.
Вся суть в том, что перед нами два Снегирева, иначе говоря, два цензора.
Не настаивая на точности словесных выражений, попробуем пересказать графическую эпиграмму, вернее – ее вступительную часть.
Тот у меня из головы не выходит.
Другой в том месте сидит, в котором спина теряет свое название.
Острие эпиграммы, ее главная мысль, неожиданная ее концовка, еще не предстала перед нашими глазами. Пришла пора высказать предположение, что не две персоны изображены на рисунке, а три.
В правой верхней части виден угол, образуемый стеной и книжной полкой.
Приглядимся более пристально. Не угол это, а свисающая веревка.
А ниже – что там ниже? Случайное пятно, изъян фотокопии?
Или – такое объяснение уже предлагалось – жандарм, заглядывающий в окно?
Вряд ли жандарм. Более похоже, что ниже запрятана еле заметная, отчасти закрытая книгами, фигурка… висельника.
Попробуем соответственно дополнить текст графической эпиграммы.
Два цензора
Тот у меня из головы не выходит.
Другой в том месте сидит, в котором спина теряет свое название.
А мне – хоть в петлю.
Все подробности рисунка вместились в рамки единого замысла.
Мнимое неумение Пушкина-рисовальщика – не укрывало ли оно обдуманность приемов?
Рисунок относят к 1830 году, к болдинской осени. К тем дням, когда Пушкин писал Плетневу: «До того доходит, что хоть в петлю».
Сей рассказ может показаться сплошной игрой воображения. Однако есть свои точки опоры и в начале и в конце. Приурочение рисунка к болдинской осени, название – «Кабинет в Болдине» – все это предложено Ю. Левиной, многолетним директором Музея в Болдине, и затем повторено Т. Цявловской.
Тот факт, что тревожные мысли о двух цензорах, о Николае и о Бенкендорфе, не выходили у Пушкина из головы, мне стал известен из болдинских писем поэта.
В чем же главная доля моего участия? Лишь в том, что я рассмотрел возможность некоего тематического единства между болдинским рисунком и болдинскими письмами.
За сим продолжим диспут с Ю. Дружниковым. Верны ли его упреки Пушкину? «Пасовал» перед Бенкендорфом, «становился послушным как школяр, терял способность к ответным ходам…»
Кроме весьма неучтивого письма, кроме оскорбительных эпиграмм, предаю огласке несколько «недобрых упоминаний».
«А ‹Бенкендорф› пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает…»
«‹Бенкендорф начал› меня дурно принимать и заводить со мною глупые ссоры; и это бесило меня. Хандра схватила, и черные мысли мной овладели».
«Бенкендорф и перестал› мне писать, и где ‹он› и что ‹он›, до сих пор не ведаю. Каково? То есть, душа моя Плетнев, хоть я и не из иных прочих, так сказать – но до того доходит, что хоть в петлю».
«…‹он›, как баба, у которой долог лишь волос, меня ‹не понимал›…»
Нетрудно отгадать подразумение: «он, как баба, у которой долог лишь волос, а ум короток…».
Откуда взялись сии выпады? Не ищите их в собраниях сочинений. Эти тычки поэт наносил издали, будучи в Болдине, осенью 1830 года.
Согласно нашим разысканиям, письма к Плетневу содержат тайнопись, систему шифровки, заимствованную из переписки греческих повстанцев с начальником Пушкина по министерству иностранных дел, графом Каподистриа.
Подробное обоснование расшифрованных прочтений – в главе «Тайны письмена».
Добрые люди могут сказать: не лучше ли переждать чуток? Вы как нарочно снова позволяете себе те вольности, за которые вас только что упрекнули в 6-м номере «Нового мира» за 1998 год.
«Насколько характерна сегодня такая ситуация, свидетельствует следующая ее копия в уменьшенных масштабах» – так начинается «примеч. ред.» «Нового мира» к залихватски крикливой рецензии на книгу И. Гилилова «Игра об Уильяме Шекспире». Как известно, И. Гилилов оспаривает причастность Шекспира к написанию «Гамлета», присоединяется к версии, считающей автором графа Рэтленда.
При помощи «примеч. ред.» «Новый мир» наворотил презабавную кучу-малу. Единым махом побиваются Илья Гилилов и Александр Лацис. Таким образом, В. Шекспир приравнивается к П. П. Ершову, «Гамлет» – к «Коньку-Горбунку». Есть изрядный шум и гам, но нет ни одного конкретного возражения против моей публикации «Верните лошадь!». Она была помещена в «Автографе» (№ 12). Ничего, кроме пожимания плечами и закатывания глаз…
В поддержку добротной, основательной книги Гилилова выступил ряд газет. По-видимому, журналу «Н. М.» придется сбавить тон, заменить минус на плюс. Если следовать логике – не должен ли сей поворот коснуться сей скомпонованной журналом параллели?
Но не будем ждать милостей от «прим. ред.»
Достаточным утешением и защитой служат высказывания Пушкина.
«… глупцы всегда с благоговением слушают человека, который смело все бранит, и думают: то-то умница!»
