Почему плакал Пушкин? — страница 51 из 67

Разумеется, не все уцелевшие пушкинисты спешили согрешить услужливостью, иначе говоря – криводушием. Если и ошибались, то по несравненно более достойной причине. Отягощенные обширными познаниями, они иной раз теряли из виду движение пушкинской мысли. Нечто подобное, видимо, произошло с одним из пушкинских текстов, который пребывает в числе неразгаданных, непонятых.


Поводом для противоположных толкований явился лист бумаги, на обеих сторонах которого Александр Пушкин, как полагают – осенью 1830 года, набросал стихотворные строки.

Стихи, написанные на лицевой стороне, и написанные на стороне оборотной печатали по отдельности, как два разных наброска.

Более полувека назад Б. Томашевский пробовал оба незавершенных отрывка воссоединить. Спор на тему «вместе или отдельно?» не кончен. И очень может быть, что, выбирая одно из двух решений, придется искать какое-то третье. Но сначала послушаем доводы Томашевского.

Оба отрывка есть отклик на заключенный 2 сентября 1829 года Адрианопольский мирный договор России с Турцией. Адрианополь по-турецки именуется «Эдырне». Внизу пушкинской рукописи так и начертано: «В Эдырне мир провозглашен».

В результате русско-турецкой войны Россия продвинула южные границы и, кроме того, добилась признания Греции независимым государством. Вот почему оба стихотворных отрывка – восемь строк про Россию, двенадцать про Грецию – составляют единое целое. Совместно прочтенные, они поясняют друг друга. А прочтенные по отдельности, замечает Томашевский, окажутся неверно поняты.

Например, строка «Восстань, о Греция, восстань» должна означать «подымись», «воспрянь». Она призывает не к «восстанию», а к «восстановлению». Так начиняется революционная песня, ставшая народным гимном, песня, сочиненная Константином Ригой, чье имя наряду с Байроном упоминается в одном из соседних четверостиший.

Томашевскому возражала Т. Цявловская:

«Однако разные темы и настроения этих стихотворений не позволяют согласиться с такой реконструкцией».

Томашевскому возражал Н. Измайлов: «Но такое объединение, как и композиция стихотворения… представляется очень спорным. Для нас же важно то, что попытка Пушкина писать о минувшей войне в хвалебном, одическом тоне была отброшена в самом начале работы над черновиком».

Это что ж получается? Не хотел ли Измайлов сказать, что Пушкин, стараясь учесть указания Булгарина, задумал отписаться в казенном духе?

Тогда, в 1830 году, Фаддей Булгарин печатно доносил, что Пушкин не поспешает воспеть успехи русского оружия.

«Мы думали, что великие события на Востоке… возбудят гений наших Поэтов – и мы ошиблись! Лиры знаменитые остались безмолвными, и в пустыне нашей Поэзии появился опять Онегин, бледный, слабый…»

Булгаринские предписания поэт не забыл. Он ответил четыре года спустя в наброске предисловия к «Путешествию в Арзрум». Но, конечно же, не появились в печати горькие строки:

«…Неужели непременно был обязан писать именно то, что прикажут журналисты? Что за нещастные люди русские писатели?»


Обе спорящие стороны признают: данные стихи, будь они прочтены порознь или совместно, остались незавершенными. В итоге воссоединения отрывков получили нечто нескладное, несвязное, и решили, что виноват в том Пушкин, оставивший необработанный набросок.

Томашевский, руководствуясь, как он полагал, пушкинскими пометками, переставил строки. Но при этом некоторые слова повисли за пределами грамматических связей.

«Переставлять» пушкинские строки, то есть определять их истинный порядок – допустимо и необходимо. Известен случай, когда С. М. Бонди прочел пушкинский черновик не сверху вниз, а снизу вверх – и невразумительный набросок превратился в острые, явно запретные, но вполне законченные стихи. Они оказались посвящением к «Гавриилиаде» («Вот Муза, резвая болтунья»).

Разумеется, прежде чем «переставлять», надо проникнуть в поэтический замысел. А не раз и не два оказывается, что поэтический замысел Пушкина одновременно есть замысел политический.

Зная, что стихи написаны на бумаге с водяным знаком 1830 года, пушкинист Н. Лернер всеж-таки настаивал на отнесении стихов к 1821 году, к дням неудавшейся греческой революции. Н. Лернер первый заметил, что черновик – не вполне обычный. Это не самое начало, похоже, что это попытка вспомнить стихи, написанные ранее.

Из своей догадки – черновик, написанный по следам готового текста Н. Лернер в 1908 году не имел возможности извлечь надлежащий вывод. Его проницательное наблюдение о мнимом «черновике» было сделано слишком рано и потому оказалось забыто.


Прошло два года. И только тогда, в 1910 году, П. О. Морозов опубликовал фрагменты «большого зашифрованного стихотворения» Пушкина. И тогда именно Н. Лернер первый догадался, что строки, опубликованные П. Морозовым, относятся к Десятой главе «Евгения Онегина».

Итак, предположим, что перед нами отрывок завершенный. Иначе говоря, еще один, вполне законченный, но зашифрованный «под черновик», отломок Десятой главы.

