылки.
Послание, обращенное к изгнанникам, к декабристам, не только предсказывало, оно боролось. Не о нем одном, но, пожалуй, более всего о нем вспоминал Пушкин осенью 1836 года:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Амнистия декабристам не случайно была первым законодательным актом, принятым в царствование Александра II. Она явилась предтечей многих перемен, и прежде всего – крестьянской реформы. Задолго до грядущих лет Пушкин понимал, что исторический смысл движения декабристов неотделимо связан с борьбой против крепостного права. Недаром в потаенных строфах Десятой главы «Евгения Онегина» о решительном противнике крепостничества, о декабристе Николае Тургеневе, сказано:
И, цепи рабства ненавидя,
Предвидел в сей толпе дворян
Освободителей крестьян.
Сильное выражение – цепи – в черновике было густо замазано. То есть не отменено, а спрятано. Взамен над ним поставлено смягчение.
Возникшая строка – «И слово “рабство” ненавидя» – едва ли может быть сочтена улучшением. Ее сменил новый вариант – «И плети рабства ненавидя», – сообщенный Александром Тургеневым в письме к брату, отосланном 11 августа 1832-го из Гамбурга в Лондон.
Не возникает ли перекличка между строкой из послания – «Оковы тяжкие падут» – и основным, не смягченным вариантом из Десятой главы про «цепи рабства»?
Впрочем, что с чем перекликается? Летом 1825 года, то есть до событий 14 декабря, была создана элегия «Андрей Шенье». В ней речь шла о взятии Бастилии, о низложении Бурбонов, о французской революции.
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали.
Читать Пушкина следует не только по времени написания и не только по жанрам, но прежде всего по спиралям размышлений. Он писал с расчетом на тех, кто, подобно ему, все помнил и потому легко находил или угадывал продолжение и окончание мысли.
«Оковы падали». Во Франции. То есть совершался переворот.
«Оковы тяжкие падут». В России…
Какие оковы? «Цепи рабства…»
В первой половине XIX века люди самых разных убеждений повторяли: не лучше ли начать освобождение крестьян сверху, нежели дожидаться новой пугачевщины?
Пушкинское послание не только напоминало – оно приближало час, когда
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас встретит радостно у входа
И братья меч вам отдадут.
Вернемся к началу, где говорилось о красноярском купце Юдине и спрашивалось – причем же здесь текстология рукописи Пушкина? Теперь возникает такой вопрос: да причем же здесь купец Юдин?
В коллекции купца Г. В. Юдина красноярский архивист и журналист Ефим Ильич Владимиров обнаружил переписку сибирского крестьянина Баранова с Львом Толстым. Заочно редактировал брошюру архивиста москвич, секретарь и биограф Л. Н. Толстого Н. Н. Гусев. Вот почему об еще одной, о пушкинской находке Владимиров в первую голову уведомил не пушкинистов, а Н. Н. Гусева. Немедля последовала публикация в «Л. Г.». Новонайденная строка прояснила текст и устраняла невозможное в пушкинском наследии нарушение – правильного чередования рифм.
Весьма возможно, что именно эта строка в давние времена обжигала пальцы, выглядела наиболее резкой в и без того опасном тексте.
М. Цявловский, что называется, «втихаря» внес ее в раздел «Примечания» Большого академического издания (том III, часть 2).
Но почему и Гусев, и Цявловский умолчали о подробностях? Какое правописание? Какого времени бумага? Что можно сказать о чернилах, о пере, почерке?
Не раз я обращался в музей Л. Н. Толстого. Оказывается, к личному архиву Н. Н. Гусева допуска нет, так как «архив этот не разобран».
15 или 20 лет назад существовала привычка писать письма и отвечать на них. На третьем этапе письменной эстафеты книжное издательство любезно сообщило: «…Дело отца продолжает сын Темп Ефимович Владимиров, город Керчь…» Пришел ответ и из города Керчь: интересующие меня вопросы я могу найти в книжке К. Лисовского.
Могу досказать о «подробностях». Была найдена не рукопись, а гранка, выдернутая цензурой, впоследствии перехваченная Г. В. Юдиным.
Повторяю «юдинский вариант» и предлагаю читателям самим угадать – которая строка привнесена.
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора.
Дойдут сквозь мрачные затворы
Любовь и дружество до вас,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой призывный глас:
Мужайтесь! Русского народа
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас встретит радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
По всей вероятности, читатели скажут: «Вариант выглядит цельным, но это очередная версия, и не более того».
