ысший накал конфликта. В „1984“ та же мысль звучит яснее, а терминология — точнее. За все в ответе теперь ненавистные политики, а немые толпы „пролов“, находящиеся под защитой собственной тупости, во многом предоставлены самим себе. Единственное несогласие звучит со стороны мятежного интеллектуала, отрекающегося от системы в целом».
Чтобы подчеркнуть и усилить впечатления собственной неспособности следовать развитию сюжета (кто еще мог принять «Скотный двор» за простое описание борьбы за власть между пьяницами и свиньями?), Уильямс даже приводит точную выдержку параграфа про пролов, который полностью опровергает все, что он только что сказал, тот самый параграф, который, как это бывает, появился благодаря веселому впечатлению, что оставили у Оруэлла неукротимые леди из службы уборки, разрядившие конформистскую атмосферу залов и коридоров ВВС.
«Если есть надежда, то она — в пролах… всюду стоит эта сильная, непобедимая женщина, изуродованная трудом и родами, работающая от рождения до смерти и все еще поющая. Из этого мощного чрева выйдет когда-нибудь порода думающих, сознательных людей. Мы мертвецы, будущее принадлежит им. Но мы можем войти в это будущее, если сохраним живой разум…»[23]
В написанной в 1951–1952 годах книге «Порабощенный разум», напечатанной на Западе в 1953-м, польский поэт и эссеист Чеслав Милош сделал Оруэллу величайший комплимент из тех, что один писатель может преподнести другому. Милош наблюдал сталинизацию Восточной Европы изнутри, будучи атташе по культуре своей страны. О своих товарищах по несчастью он писал:
«С романом Оруэлла „1984“ знакомы немногие, поскольку его трудно было достать и опасно — хранить, его знают только избранные члены Внутренней партии. Он восхищает их проникновением в самую суть деталей, которые так хорошо им известны, а также своей сатирой в духе Свифта. Подобный литературный стиль запрещен Новой религией, поскольку аллегория, благодаря естественному для нее многообразию возможных значений, неизбежно вышла бы за границы, установленные нормами социалистического реализма и цензурными предписаниями. Даже те, кто знает Оруэлла только по слухам, удивлены, каким образом автор, никогда не бывший в России, обладает столь тонким пониманием ее жизни».
Другими словами, всего пару лет спустя после смерти Оруэлла его книга о секретной книге, циркулирующей только в пределах Внутренней партии, сама стала секретной книгой, циркулирующей только в пределах Внутренней партии. Разумеется, Оруэллу до некоторой степени был знаком подобный опыт; немногое прошло мимо Оруэлла в течение его короткой жизни, предчувствие «1984» присутствует даже в его воспоминаниях о школьных днях, эссе «О радости детства». Дополнительный свежий материал, как мы видим, он мог получить из опыта работы в Бирме и на ВВС и, разумеется, из чтения романа «Мы» Евгения Замятина и другой антиутопической литературы эпохи первых лет сталинизма. Однако точка трансцендентности, момент кристаллизации сознания приходится, без сомнения, на время, проведенное им в Испании или, во всяком случае, в Каталонии. Именно здесь Оруэлл пережил предупреждающий приступ боли человека, оказавшегося под прессом полицейского режима — режима, правящего во имя социализма и народа. Для человека Запада такое откровение оказалось относительно новым переживанием: многих думающих и гуманных людей, позволивших отвлечь себя от главной своей одержимости — борьбы с фашизмом, оно заставило слегка вздрогнуть. Но на Оруэлла оно произвело неизгладимое впечатление.
Закономерности, по словам Луи Пастера, способен видеть лишь тот, чей разум готов их замечать. Пастер говорил о некоторой способности разума к открытости, благодаря которой и случаются научные открытия, однако метафору можно с пользой использовать в более широком смысле. В Испании Оруэлл постоянно был настороже и готов был фиксировать любые свидетельства. В оправдание интеллектуалов 1930-х годов часто повторяется, что те понятия не имели, как на самом деле выглядит сталинизм. Также утверждается — иногда с теми же извинениями, — что если бы они способны были догадаться, что такое сталинизм, они также смогли бы отбросить все свои сомнения для пользы дела. Поразительно, но сам Оруэлл ни разу не переживал фазу увлечения сталинизмом, ему не пришлось пройти через выздоровление или очищение посредством внезапного «крушения иллюзий», и в этом — сила его способности смотреть неприятной правде в глаза. Правда и то, что он недостаточно терпимо относился к людям, ссылающимся на изначальные свои иллюзии как на оправдание собственной наивности. Нельзя сказать, что здесь нет ни намека на высокомерие, и, безусловно, это — одна из причин той острой неприязни, которую Оруэлл вызывал тогда и продолжает вызывать сегодня.