В таком случае обязательно придется переставлять строки. Но не наугад, а в строгом соответствии с чередованием рифм в «онегинской строфе».

В изданиях под редакцией Цявловской отрывки печатаются по отдельности. Томашевский совмещает их на одной странице. При этом и Томашевский, и Цявловская придерживаются той последовательности, в которой расположены статьи Адрианопольского договора. Сначала – о территориальных приобретениях России. Затем – о независимом статусе Греции.

Казалось бы, резонный порядок. Но он-то и заводит пушкинистов в тупик. Пушкин – не юрист-комментатор, обязанный следовать за параграфами документа. Мысль поэта-историка, поэта-философа, разве она нуждалась в том, чтобы быть стреноженной пунктами международного договора?

Куда вероятнее, что Пушкин следовал за ходом самой истории. «Второй» (по Томашевскому и Цявловской) отрывок – не был ли он для Пушкина первым по значению, первым по хронологии, первым по ходу изложения?

О многовековой борьбе греков против турецкого ига, о борьбе за свободу – сначала. Потом – покороче и не столь высоким слогом – о приобретениях Российской империи.

Чтоб уловить предполагаемое направление пушкинской мысли, надо переменить местами отрывки. После этого, только после этого, мы вправе надеяться на успешную реконструкцию отломка из Десятой главы. Завершенного и затем сокрытого под видом неоконченного наброска.


Одна из строк печаталась так: «Недаром напряг‹аешь› силы». Потом:

«Недаром напряг‹ала› силы». Оба варианта не отличаются ясностью смысла. Оба произвольны и при взгляде на фотокопию не находят подтверждения. Памятуя, что самой частой – и потому самой небрежной, самой неразборчивой в беглых черновых записях поэта является буква «к», мы предлагаем: «Недаром накоп‹или› силы».

С. М. Бонди, кажется, первый отметил, что в черновиках Пушкина встречаются строки ниже того уровня, с которого начинают другие поэты. Столь слабые, явно негодные варианты, что никому в голову не придет их записывать.

Бонди имел право о сем судить. Мало кто из пушкинистов обладал таким развитым поэтическим слухом. Я спрашивал его: в чем главный секрет текстологии? Каким способом вы читаете буквы?

– Я никогда не читаю буквы! – неожиданно ответил Бонди.

– Ну, слова…

– И слова – никогда не читаю. Потому, что знаю, как работают поэты. Я умышленно дружил с Анной Ахматовой и Федором Сологубом. Чтоб подсматривать из-за спины. И советовал моим аспиранткам: чтоб вы поняли, как пишутся стихи, вам надо подружиться с каким-нибудь профессиональным поэтом. Только не вздумайте выходить за него замуж… Вы будете несчастны, потому что для настоящего поэта всегда на первом месте поэзия, а жена – дело десятое.

Примерно о том же в аудитории Литературного института в 1944 году говорил Б. В. Томашевский: «Если вы захотите всерьез заниматься Пушкиным, вам необходимо, во-первых, уметь писать стихи на профессиональном уровне. Во-вторых – хорошо знать французский язык, не нынешний, а того времени».

Остановимся на четверостишии, которое печатается, скажем это заранее, в сомнительном прочтении и в ошибочной расстановке.

Под сенью ветхой их вершин

Свобода юная возникла

На гробах (–) Перикла,

На (–) мраморных Афин.

Никто, кроме Пушкина, не стал бы записывать: «ветхой их». Соседство «хой-их» торчит, выпадает, бьет по ушам.

В рукописи ясно видна буква «ять» – а в слове «ветхой» ей быть не положено. Буквы «х» и «л» у Пушкина не всегда различимы. Не спасает ли прочтение «Под сенью светлой их вершин»? Или, чуть лучше «вечной»? Но и здесь «их» – косноязычная, неуместная забивка слога.

Перед нами всё тот же «прием умышленной порчи», всё та же задача добиться неузнаваемости. Изучая «разбросанные строки», мы подробно рассказывали об этой уловке, о необходимой защите от цепкой памяти царя Николая. Повторение того же приема – примета, убеждающая, что «мнимые черновики», как и «разбросанные строки», – в числе тех стихов Десятой главы, кои были отмечены запретительскими помарками высшего цензора.

И те, и другие отрывки объединяет постоянство приема – подмена подлинного текста вставкой никчемных, несуразных местоимений.

Что же было во всамделишном тексте? Не годятся эпитеты малосодержательные, такие, которые не запоминаются. «Под сенью снеговых вершин», «сумрачных», «пасмурных», «памятных»… Нужен эпитет отчетливый, неожиданный. Не требуется сочинять «от себя», тут другая задача – пушкинизировать текст. Примите подсказку.

Высоко над семьею гор,

Казбек, твой – шатер

Сияет вечными огнями.

Если опущенное нами слово не вспомнилось – потрудитесь отыскать его среди стихов 1829 года.

Кстати, о чем, собственно, говорится в стихотворении, которому безосновательно присвоено название «Памятник»? (Его авторское название «К моему портрету».)