Да, это версия. Но все доселе известные варианты – версии, только версии…
Предвестье последней дуэли
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.
Как прочесть соседние, примыкающие строки – на этот счет существует ряд догадок. Лет десять назад я предложил очередные вариации, но читатели дружно и справедливо их отвергли.
Впрочем, замысел поэта и без того представляется очевидным.
Притихла безмятежная природа. Но ждет заветного часа ритуальный корабль «Бучентавр», дважды или трижды помянутый в пушкинском черновике. Дожи Венеции, после своего избрания, совершали на корабле обряд обручения с Адриатическим морем. Он же, «Бучентавр», служил последним прибежищем для помолвленного жениха. Роскошно наряженное тело усопшего владыки торжественно удалялось от берега. Оно опускалось в обьятья Невесты – в морскую пучину. В промежутке меж крайними вехами правителю не дозволялось вступать на палубу корабля.
Известные поэты – Ал. Майков, Вл. Ходасевич, Г. Шенгели – каждый на свой лад постарались дописать, досочинить утраченное стихотворение. Никто из них не видел рукописи, никто из них не имел возможности проникнуть в суть замысла.
Менее понятна позиция Т. Цявловской, изучавшей вновь обретенный черновик, на протяжении ста лет считавшийся пропавшим. Свой разбор («Лит. наследство», т. 58, 1952) она начала несколько неожиданно:
«Что именно направило мысль Пушкина к образу старого венецианского дожа Марино Фальери… неизвестно».
В вышепомянутой заметке я позволил себе мимоходное замечание супротив Т. Цявловской. И в этой – только в этой – части получил горячую поддержку читателей. Затем возможность высказаться более обстоятельно предоставила одна из малотиражных, ныне забытых газет.
Недавно (см. «Октябрь», 1996, № 6) Вадим Перельмутер в излюбленном жанре, мастером коего он является, в жанре литературоведческой элегии, частично воспроизвел мои рассуждения. Благодарю за изложение, но предпочитаю самостоятельно повторить прежде сказанное, а заодно кое-что уточнить и дополнить. Только что, в декабре 1996 года, при всматривании в черновик обнаружилось ключевое слово. Да еще и в сочетании с великолепным, чисто пушкинским эпитетом: гордый склеп…
В 1821 году, примерно через год-полтора после появления рассказа Эрнста-Теодора Гофмана «Дож и догаресса», увидела свет историческая трагедия Байрона. Равным образом и эта пьеса – «Марино Фальери, дож Венеции» – имелась в составе библиотеки Пушкина.
В рассказе Гофмана преобладает морской колорит. В трагедии Байрона действие не выходит за пределы дворца. Вот почему казалось несомненным, что побудительным толчком для возникновения пушкинских строк послужил рассказ.
И все же не место действия, а смысл происходящего – вот что в первую очередь должно привлекать наше внимание. И если под таким углом зрения обратиться к трагедии Байрона – обнаруживается близость нравственных воззрений двух поэтов – Байрона и Пушкина.
Их единомыслие наиболее заметно в написанном Байроном предисловии. По словам Байрона, история Марино Фальери драматичнее, чем любые сцены, которые можно пристроить к этой канве.
Далее Байрон сетует: авторы, писавшие о сем сюжете, не выходили из круга банальных рассуждений насчет старого мужа и молодой жены. Чему удивлялись подобные авторы? Тому, что столь крупная личность, да еще в зрелом возрасте, так сильно переживает, свирепо возмущается, жаждет отмстить клеветнику. Принято считать, что у него, у мужа, был необузданный нрав, неуправляемый характер.
Возраст тут ни при чем – возражает Байрон. В любом возрасте нестерпима безнаказанность оскорбления, величайшего, которое возможно нанести человеку, будь он принц или мужик.
«Вот уже четыре года, – говорит Байрон, – как я обдумываю эти события, и прежде, чем я достаточно обследовал источники, я тоже склонялся к тому, чтоб все происшедшее объяснять ревностью. Но не нашлось нигде указаний на то, что супруг действовал под влиянием ревности к жене: напротив того, он руководствовался уважением к ней, отстаивал ее честь. А также свою собственную, подкрепленную заслугами и высоким званием. Вот почему я решил держаться исторической истины».
«Подробности, в которые я вдаюсь, – продолжает Байрон, – показывают, до чего меня интересовал этот предмет. Удалась моя трагедия или нет, во всяком случае я пересказал исторический факт, достойный памяти людской».