Почему плакал Пушкин? — страница 58 из 67

Справедливо наблюдение, принадлежащее, помнится, П. Вяземскому:

«Поэт легко писал оскорбительные эпиграммы… никогда не забывал свести счеты». Но далее читаем: «и лишь один человек, по мнению Ахматовой, был исключением из этого жизненного правила поэта». Легким пером Ю. Дружников развертывает поразивший его якобы несомненный «странный парадокс»: «…генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но о нем поэт даже не заикнулся: ни недоброго слова, ни высказанной обиды, ни гневного письма, ни недоброго упоминания, ни эпиграммы».

Впечатление вроде бы верное. Жаль, что оно не насторожило, не призвало к дополнительному углубленному поиску. Колючие письма, «недобрые упоминания», эпиграммы – да, их не видно. Но это не значит, что ничего подобного не было. Начнем с отнюдь не безропотного письма к Бенкендорфу от 24 марта 1830. Публикуем его с небольшими сокращениями, в нашем переводе с французского.

«Невзирая на четыре года ровного поведения, я не смог достичь доверия властей. С прискорбием примечаю, что самомалейшие мои шаги пробуждают подозрение и лжетолкование.

Простите, досточтимый генерал, вольность сих сетований, но ради бога благоволите на минутку войти в мое положение и посмотрите, сколь оно затруднительно. Оно столь непрочно, что беспрестанно я нахожусь в ожидании некоего нещастия, которого не могу ни предвосхитить, ни избегнуть.

Если доселе я не претерпел опалы, сим я обязан не разумению моих прав, моего долга, но исключительно вашему личному благоволению. Однако, ежели завтра вы не будете более министром, послезавтра меня посадят под запор.

Г-н Булгарин, который рассказывает, что имеет на вас изрядное влияние, превратился в моего злейшего врага из-за одного неодобрительного суждения, каковое он вменяет мне….я считаю его способным на всё. Я не могу не предуведомить Вас о моих отношениях с этим человеком, ибо он в состоянии причинить мне бесконечно много зла».

Письмо это крайне взволнованное, и только? Нет, оно тщательно обдумано. Попробуем прочесть его не буквально, а с каверзной подковыркой. Получится примерно следующее.

«Если завтра отдаст богу душу царь Николай, вы тут же меня упрячете. Впрочем, я не берусь предугадать, насколько прочным будет в сем случае ваше положение, о почтенный генерал, чьим слугой имею честь пребыть, и прочее и прочее».

Наше предположение не чисто фантастическое. Незадолго до того, в конце 1829 года, Николай тяжело болел, еле поправился. В случае чего кто оказался бы на какое-то время у власти? Военный министр граф Чернышев, относившийся к своему ближайшему сопернику с крайней ненавистью. Вот какая обстановка была скрыта за фразой «ежели завтра вы не будете более министром»…


Мемуаристы упоминали о двух обстоятельствах, в конечном счете определивших гибельную судьбу поэта. По мнению одних – то была женитьба. По мнению других – эпиграммы на особ.

Какие эпиграммы? На каких особ?

Вполне возможно, что воспоминатели имели в виду Уварова. Но только ли его одного? Не последним по счету тут должен быть назван Бенкендорф.

На него не было эпиграмм?

Были. И не одна.

Что такое эпиграмма? Краткое сатирическое стихотворение.

По другому определению, – любое, не обязательно краткое, но остроумное и язвительное «нападение» на определенное лицо.

В счет идут и «вставные» эпиграммы, то есть попутные выпады, где бы они ни объявились, – в очередной главе поэмы, в послании, или в стансах.

Нельзя предполагать невозможное. Печатать эпиграммы на шефа жандармов – дело несбыточное, немыслимое, почти безумное?

«Нельзя» не означает «невозможно». Для поэта сатирического, гражданского – долг чести: не отступать перед препятствиями. Вот почему поэт нередко подменял истинную мишень – чучелом.

Для каждого высокого клиента создавалось свое персональное чучело.

Обещанная царская милость – «я сам буду твоим цензором» – обернулась тем, что эту роль, роль высочайшего цензора, перехватило Третье отделение.

Возникла еще одна цензурная застава. Без ее ведома не дозволено печатать даже мелкие произведения. Не разрешают читать вслух свои новые сочинения без предварительного ознакомления.

И еще была нахлобучка в ответ на записку «О народном воспитании».

Впрочем, причем здесь Бенкендорф? Разве не являлся его ответ точным изложением мнения царя?

Пушкин был превосходно осведомлен:

«Мнение царя» лишь повторяло заключение, подготовленное в самом Третьем отделении.

Заглянем в письмо Бенкендорфа:

«Принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее Вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей.

Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному.

На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание».

Сатирический ответ последовал не сразу, через год с небольшим. Через того же Бенкендорфа на царское имя были препровождены стихи «Друзьям», в которых, среди прочего, говорилось:

Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:

Он горе на царя накличет,

Он из его державных прав

Одну лишь милость ограничит.

…Он скажет: просвещенья плод –

Разврат и некий дух мятежный!

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

В ответ на стихи прибыло прохладно-учтивое официальное письмо.

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!

…Что же касается до стихотворения Вашего, под заглавием “Друзьям”, то Его Величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано…

имею честь быть

с совершенным почтением и искренней преданностию,

милостивый государь,

Ваш покорнейший слуга А. Бенкендорф».

Что называется, скушал как миленький! Как это сказано у Шекспира? «У кого в ухе спокойно спит насмешка, тот дурак».

Эта фраза из «Гамлета», возможно и послужила опорой для нижеследующего текста:

Как печатью безымянной

Лоб мерзавца я клеймил,

Я ответ на вызов бранный

Получить никак не мнил.

Справедливы ль эти слухи?

Отвечал он? Точно ль так?

В полученье оплеухи

Расписался мой дурак.

Оставалось умудриться эту эпиграмму напечатать.

И напечатал. Не побоялся.

Бесстрашие? Да, конечно. Но разумное бесстрашие. Бесстрашие плюс осторожность.

Для верности переждал годик. Исподволь вылепил весьма правдоподобное чучело. Заменил мерзавца на «Зоила». Поставил отодвигающую дату – 1829 год. Для пущего тумана переставил знаки препинания. И занялся пальбой по чучелу.

С тех пор во все издания своих избранных стихотворений непременно включал цикл эпиграмм на… Каченовского. Казалось бы, невелика фигура. Стоит ли связываться? Экая важность…

Но поэт, видимо, полагал, что тут есть чем гордиться. Он совершил поступок, явил находчивость.


Зная следствие, то есть пушкинскую эпиграмму, иногда удается отыскать причину, предшествующее столкновение. Значит, возможен обратный путь. Зная удары, ушибы, толчки, будем искать творческое противодействие, сатирический отклик.

В конце 1826 года в Москве предполагалось печатание второй главы «Онегина». Обычный, рядовой цензор, – его фамилия, прошу запомнить, Снегирев, – вымарал шесть строк в одном месте, пять строк в другом.

Возникает вопрос: где ответная эпиграмма?

В Петербурге высочайший цензор, император Николай, мало того, что не дозволил к печати «Бориса Годунова», еще и глубокомысленно предложил переделать трагедию в исторический роман наподобие «Валтера Скота».

Где эпиграмма?

В следующем, 1827 году, тот же московский цензор…

Впрочем, разве поэт обязан откликаться на каждый удар судьбы по отдельности? Не лучше ли два-три сходных случая сплести воедино?


Типографщики не имели права принять для набора ни одного листка, не помеченного предварительной цензорской «скрепой». Но цензор не ставил на каждой страничке свою полную подпись. Он тянул через всю тетрадь какую-нибудь длинную фразу, один-два слога на страничку.

«Раз-сма-три-валъ-про-фессоръ-цензоръ-статский-советникъ-и-кавалеръ-Иванъ-Сне-гиревъ».

Привожу выдержки из дневника И. М. Снегирева.

1825, 28 июня. «Разговор был о вредном влиянии Пушкина стихов на нравственность юношества».

1825, 20 декабря. «Замечательно, что большая часть бунтовщиков Лицейские воспитанники».

Неудивительно, что в марте 1827 года «фессор» отказался пропустить в печать пушкинскую «Сцену из Фауста». Снегирев заявил неудовольствие тем, что ему к рассмотрению была представлена рукопись, содержащая «выражения, противные нравственности». И добавил, что «все основание» оного сочинения ему не нравится.

Мы привели не весь «список благодеяний» московского цензора. На его счету еще была попытка обкорнать «Графа Нулина». Короче говоря, Снегирев давно заслужил парочку эпиграмматических шлепков.

Не служит ли предвестником письмо Пушкина Погодину, сообщающее о том, что «Фауста» царь пропустил, кроме двух стихов?

«Скажите это от меня господину, который вопрошал нас, как мы смели представить пред очи его высокородия такие стихи! Покажите ему это письмо и попросите его высокородие от моего имени впредь быть учтивее и снисходительнее…. Если моск‹овская› цензура все-таки будет упрямиться, то напишите мне…»

Редкий случай, когда поэту удалось «фессора» осадить, поставить на место. Победа почти полная – за вычетом двух отхваченных строк.