Приведем еще одно. Его поэт в рукописи отчеркнул. То есть счел особо важным. Наметил при случае к нему вернуться.
«Люди…охотно повторяют всякую новость; и, к ней привыкнув, уже не могут с нею расстаться. Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько единодушие ее поддерживает».
Десять лет спустя Пушкин по-прежнему остается неподвластным кандалам и наручникам «общего мнения».
«Я… изыскивал истину с усердием и излагал ее без криводушия, не стараясь льстить ни Силе, ни господствующему образу мыслей».
Первоначально поэт написал: «модному образу мыслей». Затем, дабы не дразнить гусей, весь абзац исключил, не отослал адресату.
Кому? Опять же Бенкендорфу.
Кто мог предвидеть пятнадцать-двадцать лет назад, что именно «Новый мир» подрядится охранять от критики мнимую непогрешимость и неприкасаемость всевозможных «общих мнений»?
Кстати – о «господствующем образе мыслей».
Почему откровенно затягивается подготовка второго большого академического издания?
Отчасти потому, что нет денег, кадров, нормальных условий научного труда. Нет необходимой самоотверженности и бескорыстной добросовестности. Но более всего потому, что нет определенности, ясности, нет прямого указания: «вот какой Пушкин нам сейчас нужен». В соответствующие научные институты не завезли господствующее мнение.
А когда завезут? Как принято отвечать в овощных магазинах – «нет и неизвестно».
У последнего порогаПочему Пушкин плакал?
Несколько лет назад в московском музее Пушкина мне показали фотокопию. Я «сразу увидел» вполне возможное решение. Однако не поторопился, не стал кудахтать о своей «находке».
Что меня насторожило? Легкость, быстрота отгадки. Вскоре удалось выяснить, что всего лишь сработали переполненные ящики памяти – я попал в чужую колею, проложенную еще в довоенные годы.
В противоположную крайность впал серьезный, весьма уважаемый специалист Б. С. Мейлах. Предлагая очередной вариант, он так и не вспомнил, что в своих давних статьях безоговорочно присоединялся к столь очевидному прочтению.
Почему же оно не укоренилось, не стало общепризнанным? Прежде всего потому, что Пушкин набросал буковки так, что они читаются надвое.
«…Только Революционная голова, подобная (переделано на «подобно») МОР. и [нрзб] может любить Россию – так, как писатель только может любить ее язык.
Все должно творить в этой России и в этом русском языке».
Для тех читателей, которые не держат в уме заковыки пушкиноведения, повторяю весь ворох догадок.
Недописанное слово одни специалисты читали «Маар». При этом разъясняли, что так Пушкиным обозначен французский революционер Марат.
Другие на том же месте читали «Мир». Предполагали, что речь идет о поручике Мировиче, казненном в 1764 году за участие в заговоре против Екатерины II.
Третьи утверждали, что Пушкин упоминает деятеля французской революции Мирабо.
Четвертые поддерживали прочтение «Мир» и догадку насчет Мирабо, но поясняли, что таково было прозвище декабриста Николая Ивановича Тургенева, который был хром, подобно Мирабо.
Пятые заявляли, что «Мирабо» – прозвище не одного, а двух братьев Тургеневых. Достаточно, мол, убедиться, что Пушкин шлет привет «обоим Мирабо» в одном из писем 1819 года…
Установилась взаимная терпимость. Кто поведет речь о французе, о графе Оноре де Мирабо, тот не преминет преподнести цитату «из Пушкина». Кто помянет братьев Тургеневых – пускает в ход все ту же цитату.
Вслед за «Мир», «Маар» или чем-то в том же роде отчетливо читается союз «и», а за ним – опять-таки нечто недописанное. Все это, вместе взятое, чаще всего принимали за «Мир. и Пет.».
В результате получили прочтение: «Только революционная голова, подобная Мирабо и Петру, может любить Россию…»
Причем здесь Мирабо? Почему самая революционная голова – именно Петр? Возможно, что лет сорок-пятьдесят назад иные рассуждали так: не декабристы, а Петр I – вот образец, коим сейчас, в середине XX века, надлежит крепить авторитет корифея всех наук, начиная с яыкознания и кончая сельским хозяйством.
Опираясь на перепутанные пушкинские строки, возвысить императора Петра за счет декабристов – вот какие требовались «пушкинизмы».
Если отвлечься от влияния обстоятельств, возникавших не столько внутри науки, сколько над ней – вряд ли удастся понять, как сумел утвердиться во всех академических изданиях мнимопушкинский текст.
В 1979 году профессор Б. С. Мейлах попытался обосновать новый вариант: «Мирабо и Пестель».
В 1981 году Б. С. Мейлах объявил вопрос открытым для дальнейших поисков, «поскольку сам автограф не дает оснований для единственного и навсегда окончательного решения».
Прошу убедиться, что новое – это всего лишь хорошо забытое старое. Когда в 1979 году Мейлах представил в качестве новинки прочтение «Пестель», профессор упустил из виду, что именно так он приводил это место в одной из своих статей в 1937 году.