Самая первая критика сталинизма прозвучала со стороны движения рабочих-диссидентов и независимых интеллектуалов, что полностью, абсолютно контрастировало с апатичной лояльностью «сообщества» подобных Уильямсу людей. И то, что некоторые из этих интеллектуалов едва сошли со школьной скамьи, но уже не доверяли идее о «духе коллективизма», не должно никого удивлять; во время Первой мировой войны мы уже видели появление небольшой, но очень энергичной группы порядочных юных офицеров, которые также видели насквозь весь ура-патриотизм и классовую лояльность и разделили практически тот же горький опыт.
Остается только сказать, что в 1953 году — спустя три года после смерти Оруэлла — рабочие Восточного Берлина выступили с протестом против новых хозяев. В 1956 году к протестам присоединился народ в Будапеште, а с 1976 года и вплоть до схлопывания режима «народной демократии» польские рабочие-судостроители стали той прославленной ударной группировкой движения, которая издевалась над самой идеей «рабочей партии». Через свое творчество, свои выступления поддержку этому движению народов и наций оказали многие интеллектуалы-«изгнанники» и интеллектуалы-«бродяги», от самого Милоша до Вацлава Гавела, Рудольфа Бахро, Миклоша Харасти, Лешека Колаковского, Милана Шимечки и Адама Михника. И ни один из них не отказал Оруэллу в своей благодарности. Таким образом альянс между сообществами рабочих и отвергнутых скептиков наконец достиг некоторых результатов. Однако кто-то может чувствовать необходимость возразить в том духе, что это вовсе не было той прогрессивной, оздоровительной революцией, о которой мечтал Реймонд Уильямс. Конечно, меньше всего это можно расценивать как окончательное избавление от отчаяния и обреченности. Вот поэтому Оруэлла будут продолжать читать и будут продолжать ценить — я чуть было не сказал «еще долго после того, как имя Уильямса канет в Лету», но я запрещаю себе подобные клише, поэтому напишу: вне зависимости от того, будут ли продолжать читать и помнить Уильямса или нет.
Он посвятил Оруэллу множество страниц, однако пропустил (умышленно, на мой взгляд) все его эссе о поп-культуре, упомянув о них лишь вкратце. (Как уныло говорил сам Уильямс в интервью 1979 года для NewLeft Review: «В Британии пятидесятых фигура Оруэлла, казалось, поджидала вас везде, куда вы бы ни захотели пойти. Если вы пытались разработать новый вид анализа поп-культуры, вы наталкивались на Оруэлла, если вы хотели писать о работе или жизни обычных людей, вы наталкивались на Оруэлла»… Не звучит ли это как признание его значимости или, возможно, как зависть к ней?) Оруэлл, возможно, был первым интеллектуалом, проявившим интерес к развлекательному аспекту популярной литературы и вообще — к эпохе массовой культуры. В своем знаменательном эссе «Еженедельник для мальчиков» он не только высказывает несколько тонких мыслей на тему манипуляции вкусами со стороны газетных магнатов, но и предполагает (как оказалось, совершенно точно), что выпуски «Фрэнка Ричардса», создателя Билли Бантера, слишком обширны и слишком обезличены, чтобы принадлежать авторству одного человека (из этого его понимания родилась на страницах «1984» мягкая порнография, написанная для пролов полуавтоматическим устройством). Его изучение вульгарных открыток с морскими видами и их связи с юмором мюзик-холла открывает живописца и рисовальщика в Дональде Макгилле. Он предполагал написать исследование еженедельных журналов для дам, которые он бы мог или не мог издавать; горько от мысли, что работа эта была утеряна, возможно, в 1944 году, вместе с попавшим под бомбежку его домом в Ислингтоне. Он следил за взлетами и падениями этнического юмора, отмечая, что мишени его меняются вместе с политической ситуацией, и фиксируя тонкие отличия издевательств над евреями от издевательств над шотландцами. Как кинокритик он зорко подмечал усиливающееся влияние американских маркетинговых технологий на привычки и нравы британцев, а также на британскую культуру в целом. Не будет преувеличением сказать, что Оруэлл оказался первопроходцем «культурологии», не задаваясь вопросом о точном названии нового предмета (возможно, он предпочел бы название типа «познай самого себя»). На поле постколониальной публицистики тоже кое-что задолжали Оруэллу, и поэтому так тягостно видеть, что отношение к нему и Эдварда Саида, и Реймонда Уильямса столь показательно лишено щедрости.
Для сомнений по поводу того, что же является истинной причиной возмущений Оруэллом, не остается места. С точки зрения многих официальных представителей левых он был повинен в величайшем грехе — «передаче оружия врагу». И он занимался этим не только в 1930-х годах, когда общее дело борьбы с фашизмом предполагало необходимость сомкнуть ряды, но и продолжал упорствовать в своих проступках в первые годы холодной войны и таким образом — «объективно», как обычно любят говорить, — встал на сторону консервативных сил. В отличие от многочисленных своих современников, чье отречение от коммунизма позже красочно воплотилось в драматических признаниях и мемуарах, в жизни Оруэлла никогда не было периодов русофильства, или поклонения Сталину, или пребывания в рядах сочувствующих. В середине 1940 года он писал, что в некоторых вопросах привык полагаться на свое нутро: