Теперь познакомимся с монологом дожа из первого действия трагедии Байрона (перевод Г. Шенгели):
Наглец и трус, оправданный мерзавец,
…наисвятую долю чести мужа,
Оклеветав, предал молве презренной, –
Чернь изощряться будет в грязных толках,
В бесстыдных шутках, в поношеньях гнусных;
А знать, с улыбкой утонченной, сплетню
Распустит, просмакует ложь, в которой
Я – ровня им, любезный рогоносец,
Терпящий…. нем, гордящийся позором!
Приведем еще один отрывок:
О да! я зла не выместил на бедной
Невинной женщине, столь очерненной,
……………………………. я не мстил ей
За мерзостный навет клеветника;
Я ждал суда страны моей над ним,
Какого вправе ждать любой бедняк,
Кому нужна жены любимой верность,
Кому очаг его семейный дорог,
Кому честь имени дороже жизни,
Кому дыханье клеветы и лжи
Все это отравило!
Не стремился ли переводчик – вольно или невольно – сблизить текст своего перевода с судьбой Пушкина?
Тут иная зависимость. Чем точнее русский перевод, чем ближе он к английскому оригиналу, тем полнее он передаст чувства, которые владели Пушкиным в последний год его жизни.
Но откуда, собственно, видно, что наш поэт действительно читал трагедию Байрона и предисловие к ней? Мало ли какие книги имелись в составе библиотеки Пушкина.
В том же предисловии Байрон упоминает пьесу Джона Вильсона «Город чумы» и отличает ее, как прекрасный материал (Байрон это слово выделяет тем, что пишет его по-французски) для трагедии.
В 1830 году, в дни болдинской осени, именно так – как к материалу – и обратился к пьесе Вильсона Пушкин. Отчасти перевел, отчасти создал заново «Пир во время чумы».
Либо мы должны допустить множество совпадений, либо остается предположить вслед за комментарием Д. Якубовича (1935), что Пушкин читал предисловие Байрона.
Если томик Байрона был внимательно прочтен Пушкиным – это не значит, что, кроме него, никто предисловие не читал. Иначе чем объяснить совпадения другого рода, совпадения в действиях, направленных против Пушкина?
Напомним некоторые связанные с Марино Фальери факты.
Микеле Стено, молодой патриций, распустил гнусную клевету на ни в чем не повинную супругу старого дожа. Разница заключалась лишь в том, что пасквильная надпись не рассылалась, а была вырезана на спинке кресла дожа во дворце Совета Десяти. Клеветник остался практически безнаказанным. (Сопоставьте: француза-кавалергарда всего-навсего перестали приглашать на приемы в Зимний дворец.) За сим последовали тщетные усилия старого дожа. Ему не удалась попытка отмстить за бесчестие своими средствами, выходящими за рамки законности. А в результате – трагическая гибель дожа.
Итак, если свести воедино все, что известно о доже Марино Фальери, то этот сюжет сближается с событиями последнего года жизни поэта.
Утверждают, что стихи о старом доже были начаты осенью 1833 года. Верно, что Левушка Пушкин, к которому попал черновой листок, заложенный в какой-то словарь, в то время находился в Петербурге. Но был он там и летом тридцать четвертого года и летом тридцать шестого.
Рассмотрим возможный ход развернувшихся в Петербурге событий. Некий хитроумный интриган вынашивал планы гибельных ловушек. Он стремился заранее предугадать наиболее вероятные ответные действия Пушкина. Обдумывая подробности предстоявшей травли, не сверялся ли он с все тем же предисловием Байрона? Не усмотрел ли в этом предисловии свод правил, своего рода ключ к поведению нашего поэта?
Подобная версия поначалу кажется слишком сложной. Но разве не было среди современников Пушкина людей, отвечающих следующим приметам?
1. Достаточная образованность, знание языков, немалая начитанность, привычка к бумагомаранию.
2. Сообразительность, усердие, способность к расчету.
3. Отсутствие нравственных устоев.
4. Небеспричинная враждебность к Пушкину.
5. Обеспеченная защищенность от любых судебных и полицейских преследований.
Трагедия Байрона и предисловие к ней были доступны не только сравнительно небольшому числу читающих по-английски. За 15 лет, начиная с 1821 года, в Париже появилось не менее шести французских изданий. Превосходный переводчик Амадей Пишо пренебрег рифмой, но зато передал все оттенки смысла. А свободно читать по-французски мог чуть ли не каждый дворянин, и не только дворянин.
Похоже, что мы напали на след. Однако нелегко определить, на чей именно. Зато проступают черты далекого друга. Где Пушкин находил понимание и поддержку?
В строках мятежного поэта, которого отторгла английская знать. В последние дни, когда Пушкин, казалось, был совершенно одинок – его одиночество скрашивали книги. Конечно, не только потому, но отчасти, быть может, и потому, умирающий поэт сказал, обращая взор к рядам книжных полок:
– Прощайте, друзья мои…
Не приукрасил ли я позицию Пушкина? В любом из малых академических изданий печатают его письма к Геккерну-старшему. В ноябрьском письме (1836), оставшемся неотосланным, читаем нечто противоположное:
«Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины…»
Что сие значит? Где тут полное доверие и уважение? Всего-навсего плохо подготовленное отступление, признание неизбежности успеха любого настойчивого поклонника, и не только вообще, но и в «двухлетней» частности.
В действительности же в этом обрывке – подсчитано, что из 16 обрывков сохранилось 11 – нет двухлетнего постоянства, нет роковых страстей, и, самое главное, не упоминается «впечатление на сердце молодой женщины».
Кто виноват?
1. Отсутствие прорванных изгибов письма, неудачно восполненное в начале нашего века пушкинистом Никольским, затем столь же неудачные уточнения этого варианта (Б. Казанский, Н. Измайлов – оба 1936).
2. Ошибочное – с неправильного разбега – осмысление и прочтение сохранившихся соседних слов, например, вместо «deux» (двух) следует читать «doux» (сладких).
3. Неуклюжести переводчика. Ни разу в словарном обиходе поэта не встречается «внешность». Только «наружность», никак не иначе.
О чем тут говорит Пушкин? Всего лишь о неизбежности коммеражей, то есть о «толках», «молве», «пересудах». Эти строки не имеют отношения к супруге, речь идет об обычной реакции общего мнения. Ничто не противостоит предисловию Байрона, напротив того, все звучит как отголосок, дальнее эхо.
Почему мной была предложена реконструкция текста и новый перевод (1991):
«Я хорошо знал, что приятная наружность, безответное поклонение, настойчивость сладких речей – все это обыкновенно кончается тем, что порождает какие-нибудь бабьи толки на щет младой особы».
Как же получилось, что академическая наука позволила себе распустить в массовых изданиях нечто предполагаемое на правах твердо установленного?
Сработало взаимодействие. У обвинителей супруги появилась дополнительная документальная опора, о которой ничего не могли знать Никольский, Казанский, Измайлов.
О ней придется говорить не конспективно, а обстоятельно.
Два загадочных документа – это письма из Петербурга в Париж, написанные Дантесом. Они адресованы барону Геккерну, посланнику Нидерландов при русском дворе, уехавшему из Петербурга на отдых.
Написаны они по-французски, одно помечено январем, другое – февралем 1836 года.
Публике их представил Анри Труайя. Включая в обширное биографическое повествование «Пушкин» весьма сентиментальные письма, Труайя подчеркнул, что они служат доказательством верности его предположений.
Зададим недоуменный, он же и наводящий вопрос. Дантес – или якобы Дантес – пишет о Наталии Николаевне – или якобы о Наталии Николаевне – ради чего? На самом ли деле – к Геккерну?
Взаправдашнего романа с Наталией Николаевной у Дантеса не было. Зато самый настоящий роман был с Идалией Полетикой, красавицей предприимчивой и злоязычной. Она не раз повторяла французскую поговорку: «Чего хочет женщина, того желает Бог».
Первое уведомление об успешных маневрах Идалии Полетики появилось в конце XIX века, в «Записках» Александры Осиповны Смирновой, урожденной Россет.
«Записки» были не вполне подлинными. Дочь Смирновой Ольга составила композицию на основе трудно читаемых черновых набросков матери, ее же устных рассказов, и собственных, не всегда удачных, фантазий.
Вся эта смесь изложена по-французски, перевод делался без участия Ольги Смирновой. Но не только перевод повинен в грубых ошибках по части имен, дат и цитат. Сама Смирнова-старшая никогда не стремилась к точности. Она довольствовалась тем, что приблизительно обозначала упоминаемый ею текст.
Можно сказать, что так называемые Записки А. О. Смирновой «стали попыткой создать роман о Пушкине». Вот что не то сочинила, не то записала Ольга Смирнова, повествуя о Дантесе:
«…самое скверное то, что он никогда не был влюблен в Натали… он находил ее глупой и скучной… Он был влюблен в Идалию и назначал ей свидания у Натали, которая служила ширмой в продолжении двух лет… Она очень хорошенькая, привлекательная и умная и ея дружбу с Натали и эту внезапную нежность никто не понимал, так как прежде она жестоко потешалась над нею. И вот, в один прекрасный день, оне неразлучны. Натали, очень простодушная, прекрасно служила ширмой, и ея мелкое тщеславие было польщено тем, что она была предметом чьей-то страсти. Идалия твердила ей, что это лестно…»
Спустя полвека оказалось, что «праздные измышления», принадлежащие то ли обеим Смирновым, то ли Смирновой-младшей, – не вовсе выдумка. Тот же Анри Труайя опубликовал ряд писем и записок Идалии. Подлинность этой переписки неоспорима. Недаром в сем случае потомки Дантеса фотокопии высылали безотказно!
Обращаясь к супруге Дантеса, Екатерине Николаевне, урожденной Гончаровой, а через нее – к ее мужу, Идалия из Петербурга в Сульц писала многозначительно: